Так прошло несколько лет. Табаев не выезжал из деревни. Воротам не для кого было отворяться, их заносило сугробами. Дорожки сада зарастали кустами; там гуляла только молодая женщина со своей красавицей девочкой. Они одни все красили, они одни утешали.
С того дня, как случилось «несчастье», Табаев не видал слез Анны Васильевны. «Сохрани бог его еще огорчить», — решила она. Это была вечная затаенность, вечное притворство спокойствия, твердость, кроткая ясность, тихо ласкающая, как вешнее тепло. Это было терпение, но полное достоинства и силы; оно образумливало и заставляло человека помнить свое собственное достоинство. Каким «секретом» достигла этого простая, неученая женщина? Она любила его, она поняла его душу, его несчастье; он стал ей еще милее именно за такое несчастье.
Измученный, оставленный, запертый в деревне, лишенный общества, деятельности и значения, скучающий, больной — Табаев не огрубел, не потерялся, единственно благодаря ее любви. Неутомимая женщина хлопотала, хозяйничала, учила дочь всему, что знала, чему выучили ее студенты, училась сама, читала вслух целыми днями, пристрастилась к цветам и пристрастила Табаева, шуткой находила ему занятия. Уходя копаться в цветнике, она оставляла ему девочку и книгу; занимаясь с Сашей, Табаев слышал, как распевала Анна Васильевна. Это было счастье тюрьмы, но все-таки это было счастье.
— Саше десятый год; нам одним не воспитать ее, — сказал он однажды.
— Я это сейчас думала, — ответила Анна Васильевна.
Они часто так встречались мыслью.
— Сюда к нам никто не пойдет, а гувернантки — вздор, — продолжал он.
— Я то же думала. Ее надо отдать.
Анна Васильевна не пугалась ни разлуки, ни пустоты. В свое короткое студенчество Табаев знал в Москве один пансион; старуха-начальница уже сдала его своей дочери, но жила в заведении и помнила Табаева. Они списались. Табаев не мог ехать сам; Анна Васильевна отвезла Сашу.
Но она слишком рассчитывала на одно свое мужество. Когда в доме затихла беготня, исчезли куклы, прекратилось ученье, когда некого было целовать и баловать, дом стал могилой. Отец и мать не сказали этого друг другу, сойдясь мыслью. Анна Васильевна напрасно смеялась и пела, напрасно готовила сласти и шила Саше обновки для вакаций, стараясь заставить его ждать и надеяться; он не надеялся и не ждал. Она еще прилежнее засела учиться, выписывала книги, узнавая, догадываясь, каких бы ему хотелось; он тосковал. На вакацию некому было ехать за Сашей: Табаев занемог. Анна Васильевна от него не отходила.
Дни тянулись без конца, а эту жизнь приходилось считать годами. Прошел еще год. Табаев едва бродил; по необъяснимой прихоти смертельно больного, он не хотел видеть Сашу.
— Вакация — только дразнить себя на два месяца, — говорил он, — погоди, к зиме поправлюсь, и, никого не спросив, укатим с тобой в Москву. Что тут сидеть?
Он тоже начал притворяться. До этой минуты Анна Васильевна все еще не то чтобы не верила, не то что отталкивала страшную мысль: она сама не знала, но еще как-то выносилось. Теперь… Но ее слез никто не видал. У этого обиженного человека во всем свете она одна; она его не огорчит.
У нее доставало силы скрываться, доставало кротости, улыбаясь, переносить неизбежные вспышки и причуды, за которые этот несчастный платился, раскаиваясь тяжелее, чем обижал; у нее хватало здоровья не спать, не есть, помнить все подробности и дрязги хозяйства, чтобы он не заметил перемены, не беспокоился.
«Бог помогает», — говорила она, всякий день готовая на пытку.
Но не в ее власти было оживить этот дом, поблеклый, потемнелый, где в пустоте откликался всякий шорох, где в серых углах что-то мерещилось. В доме жило отчаяние. Умирающий это видел.
Осень настала с туманами и дождями. Одним вечером Анна Васильевна читала, а Табаев лежал в креслах и вдруг прервал ее:
— Пошли за отцом Петром.
Она невольно вскочила.
— Не пугайся! Я только с ним потолкую. Но прежде с тобой.
— О чем? — выговорила она.
— Подойди ко мне… Я хочу с тобой обвенчаться, Анюта.
— Обвенчаться? — повторила она. — Зачем?
— Зачем? Чтобы тебя от моего тела не прогнали, когда я ноги протяну.
— Кто же это осмелится?
— Осмелятся, найдутся, — ответил он, раздражаясь. — И прогонят, и наругаются. Я тобой жил, я тебя на оскорбления не отдам.
В первый морозный день они дошли до церкви и повенчались. Возвратясь, Табаев слег и уже не вставал больше. Анна Васильевна известила его сестру.
Александра Сергеевна приехала поздно вечером в день похорон. За ней был выслан экипаж на станцию железной дороги, ее ждали, но она, казалось, не заметила ничего этого, так же как и Анны Васильевны, которая встретила ее в сенях. Она проходила комнаты молча. В зале, указывая в пространство, она произнесла только: «Здесь?» — и, не дожидаясь ответа, упала на пол, на том месте, где, по соображению, должен был стоять гроб. Поднявшись, она спросила у лакеев, может ли получить комнату. Анна Васильевна ответила, что комната для нее приготовлена, взяла свечу и проводила ее. Александра Сергеевна не видела ее.
Анна Васильевна была слишком разбита, чтобы обратить на это внимание, и, во всяком случае, не поняла бы, как это делается. Александра Сергеевна отказалась от ужина и приказала приехавшей с ней горничной поставить в комнате лампу, потому что не уснет всю ночь. Анна Васильевна перезябла в нетопленных комнатах и на вьюге, выпила несколько чашек чая и заснула.
Поутру ей очень хотелось скорее видеть приезжую, но она не смела беспокоить ее. Александра Сергеевна прислала за нею сама. Она уже встала и была одета в черном кашемире со шлейфом и в черной креповой наколке. Анна Васильевна не заметила взгляда, брошенного на ее клетчатую блузу, потому что не заметила, как ее надела по привычке; последние дни она все носила ее.
— Вы — Анна Васильевна? — спросила Александра Сергеевна.
— Да, — ответила она.
— Очень рада. Садитесь! Кофе подать мне сюда! — приказала она своей горничной. — Вы были у обедни? Я — не в состоянии. Это слишком, слишком… — и она зарыдала.
Анна Васильевна не плакала по привычке.
— Брат! За что? — вскричала Александра Сергеевна, обращаясь к невидимой тени. — За что? В последние твои дни… за что? За что отбросить меня, оскорбить?.. Ну, — прервалась она, — что сделано — не воротишь! Анна Васильевна, мы живем не на облаках. Я слышала о вас, что вы были особенно расположены к людям, которые довели моего брата до этого ужасного состояния, то есть их идеи довели… Вы понимаете: идеи?.. Но ведь им следовать нельзя. Собственность есть собственность. И семья есть семья, что бы ни говорили.
— Я хотела сказать вам… — прервала Анна Васильевна.
— Да-с, но мой брат, женясь на вас, доставил вам права. Вы без всякого сомнения знали это, — Александра Сергеевна усмехнулась. — Я — законная наследница, но вы, как жена, можете требовать…
— Вот я и шла вам сказать, — снова прервала Анна Васильевна, — я — жена ему… — ее голос дрогнул, — жена — без года неделю. Какие мои права? Довольно с меня — он дал мне свое имя. Больше этого ничего на свете дать нельзя. И я бы не взяла, и ничего не возьму.
— Говорите, пожалуйста, понятнее: чего вы не возьмете?
— Да ничего, — ответила Анна Васильевна просто. — Наследства я никакого не хочу, потому что не стою.
— То есть как же? Вы вашей части не возьмете? Седьмой части?
— Не знаю, какой части; я ничего не возьму.
— Но это надо объявить формальным порядком.
— Вот я и шла сказать вам. Вы будете принимать наследство, чиновники будут; вы меня научите.
— Очень хорошо. Что же, вы имеете в виду как-нибудь устроиться? Куда-нибудь уедете? Родственники у вас?
Несчастная женщина схватилась за голову.
— Никого у меня нет, — вскрикнула она, — его нет и никого нет!
Горничная, вносившая кофе, почти столкнулась с нею.
— К чему эти сцены? — сказала Александра Сергеевна. — Неужели вы можете воображать, что мне легче? Я потеряла более, нежели вы! Полноте! Садитесь; не стесняйтесь предо мною! Я слишком уважаю память брата, и теперь, когда уже сама церковь… и такое бескорыстие… Полноте, милая, не огорчайте меня! — Она подошла и поцеловала Анну Васильевну. — Скажите, чего бы вы хотели. Забудем все прошлое! Вы теперь имеете положение, и я могу, не женируясь[183], рекомендовать вас, устроить. Чего бы вы хотели? Я готова. Я даже сочту своей обязанностью…
— У вас предо мной нет обязанностей.
— Положим, так, но… Ну, живее, бодрее! Подумаем вместе. Что вы умеете делать?
— Ничего.
— Как это? Неужели вы так мало думали о своем будущем? Кстати, мой брат что-нибудь дарил вам?
— Билет есть в четыре тысячи, — ответила Анна Васильевна, будто во сне.
— На неизвестного?
— Именной.
— Ну, вот вы с ним и устроитесь. Деньги не маленькие.
— Это не мое, — тихо возразила Анна Васильевна.
Александра Сергеевна ничего не сказала. Она знала, что есть на свете Саша, но будто не знала, и дальше не спрашивала. Анна Васильевна не рассказывала. Билет был написан при рождении Саши, когда Табаев еще мог располагать тем, что имел. Он записал немного, но больше тогда и не было денег; да и на что больше? Пока девочка растет, учится…
Анна Васильевна обмерла: Саша учится, да, пока за нее платят. Теперь кто будет платить? Чем платить?
— Так у вас больше ничего нет? — сказала Александра Сергеевна. — Что ж вы намерены делать?
— Наймусь в ключницы, — ответила спокойно Анна Васильевна.
— Будто вы можете? Что вы умеете?
Анна Васильевна должна была все пересчитать, рассказать; она пятнадцать лет хозяйничала.
Александра Сергеевна задумалась.
— Будем вместе пить кофе, — сказала она. — Это вы готовили? И сухарики?.. Отлично!.. Сколько здесь коров для сливок?
— Это записано, — ответила Анна Васильевна.
— Вы записываете? Хорошо… Знаете, в ключницы… Я ничего не имею против этого занятия; это прекрасно и выгодно и совершенно вам по силам… Но мне будет неловко. Поймите — мы носим одно имя…