Александр Семеныч в молодые годы тратил половину скудного своего жалованья на помаду, духи и другие косметические средства. Он сохранил высокое мнение о своей красоте даже до настоящей минуты, несмотря на то что щеки его ввалились, нос приобрел красноватый оттенок, волосы на голове порядочно повылезли и все лицо окрасилось цветом, близким к шафранному, а употребление помады и духов вышло из привычки. В нормальном состоянии Александр Семеныч бывал молчалив, подчас даже угрюм и избегал ссор, хотя часто ему приходилось бороться с супругою за первенство в доме. Но жизненный эликсир, как он называл вино, делал его сообщительным. Он становился словоохотлив и задорен. В нем проявлялась страсть, влиянию которой любил он поддаваться в молодые годы, от четырнадцати до двадцатипятилетнего возраста, — именно страсть к поэзии и литературе. Эта страсть и в самый цветущий период ее развития ограничивалась чтением альманахов, песенников и кой-каких романов. Женитьба, недостатки и заботы убили в нем эту страсть, и только иногда в искусственно веселые минуты, под наитием любимых воспоминаний молодости, предавался он вспышкам поэзии. Он начинал выражаться красноречиво, любил ввернуть в разговор какую-нибудь уцелевшую в памяти стихотворную цитату или прозаическое изречение какого-нибудь великого мужа, с существованием которого познакомился как-нибудь случайно, напевал романсы и смотрел в такие минуты на все в мире в розовые очки, необыкновенно усладительного для сердца цвета. Катерина Федоровна терпеть не могла такого настроения духа в своем муже. Оно сильно раздражало ее.
— Что, и сегодня-таки нализался? — сказала она, увидев Александра Семеныча.
— Нализался, — отвечал тот, утвердительно кивнув головою с улыбкою.
— Совести в тебе нет! — заметила лаконически Катерина Федоровна и снова принялась за работу, которую было выпустила из рук.
— Я не пьян, — проговорил Александр Семеныч, снимая вицмундир и заменяя его стареньким халатом, который жена его недавно вымыла и украсила новыми заплатами. — Я только так, немножко.
— Немножко?.. А отчего ж шатаешься?..
Этот вопрос Александр Семеныч оставил без ответа. Он подошел к зеркалу и пригладил щеткою волосы.
— Нечего перед зеркалом-то пялиться. Лучше на ноги-то посмотри. Из сапог-то скоро пальцы видны будут. Чем пьянствовать-то, лучше отдал бы их починить на эти деньги.
— Сапоги, — повторил Александр Семеныч и, отвернувшись от зеркала, нагнул голову и уставил пристальный, глубокомысленный взгляд на кончики своих сапог, — поизносились? Что ж тут мудреного? Они и сшиты для того, чтобы их носить. А чинить не нужно. К чему чинить? Раза три схожу в департамент, опять разорвутся. Даль-то ведь какая! — и он махнул рукою…
— По тебе, хоть бы все разорвалось! Тут работай, работай с утра до вечера, как какая-нибудь лошадь, а он себе ни о чем и думать не хочет. Угораздило меня за тебя выйти. Дура я была.
— Вот на что выдумала жаловаться, что за меня замуж вышла… Что ж? Небось худо сделала? Званье приобрела, чиновницей стала.
— Да, обузу себе на шею на всю жизнь навязала. Прежде для одной себя работала, а теперь на всех вас знай только поспевай шить, да чинить, да стряпать. Без меня дети-то твои оборвышами бы как нищие ходили.
дребезжащим голосом запел Александр Семеныч, снова принявшись охорашиваться перед зеркалом.
— Да хоть не беси ты меня. Хоть дурацких-то песен своих не пой! Не пустомель!
— Папа, обедать готово, — сказала Поля, вошедшая с мискою.
Александр Семеныч сел за стол.
— Дурацкие песни? — проворчал он презрительно. — Много ты смыслишь! Да ты знаешь ли, что эту-то Пушкин написал? Ты, поди-ко, не знаешь, что он на свете-то жил.
— Крайняя нужда мне знать всех, кто жил на свете!
— Непросвещенье! Закоснелое непросвещенье! — проговорил Александр Семеныч, пожав плечами. — Пушкин был такой человек… такой… какого нынче нет и на свете. Что нынешние писаки?.. Все его подметки не стоят.
Александр Семеныч лет десять не брал в руки никакой книги и не знал имени ни одного писателя.
— Папа, — сказала Поля, — нам сегодня каникулы дали.
— Дали? Ну, хорошо, что дали. Уроков много задали?
— Много.
— Учись, Поля, учись. Ученье свет, а неученье тьма. Выучишься, в гувернантки пойдешь, жалованье будешь брать хорошее и платья шелковые будешь носить, шляпки модные, по-французски будешь разговаривать: «Коман ву порте ву? Кё вулеву?[157]» Фу-ты какая важная будешь!
Александр Семеныч от удовольствия прищелкнул пальцами.
— Тетя велела и Машу приводить после каникул, — сказала Поля.
— Ну, вот это хорошо! Спасибо ей за это! Право, спасибо!
— Машу не для чего в школу посылать, — отозвалась Катерина Федоровна. — Все это пустяки! Я ее шить выучу. Вот я и неученая, да не меньше тебя, ученого, иголкой достаю. Еще какой-то толк выйдет из этого ученья! Пусть мне пока помогает Маша юбки тачать. Мне одной не разорваться и с своей, и с чужой работой.
— Молчи, Катерина Федоровна, — сказал Александр Семеныч, возвыся голос.
Ее воркотня начала уже раздражать его.
— Ты не суйся судить о том, чего не понимаешь! Пустяки ученье!! Да кабы меня больше бы учили, так не тем бы и был я теперь. Нет, не тем, — прибавил он в раздумье. — Было бы у меня и место не такое, и жил бы я не так. Может быть, экипаж бы свой держал, домом каменным владел бы, по театрам да по клубам разъезжал бы!
— Пошел врать! Уж тебе только и жить, как порядочному человеку. Ты бы и экипаж, и дом каменный — все бы прокутил!
— «Жена злая и в словах ядовитая — разоренье дому», — сказал… сказал… Иисус сын Сирахов, — соврал Александр Семеныч и махнул рукой.
— Сам-то ты ядовитый! — воскликнула Катерина Федоровна.
Александр Семеныч отправился за перегородку. Через несколько времени он вышел оттуда облаченный в пальто, взял фуражку и направился к двери.
— Куда это ты? — вскричала Катерина Федоровна.
— На Крестовский, — отвечал Александр Семеныч, бравурно надвигая набекрень фуражку и смотря прямо в глаза супруге.
— Ах ты бессовестный этакой! Ах ты шаталка! — загремела Катерина Федоровна. — Людей тебе добрых не стыдно. Ну, куда ты пойдешь, когда ноги под тобой подкашиваются. Я тебя не пущу. Не ходи!
Она попробовала загородить ему дорогу.
— Отойди! — проговорил Александр Семеныч.
— Не отойду. Это значит — ты опять на всю неделю закутишь. Того и жди, что за твое пьянство хозяин от квартиры откажет. Ведь ты здесь на всем дворе один только и есть такой пьянчужка! Мальчишки на тебя пальцами показывают. Страм через тебя, просто страм. Вот тебе честное слово, если добром не останешься да придешь домой пьяный, скажу Ефрему, чтоб не отворял тебе калитку.
— Мне, чиновнику, смеет мужик не отворить калитку?.. Нет-с, уж этому-то не бывать! Никогда не бывать! Пусть-ко Ефремка попробует меня оставить на улице… Да я ему все бока переломаю… Да я его…
Катерина Федоровна, испугавшись возрастающего красноречия мужа, отшатнулась в сторону. Александр Семеныч, довольный тем, что одержал победу, бодро сошел с крыльца и скрылся за калиткою, напевая:
Когда легковерен и молод я был,
Младую гречанку я страстно любил[158].
III
Катерина Федоровна по уходе мужа села к своему рабочему столику, сильно раздосадованная. Поля, убиравшая со стола, робко посматривала на ее сжатые губы и нахмуренные брови. По этим признакам она всегда почти верно угадывала, что над нею или над Машею собирается что-то недоброе.
— Да ну, копайся дольше, — закричала она на Полю. — Да поди скажи сестре, чтобы она мне работу показала. Неужели она все еще третье полотнище сшивает. Лентяйки этакие. Чиновницы! А у самих чулок крепких на ногах нет! У меня в каникулы все перечини, и свое, и сестрино. В гувернантки обеих прочит. Оборвашек-то гувернанток никому не надо.
Поля молча вышла на крыльцо. Там, закрыв лицо руками, горько рыдала Маша.
— Маша, что с тобою? — спросила Поля с испугом.
Маша, всхлипывая, показала пятно на платье.
Поля побледнела.
— Боже мой! — прошептала она. — Что теперь делать?
— Она прибьет меня, — прошептала Маша.
— Она велела тебе принести показать ей работу. Давай я снесу. Может быть, она не заметит, а если заметит, так я скажу, что это я нечаянно запачкала.
— Да ведь она и тебя прибьет, — сказала Маша, подняв головку и взглянув на сестру с недоумением.
— Мне не будет так больно. Ведь я большая. Да, может быть, еще и не прибьет, а только побранит.
— Нет, наверное, прибьет, — отвечала Маша. — Ведь платье-то чужое.
Поля взяла сшитые полотнища и понесла к мачехе. Маша приотворила дверь, высунула в кухню только кончик носика и, навострив ушки, стала прислушиваться с сердечным замиранием.
— Разве я тебе велела принести? — крикнула Катерина Федоровна. — Как ты смеешь умничать? Сейчас поди, пошли Машу, а сама тачай рукава у меня.
Поля пошла и с тяжелым вздохом шепнула Маше:
— Она велела тебе прийти. Да смотри, не бойся! Сделай веселей лицо, чтоб она не заметила. Я не дам тебя бить. Сейчас прибегу и отниму.
Делать было нечего. Маша поплелась в большую комнату, как ее называли, а Поля заняла ее пост у двери.
Катерина Федоровна приметывала первое полотнище. Это ободрило Машу.
«Не видала, — подумала она, — может быть, и в самом деле не увидит».
И, скорчив, какую только умела, беспечную физиономию, стала против мачехи.
Но не тут-то было. Когда Катерина Федоровна стала передавать шитье — роковое пятно бросилось ей в глаза.
Всякое неуместное пятно имело свойство сильно раздражать аккуратную Катерину Федоровну. Пятно же на чужом платье неминуемо должно было вывести ее из себя, потому что угрожало недоплатою денег, прикупкою нового полотнища и вообще очень неприятными последствиями.