А погиб Леша Скурихин вот как. Отступали. Группа, которую Леша выводил из окружения, наскочила на немцев. Леша замыкал цепочку солдат, шел последним, отстреливаясь. То ли его приметили, то ли уж так суждено — только пуля ему попала прямо в сердце. Он и вздохнуть не успел. Даже вынести его тело ребята не могли…
А лейтенант Хватов оказался обычным приписником. О внешности тут и говорить нечего. Гимнастерка на животе пузырилась, ремень с наганом отвисал сбоку, и лейтенант постоянно его поддергивал. Лицо добродушное, совсем не командирское: нос картошкой, губы толстые, мягкие. Он и приказы свои отдавал солдатам по-чудному:
— Слушай-ка, братец, надо бы линию проверить… Сходишь?..
И если солдат молчал, то Хватов, вздыхая, уговаривал:
— Давай уж, милый, давай…
И нам казалось, случись у этого солдата другое настроение, он бы мог и не пойти. И тогда, наверное, лейтенант Хватов сам бы отправился исправлять повреждение на линии…
Но это все ничего. Офицеры-запасники почти все были такие, не очень умели командовать. На гражданской работе многие из них занимали большие должности, но ведь в армии все-все по-другому, да к тому же тут и война… Впрочем, так было только в первые месяцы. Жизнь научила, и очень скоро приписники становились настоящими кадровыми офицерами, им разве не хватало некоторой внешней отточенности, этакого особого изящества, которое приобреталось, конечно, лишь в военном училище.
Так вот о Хватове. Он был приписник. Но удивил нас другим. В первый же день, как появился в землянке, где было его место, он развязал свой вещевой мешок и достал оттуда небольшую фотографию женщины в деревянной резной рамочке. Долго осматривал земляную осыпавшуюся стену, раздумывая, куда бы фотографию повесить, наконец вбил вместо гвоздя палочку и повесил.
Мы с интересом посмотрели на него. Потом кто-то спросил про фотографию.
Хватов ответил:
— Это Ася, жена.
Бои шли тогда горячие, связистам доставалось. Хватов в те дни часто ходил на линию, и, надо сказать, дело он знал. Нас же всех до колик в животе веселила его манера: после, когда мы возвращались с задания в свою землянку, он подходил к тому месту, где висела фотография, и, пригнувшись, так как потолок у землянки был очень низкий, приложив руку к козырьку, докладывал:
— Все в порядке, Асенька, вернулся…
Это нам казалось очень чудным, и мы часто шутили, когда Хватова не было в землянке. Кто-то подходил к портрету и, щелкнув каблуками, сообщал, подражая голосу лейтенанта:
— Вернулся, Асенька, все в порядке, только пожрать вот нечего…
Ну а если было затишье и мы все были в сборе, то, как обычно, каждый вспоминал, что он делал до войны, где жил, какая у него была работа, как проводил время по воскресеньям, какие любил кинофильмы. Хватов тоже участвовал в этих разговорах. До войны он работал пожарником в Ленинграде и, по обыкновению, вспоминал пожары.
— Бывало, братцы, тревога, — начинал он мечтательным тоном, так не соответствовавшим страшному бедствию, о котором рассказывал. — Одна минута, чтобы собраться. Мчимся через весь город. Скорость — сирена гудит. Подъехали — лестница вверх, разведка…
— Теперь, лейтенант, тебе пожаров на всю жизнь хватит, — вставлял кто-нибудь из солдат.
Хватов отвечал миролюбиво:
— Это совсем другое, это — воина…
Оказывается, и привычка докладывать Асе появилась у Хватова в связи с необычной его работой. Часто ночами отсутствовал: то дежурил, то тушил пожар. А Ася работала на обувной фабрике, и ее смена начиналась с утра. Хватов приезжал — жены уже не было дома, телефона в квартире тоже не было, и тогда он докладывал фотографии: «Все в порядке, Ася, вернулся…»
Все это нам, как уже я сказал, было очень смешным и вместе трогательным. Постепенно мы привыкли к его докладам, и перестали обращать на них внимание, и даже с интересом слушали его рассказы о пожарах, о том, какие бывают смелые разведчики (у пожарников, оказывается, тоже бывают разведчики), и вспоминали разные случаи, где и почему загорелось что-нибудь и как тогда долго ждали пожарную машину. Последнее обстоятельство очень удручало Хватова, и он терпеливо и подробно объяснял, как и отчего могла задержаться машина.
Хватова стали называть за глаза пожарником. Бывало, начальник штаба соберет командиров рот, намечает задание, распределяет людей, кого куда послать. Дойдет очередь до Хватова, скажет деловито: «Сюда пошлите пожарника!» А если у Хватова что-то не заладилось, то в сердцах выругается: «Этот пожарник, так его…»
С каждым днем все жестче и жарче разгорались бои. И нам очень мало приходилось бывать на одном месте. Роту связи бросали чуть ли не по всему фронту. Сегодня вкопаем себя в землю, и вдруг приказ — снова марш километров на двадцать. Лица у солдат почернели, глаза ввалились. Горят деревни вокруг, горит земля… Кто-нибудь бросит ехидно Хватову:
— Ну как, товарищ лейтенант, хватает пожаров?
Он поглядит задумчиво и ничего не ответит.
А портрет Аси доставал из своего мешка часто. Поглядит, улыбнется, положит обратно. Возможно, про себя и докладывал ей о чем-то…
Декабрь подходил к концу. Кому не памятен этот подмосковный морозный декабрь, когда наши части рванулись вперед? Это было радостное время — начали бить врага. Но в нашей роте эта радость была омрачена: погиб лейтенант Хватов. Известие пришло поздно вечером, сообщили его по телефону. Мы стояли тогда в землянке и никак не могли примириться с мыслью, что его больше нет, что он больше никогда не войдет, в эту землянку, не улыбнется своей Асе и нам, не пошутит. Назойливо рокотали за стеной пулеметы, где-то неподалеку стреляла полковая пушечка, и капитан Горохов, наш ротный командир, всякий раз морщился, когда раздавался выстрел. Портрет Аси висел на стене, там, где спал прошлую ночь Хватов. Мы долго смотрели на этот портрет и будто в первый раз увидели, какие у этой женщины добрые и чуточку грустные глаза, что смотрит она на нас доверчиво, будто подбадривает нас, и показалось, что это именно она, ее слова Хватов обычно повторял, когда посылал солдат на задание: «Давай уж, милый, давай…»
Стояли долго, раздумывая, как лучше поступить теперь: сообщить ли ей, написать подробно обо всем, отослать ли портрет. И никто ничего не мог решить. А глаза женщины смотрели на нас в упор.
— Вот задача, — вздохнул один и добавил непонятно почему: — Ездил тушить пожары в Ленинграде… А теперь…
И не договорил. И все вдруг почувствовали страшную ненависть к врагу, и как-то особенно ясно представилась нам эта война огромным диким пожаром, в котором горят наши родные дома и погибают близкие и дорогие люди. Сколько же сил нам потребуется, чтобы потушить, придавить этот огонь, и кому из нас будет суждено увидеть конец?
Мы не отослали Асин портрет. Его взял к себе командир роты капитан Горохов.
— Получит извещение, чего зря расписывать… — сказал он, нахмурившись, и, помолчав, добавил: — Она такая женщина, что и без письма знает, какой он был. Нечего зря травить. А после войны кто-нибудь из нас привезет ей портрет. — Капитан Горохов прямо поглядел нам в глаза. — Так, я думаю, надо сделать.
— Так, — ответили мы. — Так.
И каждый в эту минуту подумал, как привезет в Ленинград эту небольшую фотографию, и отдаст ее в руки Асе, и доложит:
— Он не вернулся, Ася. Но самый большой пожар на земле потушен…
Постоялец
Проснувшись часу в десятом утра, дядя Петя не сразу встает, а сидит на кровати, свесив на ковер босые ноги. Сидит, трет вяло руками шею, грудь, громко, по-стариковски, зевает.
Лицо у дяди Пети круглое, пухлявое, почти без бровей, сам толстый, низенький. А руки белые, маленькие, с изящными тонкими пальцами.
Назевавшись до судорог, он еще долго смотрит куда-то в подушку, склонив набок лысую, без единого волоска, голову. Вчера в трамвае одна женщина рассказывала, какие в Англии туманы. Фонари на улицах там будто только синие, и лица у людей оттого тоже синие, как у покойников, и дома, и все кругом синее-синее. Дядя Петя тупо моргает глазами, ухмыляется: «Чудеса!»
Наконец он встает. Лениво шаркает босыми ногами по толстому ковру; тугой пружинящий ворс его приятно покалывает задубелые корявые ступни. Дядя Петя подходит к окну, распахивает цветастую штору и, положив руки на подоконник, начинает разглядывать улицу.
Там, за окном, дождь. Дядя Петя смотрит сначала вниз, на черный тротуар. Накрывшись зонтиками, капюшонами, по тротуару спешат люди; проносятся с тяжелым шорохом по мостовой троллейбусы, автобусы, с третьего этажа видны только их мокрые крыши. Потом взгляд дяди Пети скользит по замутившимся, белесым, не отражающим ничего, кроме сырости, окнам противоположного дома — от окна к окну, от балкона к балкону, вниз и снова вверх. Заметит дядя Петя непорядок, вздохнет, почмокает губами: «Ах, ах… Эк вздумали. Белые занавески оставлять на лето» — это про окно, что над входом в гастроном. «А одежку-то, одежку забыли убрать!» — это про балкон на четвертом этаже. «Авоська с продуктами за окном при таком-то тепле! Хозяева!..»
Голос у дяди Пети немного сиплый, глухой. Говорит он и все пытается заглянуть подальше вдоль улицы — поднимается на цыпочки, вытягивает шею, приникая щекой к холодному стеклу. Но увидеть что-нибудь новое ему не удается. Все: и балконы, и окна, и занавески, и витрина в магазине — все осталось таким же, каким было вчера и позавчера, и неделю, и два месяца назад, когда дядя Петя впервые появился здесь. Раньше он жил в Саратове, а как вышел на пенсию, стал разъезжать по родственникам и знакомым, потому что своей квартиры у него не было — где недельку, где побольше погостит. Кто-то из знакомых, зная его положение, порекомендовал сюда: хозяева комнаты уезжали на год в Сибирь, требовалось подомовничать. Дядя Петя приехал, посмотрел обстановку. Шкаф, густо заставленный книгами, массивный сервант с хрустальными рюмками. Пухлый ковер во всю комнату. Дяде Пете понравилось, он остался…