— Ну, а что соседи? — спросил я Куроедова.
— Какие?
— Известно какие — Белавины.
— Не знаю, — ответил он коротко, но подумал и прибавил: — Помните, мы шли от них?.. Ваши слова меня тогда смутили.
— Как так?
— Да, смутили. Я долго и пристально анализировал мое отношение к ней… Правда, первое время на меня было пахнуло весной, но человек не может насиловать себя каждую минуту — характеры наши не гармонируют!.. Поверьте мне, в Наде я никогда не искал жены и в себе никогда, уверяю вас, не видал мужа; я не признаю за собой уменья дать счастие женщине, что называется, прочное счастие женщине, согласившейся быть моею. Я, вы знаете, небогат… Для счастья надо многое — то именно, чего нет в нас обоих: внутреннего сродства. Я любил ее сначала, очень любил; но не решился бы ввести ее в свой внутренний мир, потому что она в нем соскучится. Любовь эта не кипела во мне, даже не восхищала меня! Это была скорее привязанность, чем любовь, привязанность к ребенку, милому и как будто нечужому, к слабому ребенку… Мне хотелось заслонить ее от дрязги жизни, сберечь так, как она есть… Для кого? Мне было все равно! Я, как холостяк, просто привязался к ней, потому что жизнь без привязанностей становилась уже в тягость. Как бы вам это сказать? Точно так же я мог бы привязаться и ко всякому другому существу, лишь бы оно было нежно и слабее меня. Смешна и жалка, правда, подобная бесцельная привязанность, но что делать!.. Вот таким-то манером я любил Надю, позабыв о главном: я забыл в ней женщину и не вспоминал, пока она сама о том не заявила… Это было случайно, конечно, но было! Я, знаете, достаточно присмотрелся к жизни и ведаю, какое почетное место занимает в ней случай; в жизни есть другая жизнь — случай! На него человек валит все, в чем бы иногда можно было и самого себя… Случай распоряжается нами ad libitum[135], а что делать? Жить не так легко, как кажется, и не весело вовсе! По мелочам я истратил все, что было немелкого во мне, все молодые силы — и упал духом. Теперь я на все махнул рукой! Вечно тешиться жизнью невозможно: рано ль, поздно ли — уходишься и, скромно сознав свое бессилие, будешь брать только то, что посылает случай, что под рукой… Да и тешиться ею в старости так же смешно, как скучать ею в молодости, — это, кажется, Тургенев сказал, потому-то я и не тешусь, то есть не идеализирую всех житейских пустяков, например отношений к женщине… Да и кто поручится, наконец, что потеха обойдется даром? Все пережитое мною поселило во мне одну боязнь, боязнь вдруг расступающейся потом пустоты… Досадно больше то, что из этого прошлого ничего не жалко мне и как-то немножко совестно… Однако, полагаю, спать пора? Спокойной ночи…
Он бросил папироску и отвернулся к стене. Я ему не возражал, да и что возразил бы я человеку, говорившему ради одного разговора? Понял я одно только — не знаю, поймешь ли ты, читатель! — а слово не срывается с языка!.. Бедная девушка!!
Поутру, чуть только забрезжило, перед нашей избой собралась вся деревня, кто с трещотками, кто с дубинами, вилами, рогатинами; два-три мужичка даже с ружьями, из которых и не помнят когда стреливали; все ополчились на волков, угрожающих домашней скотинке. Архип распоряжался между ними, словно губернатор.
— Ты смотри у меня, — грозился он народу, — как расставят тея по местам, стой — ни гугу! Разговоров чтоб этих не было; с места не сходить, покедова сингал (сигнал) не подам… Тогды иди разом прямо насупротив сея, не разрывайся и в кучку не сбивайся — знай иди да трещи громче! Вот тее и вся задача…
— А нат-кась, каки волки-те да на нас кинутси! — заметила какая-то бабенка с граблями в руках.
— На-кась, иль, поди, не чуяли они бабьего-то духа? — ответил кто-то.
Толпа засмеялась, а бабенка обиделась.
— Эх вы, бездушные! — спохватилась она.
Толпа засмеялась еще громче; так со смехом да неумолкаемым говором и двинулись к лесу. За околицей догнал нас и Угрюмов, наш становой.
— How do you do![136] — закричал он, кивая головой. — Вот и я, а вот и семья!
Сзади за ним трусили гончие на сворах. На нем была зеленая с синим, в клетку жакетка, лиловые невыразимые, подпрятанные в длинные кожаные гетры, [штаны] и желтенькая жокейская фуражка. Классический тип форменного станового иссяк совершенно: все до малейшей складочки выказывало в нем, напротив, петиметра[137], чрезвычайно занятого собой.
Кортеж наш был довольно живописен: впереди верхом ехал Куроедов на пристяжной; непосредственно за ним шли те мужички, у которых были ружья. Угрюмов отстал немного в стороне с сотским и «сельским», следовавшими без шапок. Потом валил пестрою волной народ, бежали собаки, совались ребятишки и шествовал ваш покорнейший слуга, имеющий ассистентом уже немного подгулявшего Архипа.
Когда подошли к лесу, разговоры смолкли. Мы расставили втихомолку цепь и стали сами по местам, вдоль просеки, шагов на тридцать друг от друга расстояния. Тогда гончих пустили в остров. Тишина в лесу, как и накануне, была невозмутимая; утро хотя совсем уже ободнявшее, еще не сгоняло росы, павшей за ночь, но по верхам дерев давно скользил золотистый отблеск загоревшегося солнца… Вдруг тявкнула гончая, напав на след; Архип тотчас подал сигнал — вот мгновенно поднялся шум по лесу, заорали, затрещали, подвигаясь все ближе и ближе на нас. Выскочило несколько оторопелых зайцев — шумные, по охотничьему выражению; но по ним, при облавах по красному зверю, не стреляют. В цепи показался синеватый дымок, грохнул выстрел по просеке, мимо меня прокатил волк с окровавленным боком; вдогонь ему свистнула картечь — он перевернулся через голову и поволок задом; шагах в пяти он издох. Еще где-то выстрел, еще и еще — охота закипела!
В это самое время из леса выскочил, почти обеспамятев от страха, какой-то человек и тревожно остановился, озираясь на все стороны. Он был в рваном тулупишке, широких портах, мотающихся вокруг босых ног, и без шапки. Что-то дикое, отчаянное и вместе нерешительное было в его испуганном взгляде и изнуренном лице, над которым топорщились всклокоченные волосы. Заприметя охотников, он было снова бросился в лес, но две дюжие руки схватили его сзади.
— Эй, братцы! — закричал поимщик, махая локтями. — Подь сюда! Ваську отпетого изловил! Иди, слышь — на один-то его не осилишь!
Но тот и не думал бороться; молча покорился он своей участи и спокойно ждал народа. Я подошел вместе с другими и легко узнал в нем того самого Василия, который сотворил пожар в Ненашеве. Недолго же досталось ему погулять на Тихоновы денежки! Этим приключением прекратилась наша охота: кричане и облавщики, привлеченные поимкой, сбились в кучку, дивясь на него, бедняка, как на морскую диковину. Волков, оставшихся в живых, конечно, и след простыл; однако двое из них легли на месте, поплатясь за неосмотрительное удовлетворение своих прожорливых побуждений. Их свалили в телегу и повезли в село. От телеги баб отогнать нельзя было: каждая тянулась потрогать пальцами еще теплые бока зверя, постучать ему по черепу, дернуть за хвост и примолвить потом:
— Ведь ишь, прости мое согрешение, черт какой!
Василья, связанного кушаками, вели за телегой: сотский, как представитель власти, тотчас вооружился палочкой и шествовал рядом с ним.
— Farewell! — повторял Угрюмов. — Не раз отлавировал от меня этот сэр — зато теперь не уйдет! Это — некоторым образом раважер[138], by God![139]
Мы прямо отправились в избу сотского, куда поместили на время Василья.
— Ну, мистер, — начал Угрюмов, — наконец-то мы с вами свиделись! Скажите же мне, как вы себя чувствуете и довольны ли остались вашей маленькой прогулкой?
Арестант при нашем приходе встал. Он было оживился, заслышав ласковый голос Угрюмова, но, сообразив, что с ним шутить не станут, понурился снова.
— Что ж вы не отвечаете, многоуважаемый мистер? Не случилось ли чего-нибудь с вашим языком?
Кое-кто из толпы, вошедший вслед за нами в избу, засмеялись. Арестант вдруг поднял голову; в его глазах не было ни страха, ни злобы.
— Ваше благородие, — сказал он, пододвинувшись шага на два к становому, — судите меня, коли так нужно: точно, я виноват! Да не глумитесь только надо мной; оно и в законе царевом не писано.
— Каков, а? — обратился к нам Угрюмов, немного озадаченный. — All riqht, черт возьми!
— Не ругайтесь, ваше благородие, надо мной, потому — ругаться — грех! Ну да, я — вор острожный… да много ль из вашей-то братьи, из дворян, честных-от людей выищется? Не тем, так другим — все в чужой дом лапу запустить норовят…
— Гм! — вставил Угрюмов.
— Аль, думаете, жисть-то беглого весела? — продолжал Василий тише. — Кажинную минуту должен себе конца ожидать, то от зверя, то от поимщиков… От всякого шороха душа замирает… и дождем-то те мочит, и ночью-то корчит — жутко: жисть не мила станет… Лучше уж в остроге гнить! — Он махнул рукой, помолчал и вдруг, как бы спохватившись, упал на колени. — Явите божескую милость — прикажите дать корку хлеба: истощал, изнемог я совсем…
Его накормили (Куроедов поднес даже чарку коньяку из своей походной фляжки) и начали снимать допрос.
— А где та девка, что с тобой ушла?
Василий запирался.
— Никакой девки со мной не уходило…
— Говори — хуже будет!
— Покинул, значит, я ее в слободе.
— Где?
— В слободе, у кавалера Анисима Федорова, потому — с нею несподручно было: опаска брала…
— А деньги где?
— Прогулял. Как деньги извелись, то кавалер отпущать перестал. Я подумал, да девку ему и прикинул: три дня мы за нее гуляли…
— И не жаль тебе ее было: ведь сам же сманил, загубил честную девку?
— Чего жалеть! Эвтого товару непочатой угол — только захоти!