Свидание — страница 15 из 77

Мать благодарит, утирает слезы. Отец все молчит. Кто-то из гостей говорит ему: «Ваша дочка…» — «У меня нет дочки!» — перебил ему речь отец. «Ваша дочка — монахиня!» — «Нет у меня дочки», — ответил он снова.

Недели через три получил опять священник письмо, что Катря благодарит отца и мать за их родительское попечение и за деньги; просит и впредь не забывать о ее нуждах.

— Как ей там живется батюшка? Хорошо? Здорова ли она? — расспрашивает мать.

— Разумеется, хорошо в божьем доме.

А дьячок отозвался:

— Кто это знать может? Она там — а мы тут.

— Ты молчи, Пантелеймон, когда тебя не спрашивают старшие! — сказал гневно батюшка.

И вот — и рады мы что Катря жива, и тяжело нам, что ее нет меж нами и никогда не будет; не слышит мать того голоска, что с колыбели откликался ей приветно, который всю жизнь звенел ей так радостно…

Отец в эти полгода не более поседел сразу — как дуб зимой, на нем листья держатся, да цвет не тот…

Как повстречались мать с Чайчихой, — плакали обе неутешно и еще больше дружить стали — верно, горе скорее людей сближает, чем счастье.

Чайчиха к нам чаще ходила, потому что мать стала прихварывать.

Придет бывало, и Филипиха. У нее свое горе гложет сердце, да никогда не пожалуется; слеза ей дорога была. И теперь будто вижу ее: придет, бывало, сядет как-то выше всех, поглядывает, словно судом пришла судить, и каждое словцо как отпечатывает.

— И моя Маруся — бог ее знает! — вянет, точно былина. Что ей? — ума не приложу. Или времена такие настали, что скоро свету конец. Право, за нашей молодостью этого не слышно было. — Теперь сватает ее Похиленко. «Не хочу, да и только!» Коли ты, говорю, охотою не идешь, так я тебя силой отдам. «Отдайте; только вы мне, матушка, свет загородите — и ему вместе. Не будет у нас в хате ни любви, ни ласки… Я его не знаю хорошо, и не люблю, и не буду любить… Хоть пожалейте чужое дитя — за что и ему руки связывать». «Что ж, — я говорю, — и ты хочешь в монахини? И ты думаешь меня на старость покинуть?» — «Нет, мама. Пока господь вас на свете держит, я вас никогда не покину». — «Может, зазнобушка есть, да боишься признаться; может, какого убогого сироту полюбила? Уж что-нибудь да тебя с ума сводит?» — «Никто меня с ума не сводит».

Замолкнет Филипиха и задумается; а головы не склонит ни за что — все гордо ее держит.

Мать с Чайчихой поведут речь про хозяйство: как пчелки теперь роятся, что неблагополучно гусенки выводятся, а под конец все сведут речь на деток своих.

Побегу, бывало, к Марусе.

— Как живешь-можешь, сестрица? — спрашиваю. — Неужто до сих пор любишь? Не стоит того дело!

— Что делать! — говорит.

— Он, кажись, скоро женится — мать-то его все умаливает: женись да женись. Рассказывала нам, и, говорит, сказал ей: женюсь.

— Дай бог ему счастья.

Вспомянем, бывало, Катрю; споем любимую ее песенку: «Ой, выйду я за гаечок»; поцелуемся; посмотрю ей в тихие очи — жаль их — тухнут ни за что ни про что, и бегу домой.

Чайченко снова появился меж нашими молодцами. Такой же красавец, да едва ль не лучше стал? Если милый поболеет или горе какое потерпит — крепче к нему глупое сердце льнет… Снова такой же приветливый ко всем, опять со всеми говорит, а не любит, кажись, никого после вдовушки, как обвенчалась с шинкарем.

С Марусей встречаются… Ну хоть бы раз я заметила, чтоб она прошла мимо его, чтоб взглянула так, как девушкам не учиться взглядывать — что, дескать, любит его. Только стала румяней, как начал он показываться на свет.

— Какая ты розовенькая, — говорю.

— А мать все говорит, что я хвораю да грущу; пойду, пусть увидит меня румяную.

— Но меня не надуешь румянцем; правда, что грустишь ты?

— Правда, не весело, серденько.

— Ты все из-за него печалишься; а чего? Ему на свете не хуже других живется!

— Кто знает, как ему! — вымолвит она, и румянец спрячется.

Однажды собрались к нам люди, и Филипиха пришла, смотрим, и Чайчиха подъезжает. После того и другого Чайчиха и говорит вдове, сидя с нею в уголке:

— Доброй дочкой вас благословил господь. Я уж давно примечаю, такая тихая, как ангел. Кого-то поистине бог наградит такою парою, и свекрови легко будет дышать с такой невесточкой.

А Филипиха говорит:

— Она мне и радость и горе — вижу, что как свеча горит. А что ей такое? Не ведаю.

— Да она гораздо веселей стала — будет здорова!

— Не говорите — она вянет, что осенний лист.

— Мой Яков — добрый сын, не матери бы хвалить, перегулял уже свои молодецкие года; часто ему говорю: одружись навеки, сынок; найди себе парочку! «Хорошо, — сказал вчера, — приищите сами, мать моя, женюсь, — не разгуляется ли свет мне с доброй жинкой?» На что мне искать ему лучшей пары, как ваша дочка? Коли вы не от нас — велите, голубушка, к себе сватов слать!

— Моя Маруся как не захочет — я ее неволить не стану.

— Хоть спросите ее, милая, как она?

— Хорошо, я спрошу!

Вышла в садик, будто прогуляться, и кличет Марусю через плетень. А я тут же стала за кустик и слушаю.

— Маруся! — говорит, смеясь, вдова. — Вот ты и не ожидаешь, о чем я тебя спрошу: пойдешь ли ты за Чайченка, за Якова?

— Пойду, — ответила Маруся, не подумав ни минуты.

Филипиха даже руки кверху подняла, удивилась — видно, никак не ожидала такого скорого ответа.

— Ты исполняешь мою волю или по своей любви говоришь? — спросила, не смеясь, Филипиха.

— По своей любви, матушка.

— Так ты его любишь? И давно?

— С той поры, как знаю, матушка.

Больше Филипиха ничего не сказала, а только говорит: «Я тебе не запрещаю».

На другой день пришли от Чайченка сваты к Марусе, и она подавала рушники.

Сошлись люди. Чайченко с Марусей говорит ласково так, с другими девушками тоже — со стороны не узнал бы, которая ему невеста. Подчас подойдет к стене и вздохнет тяжело. А Маруся, как зорька горит — тихая, ясная; а что она думает? — ее не разберешь.

— Маруся, — говорю ей, — вот ты замуж идешь — разве не приходит тебе в голову, что он берет тебя не по любви?

— Знаю, что он меня не любит, — я это давно и хорошо знаю, — да ведь и не чуждается. Он ко мне приходит, говорит… я ему буду как сестра родная угождать, веселей будет ему в хате со мною, нежели теперь одинокому.

— Трудно так жить, Маруся, чтоб не пришлось после раскаяться!

— Отчего трудно? Поверь, что каяться не буду. Я никогда не думаю, тяжело ли мне, трудно ли мне будет: будет как будет — я перетерплю все.

XVI

Перевенчали их осенью.

А мне все что-то грустно да грустно. Побегу хоть к Марусе — рассею мысли.

Говорю, бывало, самой себе: глупая, неразумная голова! Что тебе такое? И снова иду к Марусе — лишь какое-нибудь дело найдется. Да она же добрая такая! И любопытно мне, как-то они живут? И стала я к ним часто хаживать…

И как, бывало, к ним ни придешь — у них мирно и согласно, да только чинно уж что-то — точно гости, сидят хозяева. Нет того, вот как бывает, муж и жена гостей принимают: «А ну, муженек, внеси-ка, друг, нам из каморы прошлогодней, знаешь!» — «А ну, женушка, пошевеливайся живей с ковшиком возле дорогих гостей!» Там видишь: живут муж-жена, что два голубя: горесть и радость, думы, заботы — все пополам. Один начнет разговор, другой перебьет, доскажет: я, мол, лучше помню. А наши молодые хоть сидели и рядышком близко друг к другу, а видишь, словно железная стена меж ними стоит. Один хочет пройти, другой сейчас место даст, подальше отступает, точно коснуться боятся… Она с ним говорит, как дочь с отцом, а он с нею — как зять с тещею.

Филипиха, отдавши дочь, одна себе жила.

— Как бог милует? — приветствует, бывало, ее матушка.

— Одна живу! — ответит, — того не скажу, что одной жить тяжело.

Придет к дочери, и завидно ей видеть, что там без нее своя семья.

— А что ваши детки? — спросит кто-нибудь.

— Была в гостях у них, там все благополучно.

— Свекровь Марусю вашу очень любит, словно родное дитя.

— Маруся угождает свекрови, как мне угождала…

С зятем Филипиха обходилась учтиво, точно с посторонним человеком: нечего ей говорить ему, не о чем и спрашивать. «Зять мой», — скажет, бывало, в разговоре таким голосом, как говорят: «далекий уезд».

— У вас теперь двое деток: дочка и сынок, — было скажет ей кто-нибудь, желая поддобриться.

— Дитя родное, и только.

Уж как старуха Чайчиха ей ни угождала, как за нею ни ухаживала, у Филипихи словно глаза и уши завешены. Никому она так гордо не кланялась, как той бедной Чайчихе, и та, бывало, ночей недосыпает — думает: за что она в немилость сватье попала; да снова прислужится ей чем-нибудь. Сама старушка в этом нам признавалась. Потом она уже потеряла надежду уласкать Филипиху, и как та в хату, Чайчиха тихонько из хаты — хоть где-нибудь там под забором пробудет, пока Филипиха сидит у них.

— Дождусь, пока простится, тогда я и войду. Не хочу ей докучать собою, не хочу ее гневить — бог с нею, — говорит, бывало, Чайчиха. — Если бы она не печалила меня, как бы хорошо жилось нам: у нас в хате мирно, любо! Я уж и не знаю, кого я больше люблю, своего ли Якова или Марусю! Часто подумаю себе, грешная, ее ли это дитя? Что оно такое доброе, нежное, — эта Маруся.

Старушка не долго порадовалась детками; на другой год после свадьбы сына умерла. И не болела трудно, а как свечка потухала. После того Филипиха стала ходить к дочери каждый день — домой только на ночь придет, а иногда там и ночует у дочери. Даже глядеть веселее стала. Радостная, что опять одна с дочерью, что некому другому угождать; она не очень-то тревожилась, что Чайченко почитай не живет дома, а только наведывается и все грустней становится, нетерпеливей. Вот и дочку бог им дал — отпраздновали крестины, а отец куда-то все спешит, торопится; расчесывает кудри, так что гребень трещит.

Примечала ли Маруся все это? Да как не приметить, когда любишь? Что укроется от любящего глаза? Но Маруся никому ни