А теперь я иду по коридору и уже вижу дверь, за которой ждёт меня мой друг.
Новое поколение дворников и сторожей
Холоден был нулевой год.
Я в этот год был единственным, кто в России получал деньги за занятия литературой. Мне платили не за результат, а за процесс — вот в чём дело. А называлось оно, это дело — сторожилово.
Я принимал смену, вытаскивал из мешка древнюю клавиатуру, шуршал кабелями и бряцал разъёмами. Чёрный экран трещал, вспыхивал и озарял мою каморку синим светом древнего программного обеспечения.
Надо мной был вполне литературный дом. С историей литературной, но и всякой другой. Непростой истории дом нависал надо мной — Дом на Набережной. Пятьсот его квартир нависали надо мной, и иногда я жалел, что его не выкрасили, как предполагали — в цвет крови, орденов и кремлёвских стен.
И я жил в этом доме, сторожа его жильцов.
Хозяева обижались, когда это звали сторожиловом. Они велели называться — консьержем.
А по мне — что горшком назови.
А лучше — сторожем.
Легенда литературных сторожей и дворников начиналась с Платонова.
Был, конечно, загадочный старец Фёдор Кузьмич, императорским шагом меряющий Сибирь. Был крутой замес лагерной жизни, и один шаламовский герой говорил другому, что настоящий интеллигент всегда должен уметь развести зубья у пилы. Слои в России смешались. Было время, когда верхний стал нижним. Впрочем, нижний, переместившись наверх, не изменился.
Один мой родственник, студент петербургского университета, знаток мёртвых и живых языков, прапорщик военного времени, лётчик, белый офицер, попавший, разумеется, в Соловки, стал потом управдомом. Кто был чем-то — становился ничем.
Но, кстати сказать, мои предки жили и в этом доме, что я теперь сторожил.
Настоящий писатель становился чудаком-маргиналом. Он становился кормильцем своих рукописей — работал, чтобы кормить себя и писать при этом. Профессия его чаще была маргинал. Просто — маргинал. Иногда писатель становился, к несчастью, и поильцем своих рукописей.
Но началось всё для литературы именно с Платонова. Легенда о подметании им двора Литературного института живуча — как вирус.
Мне нравился один её вариант, тот, в котором по этому двору перемещался подвыпивший офицер, только что ставший студентом. Полы офицерской шинели развевались, на груди горели два ряда орденов. Студент-офицер увидел Платонова и бросился к нему с объятиями:
— Здорово, Андрюша!
Платонов отступил на шаг и смиренно произнёс:
— Здравствуйте, барин…
В этом анекдоте выверена интонация. Он нефальшив, и в этом его сила. Это история дворника, а не холопа.
Нужды нет, что она выдумана.
А холопы, до времени не видные, расплодились.
Один человек, например, рассказывал мне про писателя Нагибина. Это был очень небедный писатель, с множеством жён и шлейфом скандала. И это был удачливый писатель.
Итак, про него рассказывали, что, когда он приходил в Дом литераторов, вернее, в ресторан этого дома, к нему сбегались все официанты, бросив других клиентов.
Человек рассказывал это с уважением. Дескать, умел себя поставить хороший писатель.
Но он, однако, проговаривался — дело было в том, что лакеи чувствовали барина. Лакеям был нужен барин, и вот они бежали к нему в своих белых куртках, и полотенца вились за ними как белые флаги.
Между тем самые страшные люди для богачей — слуги. Они по своему праву вмешиваются в их жизнь, они знают о ней всё, они беспощадны в своих воспоминаниях. Служанка, помогая госпоже одеваться, пересчитывает прыщи и седые волосы, она знает и те и другие наперечёт. Привратник запоминает лица шлюх, он провожает их, открывает дверь, коллекционирует запахи духов и номера автомашин. Шофёр хранит в памяти адреса и обманы.
Слуги злопамятны. Они не прощают обид. Обиды коллекционируются тоже. Обидами всегда менялись, как марками — редкие и необычные вклеиваются в альбом. И давно наступило время папараци — и папараци шли на поклон к слугам. Бойся привратников — они вежливы и снесут всё, но не дай Бог обидятся. Они будут лелеять свою обиду, растить до нужного часа. Благополучие богачей зависит от привратников и служанок, потому что, уволившись, они, привратники и горничные, припадают к газетной кормушке, перечисляя всё — и седые волосы хозяек, и заплаканные лица любовниц. Все были поголовно грамотные — и это была особая письменность, смесь грязи и дорогих духов, ненависти и горького духа конопли.
Но это была чужая жизнь, отчасти интересная, но не возбуждавшая зависти.
Настоящий слуга — пара своего господина. Он завидует ему. Только в зависти можно испытывать классовое чувство. То классовое чувство, которое соединяет любовь и ненависть к своему хозяину в одно.
Я не был парой.
Был естественный период в моей жизни, когда хотелось быть лучшим. Потом стало понятно, что надо быть не лучшим, а самим собой.
Я был на своём месте. Временном, непостоянном, но на своём. В жизни приходилось часто менять адреса и места, но внутренним стержнем, мифическим гвоздём, придуманным уставом и правилом был я крепко прибит к жизни.
Итак, на одном месте я закрепился надолго.
Рядом с моим домом, на автомобильной стоянке, сторожами бытовали драматург и прозаик, даже, кажется, один поэт. Приятель мой Валера Былинский сидел в жестяном курятнике на этой стоянке и писал сценарий.
Проходя мимо, я сказал об этом моей спутнице.
— И всё это называется деревня Малое Маргиналово… — заметила она.
— Почему же Малое? — обиделся я. — Это Большое Маргиналово.
Большое Маргиналово окружало меня. В нём жили сотни, тысячи людей. Главное было не где, а как, главное было в гармонии этой жизни.
Мне нужно было всего лишь отпирать дверь. Для этого была нужна одна рука и психология — кому отпереть, а кому — нет. Что сказать при этом. Врать я не любил, а врать нужно было.
Это было противнее, чем мыть грязный пол. Пол я мыл хорошо, и, собственно, это было совсем не противно. «Корона не свалится», — говорил один мой давний знакомец. «Корона не свалится», — говорил он, имея в виду короля, моющего лестницу. Делать можно всё, и король останется королём.
На моей службе, например, надо было улыбаться жильцам, и это тоже получалось у меня хорошо.
Но я находил прелесть в другом.
Дело в том, что сторожа прошлого времени были людьми безрукими, пережидавшими своё время за разговорами и водкой. Они отбывали свой срок. И они его отбыли.
Редкий сторож был рукодельником. А время течёт для сторожа по-другому. Безделье льётся водочной струёй, чтение приобретает особый смысл, и даже винты под отвёрткой движутся по-другому.
Карабчиевский, с которым я был знаком и которого любил, не был сторожем. Он ремонтировал электронную аппаратуру. Он был рабочим, или, если угодно, техником.
И это накладывало отпечаток на то, что он писал.
Я жил однажды в Штутгарте. Жил не в центре, а на холмах, что составлены из щебня и арматуры, жил на обломках старого Штутгарта, что свезены в кучи и присыпаны землёй. За полвека на них вырос новый город, но вдумываясь, я ловил себя на странном чувстве. У меня под ногами были сотни домов — частицы человеческого праха, обоев, наклеенных на обломки стен, кирпича и извёстки. Это было прошлое.
В настоящем было безденежье и антенны. Я делал самодельные антенны приятелям-арабам — делал их из витого провода и пивных банок.
Однажды, выйдя во внутренний дворик, я обнаружил, что из половины окон моего дома свешиваются парные банки из-под пива, раскачивающиеся на проводах. Ветер тихо пел в них, и банки звенели.
Это была слава.
Делая проводку в подъезде, я проложил кабель вдоль телевизионного. Трёх параллельных метров хватило, чтобы принимать платное телевидение без всякой антенны.
Я лазил в чужие электромагнитные волны и выходил в телефонную сеть. Наконец я научился лазить в Internet через чужие телефонные номера.
Сторожа изменились, потому что изменилось время.
Впрочем, мой сменщик был чужд движения электронов. Он дружил с деревом. Штихели лежали в пенале, поблёскивая, как чертёжные принадлежности. Шкатулки были натёрты воском, а под столом кегельбаном расставлялись готовые матрёшки.
Сменщик между тем был музыкантом, дудел в военном оркестре на трубе. Однажды пришёл в полной форме с аксельбантами, увешанный значками и бляхами. Потом, переодевшись, сел за стол и под шипение чайника начал мучать какую-то деревянную вазу.
Другой сторож был сторожем и в оставшуюся часть жизни. Он сторожил ипподром. Нет, до лошадей его не допускали. Его удел был руководить другими сторожами, следить, как они охраняют машины да заборы, строения да склады. Старший сторож ходил в своей чёрной форме, а потом, тоже переодевшись, отсыпался у нас, чтобы опять вернуться на ипподром.
«Убийство человека не приносит много прибыли, а вот убийство лошади выгодно, — думал я. — Не охранять мне лошадей, по крайней мере, пока».
Зато приходили ко мне гости. Случайно и ненадолго. Гости не поощрялись, но замечаний мне не делали.
С одними я менялся дискетами. Время читки рукописей прошло — мы лишь обсуждали их, встретившись снова.
Потом я занимался своим делом: приставлял слова — одно к другому. Шлёп-шлёп, строчка-абзац, страница-файл. Так шло время.
С другими надо было меняться иным товаром.
Мой угол под столом заполняли платы и дисководы, сучий машинный потрох. Шло бесконечное сражение. То брали верх матрёшки, то провода и электронная требуха. Потом я сделал телефонную подвеску и модем заменил некоторых собеседников.
Эти другие гости оставались ненадолго, потому что им нужно было вернуться в другой мир, мир менялова и считалова, мир Митинского рынка, где, как копчёности, висят гирлянды компьютерных мышей, где можно купить монитор за доллар, где толчея и гомон стихают к трём часам.
Приходили и прекупщики, доставая из сумок отливающие серебром пакеты с винчестерами, перехваченные проволочками кабели и россыпи дискет в технологической упаковке.