Свидетель — страница 48 из 69

хлеба, предварительно удалив из скороварки маленькие веточки, на которых держатся ягодки и которые, в свою очередь… Но о веточках уже было.

Над головой совершается вечный путь белых облаков.

Плотный их строй занимает всё небо, и может, облака стоят на месте, а это ярко голубые тучки бегут на фоне молочного неба?

А может, всё стоит неподвижно, и лишь Земля (Коперник!) несётся со своей захватывающей дух скоростью в пятьдесят семь метров в секунду вместе с красной смородиной, соснами, камнями, озером, вонючей картонажной фабрикой над ним и интернатом для дураков, воспитанники которого (в одинаковых чёрных трусах) ходят по ближней лужайке на опушке леса и задумчиво машут руками. Земля крутится быстро-быстро, и деревья рассекают воздух, рассекают воздух и костёлы, дома попроще, просто домики, трубы, вышки, мачты, заборы и палки. Всё это создаёт ветер, и одни лишь облака неподвижны над вращающейся землёй.

Где-то там, подо мной, совершают свою привычную жизнь антиподы, они стоят головой вниз, обратясь ко мне своими иностранными расписными подошвами и грустно смотрят на выплывающие из-за горизонта облака.


— Дизель прошёл, — говорит Сидоров. — На город.

— Замечательно, — говорю я.

— И город замечательный, — отвечает Сидоров. — Девушки там, однако, красивые. Жаль, я языка не знаю. По такому городу хорошо ходить с девушкой, а потом долго целоваться с ней в тёмном дворике…

Мы бродим с Наташей по узким улицам и играем в языкознание.

— А ты знаешь, как здесь будет прокурор? — говорит она.

— Ну-у? — говорю я.

— Прокурорас!

— А ты знаешь, как будет пункт?

— Ну-у?

— Пунктас!

— А ты знаешь, как будет салон?

— А ты знаешь, как будет…

Мы совсем похожи на местных жителей, у нас то и дело что-то спрашивают, но быстро спохватываются и исчезают.

Петрас сказал нам, что в середине любой фразы надо вставлять «кас-кас» — «что-что?», и уже никто нас не распознает.

Мы читаем вывески и постигаем язык, закручиваясь в спирали улиц, выскакивая к новостройкам, отражаясь от фабрик и попадая вновь в Старый город, угадываем название фильма по местной рекламе, обсуждаем суть фигурных свечек, красные номера ГАИ, и снова вывески (Смотри, смотри! Мие-есо! — это мясо, плотоядно, правда?)

— А вот школас-магазинас, — говорит Наташа, — зайдем?

— Если только продукты там не учебные…

— Вот смотри — сыр. Ты видел такой сыр? Ну, ты видел столько сыра? Ну, скажи, скажи…

Я ловлю её руку за тонкое, едва успевшее загореть запястье, перечёркнутое тонким золотом браслета, мы сцепляем пальцы и выходим на улицу.

Мы бродим по городу и переделываем названия улиц из Субачяус в Собачус, и из Комъяунимо в Комунья мимо…

Наташа молчит, потом высовывает язык, потом засовывает его обратно, чешет нос и наконец говорит:

— Я всё поняла. Эстонцы — они как шведы, то есть не как шведы, но они такие скандинавы-земледельцы. Латыши — они как немцы, и вообще промышленно развитая страна. Литовцы — они как поляки, вот.

— Зато эстонцы хорошо варят кофе.

Она показывает мне язык, и я показываю ей язык, и мы бродим по улицам, сцепившись пальцами и размахивая руками.


— Не любят местные девушки русских, — печально произносит Сидоров. — Вася, ты сегодня за молоком ходил?

У нас в магазине теперь есть замечательная знакомая.

Она, наверное, полька. Представляешь, мы приходим в магазин и берём пять бутылок молока. На следующий день приходим и берём семь бутылок молока. Когда мы приходим в следующий раз, мы покупаем девять бутылок. Нас замечают, и мы, конечно…

— Ну, ходил, — отвечает Петрас.

— А как наша дама?

— Ничего, — имел с ней беседу.

— А не спрашивала ли она тебя: «А где же ваш интересный приятель?»

— Нет, — ядовито отвечает Петрас. — Наоборот. Она сказала: «Как хорошо, что вы сегодня один».


Над нами бегут белые облака, и шумит за домами сосновый лес. Пан Станислав идёт вдоль забора в свой магазин и сосредоточенно машет руками. Петрас гоняется в малине за соседским петухом, который имеет наших кур. Он ещё не видел мокрого петуха. Малина трещит, а куры заинтересованно ждут исхода борьбы.

Рядом со шпалами стоит блюдечко с мочёным хлебом.

По ночам сюда приходит ёжик.

Однажды я решил погулять по городку. Была ясная звёздная ночь, голова была обращена вверх, а ноги сами несли меня, и я не сразу заметил машину. Только дальний визг тормозов заставил меня очнуться. Машина тормозила не из-за меня. Это был маленький ёжик. Я хорошо помню, как он попыхтел, пригрелся у меня на руке, а потом развалился мягким брюхом прямо в сгибе локтя.

Пары шли в ночи с танцев, совершая переход от болтовни к долгому молчанию у калиток, а я шёл к лесу с ёжиком, потому что боялся отпускать его здесь. В городке много собак, и они часто лакомятся этими, почти ручными, ёжиками.


Так я шёл в безлунной ночи со своим ёжиком.

Да, да.

Я это всё хорошо помню, с ёжиком.

Не перебивайте меня, уже недолго осталось…


Таким образом, у каждого должен быть свой ёжик. Когда я выбрался в город, я сразу пошёл в магазин и присмотрел там ёжика. Он был очень симпатичный — идеальный подарок.

Но, согласитесь, не с каждым ёжиком будешь гулять в темноте, когда хорошо видны звёзды…


Поздно ночью мы допивали холодное молоко под тихий джаз приёмника. Кто-то уже спал. Спал дедка, вспоминая, как секретарь райкома Хват хотел посадить его за то, что дедка назвал кукурузу «проституткой полей». Спала пани Надя, вспоминая, как служила у еврейского врача в Вильно, спал в соседнем доме пан Станислав, в свою очередь, вспоминая отряд бойцов защиты народа, распущенный в сорок девятом году.

Спала дочь Петраса, набираясь сил перед утренним криком и измочив слюнями подушку. Спала его усталая жена, и Сидоров в комнате за печкой на старинной никелированной кровати видел первые свои сны. Спали куры и собаки. Не спал ёжик — но они редко спят по ночам.


И я тоже шёл к своей раскладушке по ночному саду под стук яблок, срывающихся с ветвей и гулко ударяющихся о землю.

Яблоки мерно падали в невысокую траву, а я, завернувшись в одеяло, смотрел на звёзды и видел перед собой лицо соседа Юзека, машущего руками и рассказывающего что-то, внимательный глаз курицы и ёжика в траве.

Я видел тёмную литовскую площадь и девушку у стены.

И я говорил:

— Э-э… Наташа, мы все вас уже давно ждём…

Банный день

Виктору Орловскому

У высокого крыльца бани народ собирался уже к шести часам. Продажа билетов начиналась в восемь, но солидные люди, любители первого пара и знатоки веников, приходили, естественно, раньше остальных.

Первым в очереди всегда стоял загадочный лысый гражданин. В бане он был неразговорчив и сидел отдельно.

Бывший прапорщик Евсюков в широченных галифе с тонкими красными лампасами держал душистый веник и застиранный вещмешок.

Был и маленький воздушный старичок, божий одуванчик, которому кто-нибудь всегда покупал билет, и он, благостно улыбаясь, сидел в раздевалке, наблюдая за посетителями. Эта утренняя очередь была единственной ниточкой, связывавшей старичка с миром, и все понимали, что будет означать его отсутствие.

Я сам знавал такого старичка. Он был прикреплён куда-то на партийный учет и звонил своему партийному секретарю, переспрашивая и повторяясь, тут же забывая, о чём он говорил. Секретарем, по счастью, оказалась доброй души старушка, помнившая многие партийные чистки и так натерпевшаяся тогда, что считала своим долгом терпеливо выслушивать всех своих пенсионеров.

Готовя нехитрую одинокую еду, она, прижав телефонную трубку плечом, склонив голову набок, как странная птица, внимала бессвязному блеянию. И жизнь перестала вытекать из старичка.

Он пребывал в вечном состоянии уплаты взносов и невинно-голубоглазого взгляда на отчётных собраниях.

Но, вернувшись к нашей бане, надо сказать, что множество разного народа стояло в очереди вдоль Третьего Иорданского переулка. Первые два были уже давно переименованы, а этот последний, третий, остался, и остались наши бани, отстроенные ещё сто лет назад, и вокруг которых в утренней темноте клубился банный любитель.

Стояли в очереди отец и сын Сидоровы. Отец в форме офицера ВВС, а сын — в только что вошедшей в моду пуховке, стояли горбоносый Михаил Абрамович Бухгалтер со своим младшим братом, который, впрочем, появлялся редко — он предпочитал сауну.

Стаховский в этот раз привёл своего маленького сына.

Толстый Хрунич постоянно опаздывал, и сейчас появился, как всегда, в последний момент, когда настало великое Полвосьмого, дверь открылась, начало очереди сделало несколько шагов и упёрлось в окошечко кассы. Кассирша трагически закричала «готовьте мелочь!», быстро прошли желающие попасть на вечерние сеансы, а получившие в руки кассовый чек с надписью «спасибо» (завсегдатаи брали сразу два — на оба утренних сеанса) побежали вверх по лестнице с дробным топотом, на ходу раздеваясь и выхватывая из сумок банные принадлежности.

Спокойно раздевался лишь Евсюков. Хрунич суетился, снимая штаны, щеголяя цветными трусами, искал тапочки и производил много шума. Рюкзаки братьев Бухгалтеров извергали из себя множество вещей, не имеющих по виду никакого отношения к бане. Вот пробежал в мыльню старший Сидоров, волоча за собой сразу три веника. Стаховский торопливо расстёгивал курточку своего сына.

— Дай мне твоего Розенкранца! — не ожидая ответа, Хрунич схватил губку Евсюкова и зашлёпал резиновыми тапочками по направлению к мыльной.

— Чего это он? — удивился Евсюков, аккуратно складывая ношеное бельё на скамейку.

— Это Хренич хочет свою образованность показать, — сказал Сидоров-младший и, собрав в охапку веники, устремился за Хруничем. Хрунича за глаза звали Хреничем, на что он очень обижался. Хрунич-Хренич был музыкант, то есть по образованию он был математик, и десять лет потратил на то, чтобы убедиться, что играть на скрипке для него гораздо приятнее, чем крепить обороноспособность страны. В нашей компании было много таких как он, и на это уже никто не обращал внимания. Один Сидоров-младший, который учился в том же самом институте, что и Хрунич, был неравнодушен к теме перемены участи. Дело было в том, что Сидоров и сам не сильно любил свою Alma Mater, но бросить её боялся, и от этой нерешимости всем завидовал.