Свидание — страница 23 из 77

— Ты?

Кто-то сказал: «И где?», но там уже ничего не стало слышно — грянул раскатистый гром, брызнула ослепившая на минуту молния, и припустил такой ливень, что трудно было устоять на ногах. Я прикрыл, как мог, полой ружье, нахлобучил фуражку и стал высматривать приюта. На мое счастье, последовал вторичный удар, озаривший мгновенно окрестность, — и я мог явственно рассмотреть в нескольких шагах от меня бревенчатый новенький сруб с просторным крылечком, который тотчас же узнал. Это был кабак «Березовая грива», где не раз во время охоты приходилось ночевывать, и хозяин был, следовательно, свой человек, хоть и брал всегда втридорога. Но дойти было не так-то легко: кабак стоял на горе, а ноги ехали под гору; подашься на шаг вперед и только утвердишься — шага на полтора съедешь вниз… А дождь так и поливает, ветер так и сшибает с ног… Насилу-насилу добрался!

В закопченной, прогорклой горнице я застал обычных посетителей: сельского дьячка в лаптях и косичке, похожей на мышиный хвостик, того самого Афанасья Кириллыча, что мастерски чинит перья, да осоловевшего мужичка, его, вероятно, закадычного друга. Оба они сидели друг перед другом и молчали. Крохи черного хлеба и обглоданные остовы копченой рыбы валялись перед ними. На столе было налито, около них наплевано. Молчали они с особою любовью и только изредка обводили друг друга мутными, мигавшими глазами. Наконец пономарь решился первый прервать молчание.

— Как погляжу я на тея, — начал он костенеющим языком, — дрянь ты человек есть, право слово! Баба, как взять! Прилунилась беда — он и нюнит! То есть ни малейшей интриги нетути в тее!

— Напасть! — проговорил тот и покрутил головой.

— Напасть? Эка, подумаешь, напасть: жена во люди пошла!.. Да плюнь ты на все это дело, братец, плюнь и разотри! Ну ее к дьяволу; пущай себе шляется, яко в писании сказано: воздадим врагам нашим и отпустим прегрешения.

— Хорошо тее трактовать по писанию-то, потому — не твоя она! Запречь бы тея в эфту сбрую-то, небойсь крякнул бы!

— А вот и крякнул бы! — воскликнул пономарь, завозившись своим сухопарым телом. — Как же! Держи карман шире!.. По-моему, вот как: она на сторону — и ты на сторону; она полюбовника завела — ты десять.

— Тее смехота одна, — промолвил тот и уткнулся носом на согнутый локоть. Пономарь поглядел в темный угол, плюнул в сторону и опять поглядел. Он с минуту перегодил.

— Рази уж больно зазнобилось, ась? — спросил он сладеньким голоском и сощурился. — Ну, это дело дрянь выходит — бросить надоть, пренебречь… — Он опять сплюнул.

— Так уж зазнобилось-то! — воскликнул товарищ. — Индо, братец, нутро повернуло! Так тея всего и претит, так и претит, словно с конопли. Эхва! Жисть моя, жисть расслезливая…

Пономарь не выдержал, тоже прослезился.

— Ну, жаль мне тея, а пособить нечем… Рай, вот что: брось ты житье свое — ступай «на построение»… Житье, братец, разлюбезное! Пойдешь в Казань примерно — очутишься в Новгороде, пойдешь в Москву, а попадешь, таперича сказать, в Тихлис. Ходи знай по белу по свету с книжкой — всюду тебе дорога! Разные страны увидишь; что концов дашь, одних сапог сколько истопчешь! А чуть где кабак али выноска — вались: знаешь, мол, отказу не будет, потому запрету на этот счет не дают…

Пономарь говорил с зажмуренными глазами; когда открыл их, собеседник храпел уже, изредка вздрагивая: его начинало мутить. Вскоре и оратор уснул тут же.

Из другой половины, где тоже был народ, слышались песни, видно, веселая компания заседала:

Прощай де-евки, прощай бабы,

Нам тапе́-ерича не до вас:

Во солда́-адатушки везут нас!

Запрега́-арегай, братцы-ребята,

Тройку серых лошадей.

Вывези-евези, ребятушки,

Ко царе́-ареву ка-а-баку!..

В это самое время ввалился мужик, весь измокший, перепуганный, и закричал на всю горницу:

— Пожар! Тихонов двор спалили!

Все бывшие в кабаке бросились на улицу. С колокольни ударили в набат; деревня всполошилась и сбегалась к крайней избе, из-под крыши которой пробился широкий язык пламени и лизнул вдоль по ветхому бревенчатому строению, в ту же минуту занявшемуся в нескольких местах. Ветер, усиливаясь постоянно, грозил всей деревне.

Мужики рубили где ни попало и закидывали крючья. Девки таскали воду, бегая с горшочками и ведерками на реку. Из барского сарая приволокли ржавую водоносную машину, на которую возлагали большие надежды, но она только цыкала, а кишка текла. Толпа охала, ахала и толклась в стороне; ребятишки кидались на горячие головни, старухи призывали «крестную силу». Афанасий Кириллыч, еще на некотором взводе, повествовал им, что «вот точинно такой, сказано в писании, будет огнь вещный, уготованный диаволу и аггелам его…», но его никто не слушал и продолжали ахать да охать. Один Тихон, хозяин двора, ничего не подозревая, продолжал храпеть на полатях во всю носовую завертку. Его насилу растолкали. Очнувшись, он прямо бросился в закуту, сквозь дым пробрался к трубе и припал к земле…

Как только разметали крышу — пожар унялся; пламя, не встречая сопротивления, упало, стало понемногу гаснуть и вскоре совсем иссякло, только кое-где еще покуривался смрадный дымок, но уже совершенно безвредный: опасность миновала. Тогда спохватились о самом Тихоне. Бросились искать; шарили, кликали — напрасно.

— Сгиб человек, — говорили в толпе. — Спалился, сердечный!

Но кому-то удалось набрести на него в закуте. Он все стоял на корточках у трубы, где были зарыты его деньги. Денег, конечно, не было, как не было и лица на Тихоне, когда его оттуда вывели. Он рвал на себе волосы и бился кулаками в грудь, но не говорил ни слова.

— Рехнулся, родинький! — повторял народ. — Совсем рехнулся! Эко, подумаешь, окаянное-то наваждение! Деньги-то что значит! А все за грехи за наши за тяжкие!..

— Истинно! — подтверждал Афанасий Кириллыч. — И в писании так сказано: «аще бо сотворити…»

В это самое время Тихон, до того понурливо стоящий, вдруг рванулся вперед и проворно вскарабкался в закуту. Он снова припал к трубе и стал царапать ногтями землю, прилегшую плотным слоем. Сухие пальцы его работали без устали, а глаза горели, как у волка… Вдруг он вскрикнул и захохотал: руки его толкнулись обо что-то звонкое. Нащупав впотьмах, он вытащил сверток из затрапезного лоскута и крепко прижал его к себе, дрожа как в лихорадке. Тихон ожил, что-то заговорил — но его никто не понял. В этом лоскуте были зашиты серебряные рубли незапамятного чекана, давно исчезнувшие в обращении, — видно, Василий до этой казны не дорылся и унес одни бумажки, хранившиеся сверху. Я говорю — Василий, потому что улика прямо пала на него: несколько дней сряду, сказывали, таскался он по селу, а он зря шляться не станет, такая уж отпетая зародилась голова! Не знали только, отчего пожар случился? Он ли подпалил, или громом сожгло?

Рыбаки потом тоже сказывали, будто видели на рассвете, как кто-то сбежал к реке и схоронился в коноплях. Видели будто бы лодку, торопливо отплывшую от берега и исчезнувшую в предутреннем тумане… Но приметам все спознали Василья. Только он был не один: с ним исчезла и Тихонова свояченица, Аннушка…

IIНетронутая натура

Guardati da colni

che non ha letto

che un libro solo[121]

Старая итальянская поговорка

Самым близким соседом моим по деревне считается Лев Николаевич Куроедов — человек далеко еще не старых лет и такой же охотник, как я. Нужно ли говорить, что мы скоро познакомились и сошлись?

Куроедов уже с год жил в своем старом сельском доме, в котором лет десять тому назад умер отец его, — и с той поры, до водворения молодого помещика, стоявшем наглухо заколоченным и всеми забытым. В народе ходили слухи, будто бы «старый барин» (как называли обыкновенно отца его) каждую ночь незримо бродил по опустелым покоям, и в вечернюю пору редкая душа пройдет, бывало, не сотворив молитвы, не ускорив робкого шага. Божились, что слыхали в летние, звонкие ночи либо осенью, в слепую тьму, какой-то стон или шорох в нежилом доме, видывали на свежем снегу чьи-то следы, натоптанные за ночь; но никому не приходило в голову допытать, откуда брались эти следы, этот шорох?

Рассказывали за верное, будто покойный явился однажды старой скотнице, мывшей пол в пустой зале. На нем, как и при жизни, был накинут синий шлафрок, седые развесистые кудри, да на желчном лице всегдашняя сухая усмешка и строго сверкавший, стальной взгляд. Он вышел из спальни, бросил в нее оконною подставкой — и скрылся. Она уверяла, что видела «своими глазами» — и на этом основании староста отписал молодому барину, что в доме нечисто, что родитель, мол, немного того — пошаливает и что — как прикажете?

Несмотря на все это, Куроедов поместился в старом доме по возможности удобно, видимо собираясь прожить не один год. Ему как-то полюбился этот пустырь, отшибенный в сторону от проезжей дороги, сиротливо приютившийся на солнечном припеке, посреди гладкого поля. Нигде ни деревца, ни кустарника — только одна-одинешенька ива, склоняя до самой земли свои топкие ветви, торчала под самым окном. Он полюбил ее тень, то переливающуюся червячками по низкой, прижженной траве, то ударяющую густым пятном на остов ветхого дома. Больше зелени не было — разве на крестьянских огородах росли высокие подсолнухи да густые конопли — затем все палилось летним зноем, все обдувалось осенними непогодами! Место — как видите — неживописное, степное: куда ни взглянешь — поле да небо, ясное небо да поле глухое… Но зато на этом поле рожь поднималась выше человеческого роста, и колос, как говорит народ, наливался сочнее пономарской косы; зато верстах в двух излучистая речка, сверкая в изумрудной зелени, прорезывала тихий дол, обставленный со всех сторон высокими соснами, между которыми всегда держалась прохлада. Тут находилось наше приходское село Ненашеве. Это было наше любимое место, да к тому же случалось всегда так, что куда бы мы ни пошли — всегда приходилось идти мимо Борисовского, Ненашева — тож.