По балкону перебежал свет принесенной свечи; в комнату прошла Александра Сергеевна, не одна; щелкнул замок, звякнул ключ; что-то приказывалось. «Посылают в город», — отвечали кому-то внизу, и из ворот проскакал верхом парень в светлой рубахе. Рубаха долго мелькала, долго слышалось шлепанье копыт. Из сарайчика согнутая старуха протащила вязанку дров. Через несколько минут в окне какого-то низенького строения запылал огонь; в воздухе потянуло дымом.
«Меня хотят угощать», — подумал Алтасов.
Ему было приятно. Что же, пусть угостят. Старой деве делать нечего, денег девать некуда. В провинции вообще едят вкусно; главное, оригинально и свежо. «Юг», куда ехал Алтасов, был всего на какой-нибудь градус южнее Энска, а место отдохновения — хутор какого-то приятеля, достаточно голая степь, изобилующая сусликами; киргизы, кибитки, прокислые бурдюки.
«Тоже, кумыс пила. А, на здоровье! Поживает себе в свое удовольствие. Не сказала, сколько унаследовала от бабушки. Конечно, не меньше, чем от братца, да еще в капиталах; оно вернее. Но и тысяча с лишком десятин, кроме леса, имеет свою приятность. Арендатор там. Ну, эту не проведут! А чем можно ее провести? — Алтасов улыбнулся. — Но нет, серьезно: у всякого есть свои уязвимые стороны. У этой особы она налицо. Не ошибиться бы! Разве попробовать? В либерализм в свое время поиграли — ну, и будет. Есть еще многое, чего душа сия не испытала, но как жаждала испытать! Ей пятьдесят, должно быть. А, на здоровье! Как это до сих пор никому не пришло в голову, никто не вспомнил об этих залежах капиталов? Странные, в самом деле, были люди в те времена, идеалисты. А еще сами сочинили поговорку о козе в золотых рогах. Может быть, и покушались, да неловко. Ну, после пятидесяти все покажется ловко. Попробовать? В самом деле, почему нет? Ну, лето, киргизы суслики — как-нибудь проживется. А потом что? В прошлом году еще были фельетоны, корреспонденции какие-нибудь, а в нынешнем и пристроиться некуда: где полно, а где…»
Алтасову было очень неприятно воспоминание о разрыве с редакцией. Он, сколько мог, отклонял его и его подробности, но рисовать все это в другом свете можно было только в жару рассказа посторонним, когда рассказчик сам верит тому, что говорит. Наедине с самим собою выходило очень некрасиво и неутешительно, очень нелестно для самолюбия. Было бы даже неловко и со стороны «убеждений»… но Алтасов, по своему художественно-примирительному миросозерцанию, был всегда готов служить своими убеждениями кому и чему угодно. Именно отгадав эту способность, редакция и предложила ему отставку. Тогда пришлось сделаться чиновником. Но служба что ж, мизерная…
«Служба в провинции приятнее; найти не трудно… но хоть бы и не нашлось! Дом свой. Можно, пожалуй, и писать, но так, время от времени, ради собственного удовольствия. Свободная работа лучше удастся. Обличения… А впрочем, прах с этим со всем… Гоголь и в помышлении не имел иронизировать над своими «Старосветскими». Высокое наслаждение — не мозолить рук, не трудить мозга, почивать мягко, кушать вволю. И человек пред собою обязан достигнуть этого, особенно когда представляется случай».
— Чай готов, — звонко сказала Александра Сергеевна. Ее фигура в обтянутом платье, со скрученным шлейфом, вырезалась силуэтом на светлой двери. Она приостановилась на пороге и подошла ближе. — Подать сюда?
— Нет, — ответил Алтасов и, продолжая смотреть в поле, взял через плечо ее руку и поцеловал. — Нет, mersi! По сырости пить горячее не годится. Уж стемнело, — договорил он, оборачиваясь.
— Я не заметила, — сказала она, улыбаясь.
Минуту они помолчали.
— Что ж, идем? — напомнила она.
— Пойдемте, — сказал Алтасов, оставляя ее руку, и встал.
В гостиной у стола за самоваром стояла особа, красивая и молодая; Алтасов, как художник, сейчас заметил, что темное платье и ровный свет висячей лампы особенно хорошо выдают белизну и свежесть этого оживленного лица и прелестных рук. Он даже секунду загляделся.
— Анна Васильевна, — сказала, указывая на нее, Александра Сергеевна.
Алтасов раскланялся.
— Мы уж виделись, — сказал он, — вы были так добры, объяснили мне, как сюда проехать.
— И потом пожалела, — ответила она весело. — Право! — она обратилась к Александре Сергеевне. — Как полил этот ливень, я говорю себе: не глупа ли я? Ведь видела тучу, догадаться только сказать: «переждите»… Бросаюсь от окна к окну; совесть меня мучает. Девочки надо мной смеются: «Барин, — говорят, — вас теперь клянет…»
Она смеялась.
Александра Сергеевна бросила Алтасову взгляд неуловимый, как-то жалобно извиняющийся. Алтасов ответил таким же неуловимым взглядом, сострадательно-снисходительным. Анна Васильевна хотела уже наливать чай и спохватилась.
— Да, вам в стакане, — сказала она, вышла на минуту, воротилась, вышла еще раз и принесла в салфетке связку булок. — Виновата, — сказала она, выкладывая их пред Александрой Сергеевной;— за дождем я запоздала взять; ваши любимые все разобрали. Какие есть.
— Из чего столько толку, — ответила едва слышно Александра Сергеевна. — Что там, все в порядке?
— Да что же? Ах, но как мои маленькие меня сегодня обрадовали! Это уж и не знаю! Вообразите, Александра Сергеевна, всю Европу — и главные города, и границы, и реки, и горы, и озера — по карте друг перед дружкой рассказали, чего я еще не объясняла, не задавала.
Александра Сергеена вспыхнула.
— Петр Николаевич, отведайте нашего энского печенья, — сказала она очень громко.
— Не угодно ли? — предложила Анна Васильевна, подвигая ему сливки и масло, и продолжала: — Не помню, когда я была так рада. И как мило! И как охотно! Обещала наградить. Сюда привезли панораму, вы видели афишку? Поведу их смотреть.
— Всех?
— Что ж, Александра Сергеевна, исключения жалко делать, и за что же? Кто как мог, а усердие было одно. Как козы распрыгались дети! — прибавила Анна Васильевна, смеясь и как-то мило пожав плечами, будто извиняясь.
— А сколько этих маленьких? — спросил Алтасов.
— Двадцать две.
— Эта щедрота вам будет чего-нибудь стоить. Александра Сергеевна, — заметил Алтасов.
— За что ж платить Александре Сергеевне? — возразила Анна Васильевна. — Ученицы мои. По справедливости, даже не я заплачу, а они сами, я от них же имею.
— Репетирует, — сказала вскользь Александра Сергеевна Алтасову; тот кивнул головой. — Прибавьте мне воды, Анна Васильевна….
— Сейчас. Сегодня просто чудесный день. Это уж старшие отличались. Читали мы все «Птичек» этих: «В чужбине свято исполняю»[171] да «Вчера я отворил темницу воздушной пленницы моей»[172]…
Она читала стихи скороговоркой. Литератор поморщился.
— «Что это, — говорят, — чем эти поэты хвастаются? Что птиц выпустили? Да они бы просто их не ловили — а то еще молись за великую милость. Это, — говорят, — лицемерие». Я даже растерялась, и забавно мне, и рада я: значит, дети размышляют.
— Лучше бы они понимали красоты произведения, — возразил Алтасов.
Александра Сергеевна была заметно взволнована.
— Все это совершенно лишнее, — сказала она резко.
— Конечно. Но чего ж требовать от простой репетиции урока? Чтоб объяснять красоты, нужно уменье, художественное чутье.
— Вот я отленюсь и за них примусь, — сказала Александра Сергеевна, улыбнувшись.
— Вы хотите приняться? — вскричала Анна Васильевна. — Что это вам вздумалось? Вы говорили, что у вас голова разбаливается, когда они мимо окон идут, а классов вы и вовсе не вынесете. Я люблю-люблю, а все-таки нужна привычка.
Алтасов очень ловко этого не слышал, он озабоченно ощупывал свой боковой карман и, вскочив, бросился на балкон.
— Что вы потеряли? — спросила Александра Сергеевна.
— Я вам посвечу, — сказала Анна Васильевна.
— Мой портсигар. Благодарю, нашел, — ответил Алтасов возвращаясь с портфелем, который не покидал его кармана, — вот; лежал на полу, у самой решетки… как не свалился в траву? Как видите, нечто вроде чемодана. Тут все — сигары, деньги, письма, дорожные заметки.
— Заметки? — повторила Александра Сергеевна.
— Нельзя же нашему брату… — ответил он шутливо. — Их-то было бы и жаль, если бы пропали.
— Не пропали бы.
— Почему же нет? Я бы не хватился курить до утра, а какой-нибудь заводской рабочий поднял бы и преблагополучно бы воспользовался презренным металлом.
— Здесь все рабочие честные, — сказала Анна Васильевна.
— Хотя, как ныне водится, этот металл не в металлическом виде, — продолжал, не слушая, Алтасов, — сжег бы мои non plus ultra[173], как презреннейшую махорку.
Александра Сергеевна хохотала.
— А летучие листки моих заметок…
— Покажите мне, — сказала она, протягивая руку.
— Извольте. Но вы не прочтете. Это — черновой набросок стихотворения, карандаш; я пишу мелко.
Она щурилась, разбирая. Анна Васильевна пододвинула ей свечу. Эта помощь была кстати, но привела Александру Сергеевну в нетерпение.
— Я не слепа, — заметила она выразительно.
Алтасов наклонился за нею к бумаге.
— «Седы твердыни»… — шептала она, стараясь, с чувством. — Нет!.. «Твердыни немые и шапки снегов»… «Убежища, гнезда»… Нет!.. «грозных орлов»…
— Оставьте, — сказал Алтасов, вынимая листок из ее пальцев, — я допишу и отдам вам.
— Посвятите? Напечатаете?
— Может быть.
— Когда это будет?
— Но… когда-нибудь!
— Нет, лучше! Когда-то мы еще увидимся?
— Не знаю.
— Знаете ли, что я вспомнила вот сию минуту?
— Это знаю, потому что не забываю ничего, никогда.
— Я вспомнила, как мы когда-то читали вместе ваши первые, первые…
— Вздоры.
— Злой человек! Ну, зачем так? Разве вы думаете, мне не дороги ваш талант, ваше значение, ваше имя! Это неизгладимо! Вы не верите?
Алтасов грустно улыбнулся, пожав плечами.