Я уже знал, чем всё это кончится.
Мы пили кофе в её кухне, под красным кругом абажура, и лицо девушки менялось, потому что абажур чуть подрагивал из-за того же летнего ночного ветра. Край света и тени приходился как раз на лицо девушки, и оно превращалось то в греческую маску, то в бесконечно красивое лицо Анны, то в мёртвое, безжизненно-плакатное лицо фотомодели. Мы оба знали, что сейчас будет, и, не теряя времени, в первый раз поцеловались прямо в коридоре.
Губы её были сухи, а дыхание резко, руки прошлись по моему затылку и обхватили плечи. Вдруг она начала падать, и я едва успел подхватить её.
В комнате, где колыхались занавески, где ветер переворачивал какие-то бумаги, забытые на подоконнике, мы упали — сначала мимо кровати, а потом я уже почувствовал себя на этом чудовищном спальном сооружении — огромном, с водяным матрасом, колышущимся, как озеро. Девушка вскрикивала, срывая с себя невидимую в темноте одежду, я следовал за ней, мы разбрасывали одежду вокруг, уже помогая друг другу. Её крик должен был разбудить весь район, но город спал или делал вид, что спит. Я целовал её маленькую грудь, проводил губами по коже ключиц и удивлялся её худобе, которой раньше не замечал под платьем.
Она продолжала кричать, крик переходил в визг, и вдруг всё вокруг пропало.
Я знал, что лежу на склоне холма, рядом с дорогой, в окружении нескольких крестьян. Нам нельзя встать, потому что сверху валится на нас, воет и свистит истребитель.
Тогда у людей, существовавших за холмами, не было настоящих штурмовиков, и вот лётчик, используя пушечный прицел, вводил истребитель в пике.
Сейчас он освободит подвеску, и на нас посыплется родное, русское взрывчатое железо.
Вот самолёт начал маневрировать, мелькнули его голубое брюхо и два зелёных киля, вот сейчас то, что падает из-под этого брюха, достигнет земли.
И я начал орать, вторя визгу, нёсшемуся с неба…
Мы смотрели друг на друга в свете луны, ввалившейся в комнату. Девушка смотрела на меня, опершись на локоть, глаза её в свете луны горели странным блеском.
— Как ты? — спросил я её.
— В жизни с тобой оказалось интереснее.
— В жизни? Что значит в жизни?
— Я часто занималась этим во сне. С тобой и с другими.
Я подумал, что это шутка, и решил поддержать её:
— И с Иткиным тоже?
— Да, конечно. Но только он очень кричит, и я часто просыпалась. Поэтому в последнее время я делала это только с тобой. Правда, ты очень неспокойный, иногда ты думаешь о чём-то другом, но после тебя хорошо проснуться и медитировать.
Я снова посмотрел в глаза и увидел, что моя подчинённая совершенно безумна. Много чего я пугался в жизни, но теперь мне стало как-то особенно не по себе.
— Во снах особый мир, — между тем продолжала она. — Во сне можно даже убить. Это не явь, это сон, и всё же со мной такое происходит редко. Я стараюсь не наводить порчу. Потом бывает слишком тяжело, потом спится плохо и трудно медитировать, а после того как я занимаюсь любовью медитировать хорошо.
Словно угадав мой вопрос, а может, и вправду угадав, она сказала:
— Нет, наркотиков я не люблю, наркотики — это тоже неправильно.
Девушка начала говорить, что она думает о наркотиках вообще.
Я смотрел в её немигающие глаза и слушал правильную речь с овальными, округлыми фразами, речь, которая струилась без выражения. Никто из моих знакомцев не говорил так. Будто религиозная проповедница, одна из тех, что я видел на далёком южном берегу, вела сейчас со мной беседу. Гусев сказал бы о наркотиках не «курить», а «пыхать», знакомые студенты говорили «трава» или называли их тысячей названий. Один из людей, которых я видел, отмыкал затвор и выдыхал едкий конопляный дым в оружие, пока его напарник держал пламягаситель во рту. Это было странно, хотя и технологично, подобно курению «паровозиком». Но это было курение от ужаса, курение, ставшее атрибутом войны, подобно мухоморовому отвару берсеркеров.
А женщина, лежавшая рядом со мной, говорила обо всех вещах особенными словами и особенным голосом, будто чёрная тарелка довоенного репродуктора. Она говорила, что скоро я уеду и там, в некоем другом месте, нужно мне будет делать что-то важное.
Теперь я обращал внимание на мелочи, ранее не казавшиеся мне важными. Например, на то, что тело девушки было совершенно сухим, хотя простыни промокли от моего пота. У неё не было ни запаха, ни пота, казалось, что нет и никаких человеческих слабостей, чувств, желаний.
Теперь, если она прикасалась ко мне, я чувствовал себя иначе — деталью, зажатой в тисках. Это был не страх, а чувство, похожее на досаду. Я отвечал на её ласку, но что-то необходимое ушло. Дождавшись того момента, когда она уснёт, я стал готовиться покинуть квартиру на окраине, всё ещё залитую лунным светом.
Замок, на моё счастье, оказался английским, закрывался сам. Я тихо прикрыл железную дверь, дождался щелчка и спустился во двор.
Во дворе её дома, около тропинки, по которой я решил сократить дорогу, колодец пел нескончаемую песню подземной воды. Вода была невидима, но слышна, она шелестела внизу, в нескольких метрах от меня, и была похожа на воду, которую я слышал на скальных осыпях-курумниках, высушенных солнцем. Ручей так же шелестел под сухими и горячими камнями, но до него было не добраться.
Нужно было совершить долгий и утомительный спуск с горы, миновать отвесную стену, чтобы дойти до той воды, которую я искал, а пока терпеть. Поэтому я с тоской слушал этот шум на окраине большого города.
Я шёл по ещё тёмной улице мимо спящих машин, мимо машин, проснувшихся и хватавших своими жёсткими лапами мусорные ящики, поглощавших содержимое этих ящиков, урча и подмигивая при этом жёлтым глазом. На углу скопления домов, притворившихся улицей, всё так же лежали арбузы, похожие в утренней темноте на груду земли из соседней ремонтной траншеи. Только небритые уже спали, один положа голову на другого, а тот, другой, положив голову на арбуз. Они спали, свернувшись калачиками, как бездомные собаки, которые тоже спали — тут же, рядом, устроившись, однако, поудобнее — на решётке, откуда валил теплый воздух и тянуло кислым. Небритые люди спали, становясь ещё более небритыми, щетина беззвучно отрастала у них на щеках, освещаемая всё ещё горящей лампой, что раскачивалась теперь иначе, потому что ветер стал утренним, сменил своё направление.
Этим, начинающимся днём мне снова нужно было уехать на неделю, а когда я вернулся, то не обнаружил своей подчинённой. Даже кресло её куда-то делось из моей комнаты.
Я суеверно не стал расспрашивать о девушке Иткина — какое мне, в конце концов, дело до её странной жизни и странных желаний?
Зато спустя несколько дней по возвращении я неожиданно попал на собрание кавказских людей.
Попал я туда не случайно, надо мне было отвезти важные бумаги и убедить одного из этих людей эти бумаги подписать.
Были кавказские люди одеты — все как один — в бордовые пиджаки и чёрные мешковатые брюки, и оттого казались похожими на офицеров какой-то латиноамериканской армии. Внезапно все они достали из потайных карманов переносные телефоны, которые тревожно запищали, и чёрно-бордовые начали произносить в них отрывистые команды на родном языке.
Тогда сходство с командным пунктом каких-то неясных стратегических сил стало ещё более разительным.
Я слушал после казавшегося долгим перерыва их странную речь, состоявшую из одних согласных, и отгонял воспоминание о женщине, которая молится о смерти своих детей — быстрой и безболезненной.
«Это другие люди, — убеждал я себя. — Они другие, и у меня нет доказательств того, что они в чём-нибудь виноваты. Если поддаваться воспоминаниям, я буду выдавать прежнюю боль за действительную, и тогда придётся жить в придуманном мире. Тогда я буду свидетелем, подкупленным ненавистью».
Встретился я и со своими московскими одноклассниками. Теперь они были почти в полном сборе, появились и те люди, которых я не видел со времени окончания школы. Два года, которые я провёл вместе с ними, запомнились мне лучше, чем лица этих людей.
Один из них, толстяк, сидевший за соседней партой, попросился ко мне ночевать.
Он сидел на раскладушке в прокуренной комнате и спрашивал меня с тоской:
— Ну, а вот можно жить просто ради денег — ну вот воровать, например?
И было понятно, что воспринимает он меня как какое-то духовное начало, как строгого судью его особой жизни.
Одноклассник слушал меня и, узнавая мою жизнь, сокрушался:
— Такие люди — и не у дел…
Но я простился с ним. Несмотря ни на что, я любил этих людей, ну а кого мне было любить?
Осень кончалась, сухая и ясная осень, и с большим запозданием полили дожди.
А старик всё бормотал что-то у меня в коридоре.
Разговор, на который намекала моя исчезнувшая подчинённая, состоялся. Иткин вызвал меня к себе, и я в который раз уселся перед его огромным пустым столом.
— Вы прилично водите машину? — спросил Иткин.
— Да как вам сказать… — ответил я. — Знаете, есть такой старый анекдот: несколько людей разных национальностей спорят о преимуществах своих автомобилей. Американец хвалит «Форд», японец — «Тойоту», француз — «Ситроен». Наконец наседают на молчащего русского. Русский мнётся и отвечает:
— По Москве я перемещаюсь на лучшем в мире транспорте — московском метро, а за границу обычно езжу на танках.
Иткин не улыбнулся.
— Вы угадали. Только на танках мы туда не доехали.
Он объяснил мне, куда не доехали наши танки. Это была та часть немецкой земли, где всё ещё стояли другие танки — американские.
Итак, надо было уезжать, снова ехать в ту страну, в которой я родился. Двигаться в направлении того квадрата топографической карты, что выцветал на моей стене.
Видно, я слишком много курил в ту ночь, ночь после разговора с Иткиным, — и всё на пустой желудок.
Много вокруг меня стало независимых государств. Заграница приближалась к моему дому с каждым годом, и мои нефтяные поездки давно стали загранкомандировками.