Свидетель — страница 67 из 69

Тогда я уже жил один, и мне казалось, что в этой ночи я отрезан от мира.

Содержимое магнитной плёнки было предсказуемо, и только радио могло меня спасти.

Я уповал на приёмник, который в хрипах и дребезге коротковолнового диапазона рождал голос и музыку. Тогда одиночество исчезало. Тонкая выдвижная антенна связывала меня со всеми живущими.

В приёмнике что-то булькало и улюлюкало, но я знал, что эти звуки будут жить всю ночь, будут продолжаться и продолжаться, и не угадать, что начнётся за этим шумом и речью, а что последует дальше.

Непредсказуемость и вечность ночного эфира внушала надежду, и приёмник звенел в углу единственным собеседником.

Голос и одиночество несовместимы — вот в чём прелесть этой ситуации.

В чужих городах самое хорошее время — позднее утро. Запах высыхающей на траве росы. Время, когда жители разошлись по делам; поют пернатые, за кустом виднеется что-то хвойное, а там, дальше, в соседнем дворе — облако цветущей вишни.

Я сидел и слушал радио — средние волны были оккупированы французами, длинные — немцами, на коротких царило заунывное пение муэдзина.

Иные диапазоны мне были недоступны.

Включение и выключение света, работа кипятильника, его включение и выключение — всё отзывалось в моём приёмнике, кроме голоса с Родины. Однажды русский голос в приёмнике, как бы в наказание за то, что первый раз, прокручивая ручку настройки, я им побрезговал, — исчез, пропал, превратился в шорох и шелест.

Забормотал какой-то другой радиочеловек, которому, казалось, накинули платок на рот. Забормотал, забился он под своим платком — видно, последние минуты подошли, и надо сказать главное, сокровенное — но ничего непонятно, уже и его миновала полоса настройки, отделяющая большее от меньшего, будущее от прошедшего.

Волна менялась, плыла. Цензурированное уходящей волной сообщение приобретало особый смысл.

И совсем в другое время в той чужой стране я поймал по какому-то (кажется, именно итальянскому) радио эту же коммунистическую песню. А песня была не какая-то, какая-то она была лишь в первое мгновение, потому что дальше всё было понятно, несмотря на чужой язык. «Чао, белла, чао…» И опять был в этой песне отсвет великой идеи, и всё это мешалось с червонными маками у Монте-Кассино да песнями Варшавского гетто, русской «Катюшей» да медленно разворачивающимся «Эх, дороги, пыль да туман…» — всем тем, с чем люди жили и помирали, когда и где было назначено свыше — просто и с болью.

Не героически, в общем.

Есть у Хемингуэя такой рассказ, вернее — очерк: едут два приятеля по Италии, останавливаются перекусить в придорожных ресторанах, где к ним подсаживаются немного испуганные проститутки. Испуганы они оттого, что Муссолини борется за нравственность и запретил публичные дома.

Это фашистская Италия, в которой жизнь только начинает меняться — трафаретные портреты дуче сопровождают приятелей по дороге, и с лозунгов «Vivas!» стекает не кровь — масляная краска.

Нам эта страна неизвестна. В записных книжках Ильфа приводится такой диалог:

— Что у нас, товарищи, сегодня в Италии? В Италии у нас фашизм.

— Нет, товарищ лектор, у нас фашизма нет. Фашизм — в Италии!

Ильф иронизирует над казённым языком политпросвета. Но диалог отдаёт мистикой. В нём есть много того, что наводит на размышления. История фашизма в стране, которая, надсаживаясь, затыкала лучшими своими детьми амбразуры, история фашизма в стране, которая заплатила самой дорогой ценой за уничтожение фашизма, история его в этой стране неизвестна.

Клио в этой стране редко приглашается к столу. Она нелюбима.

Мы знаем об Италии того времени по Висконти и Феллини, по смешному топоту фашистов, бегущих по пыльной площади маленького городка.

Да ещё имя — Бенито Муссолини. Есть редкие, но известные всему человечеству личности, даты смерти которых человечество помнит лучше, чем даты рождений. Нет, есть некоторое количество последователей, которые помнят, например, что Гитлер родился в 1889-м, а Муссолини — в 1883-м. Но человечество помнит год смерти, а год у них один и тот же — сорок пятый. Это не дата смерти фашизма.

Итальянский фашизм принято считать опереточным. Рассказывают, например, такой анекдот. Незадолго до начала политической деятельности безработному тогда Муссолини предложили завербоваться на работу в Южную Америку. Он сказал, что посоветуется с Судьбой, и кинул монетку. Та выпала иначе. Результат известен.

Гадать о случайности здесь — всё равно что воображать карту Европы в том случае, если бы Гитлера убили во время Пивного путча.

Есть такая история: в 1934 году, после убийства Дольфуса и попытки нацистского путча, Италия двинула свои войска к границе, и Германия была вынуждена отступить.

Аншлюс был отложен на четыре года. Неправомочен вопрос — кто из этих врагов-партнёров лучше. Оба режима — хуже.

Но — по-разному.

Итальянец, закоченевший в русском снегу на Северном Дону в последних месяцах 1942 года вызывал даже некоторое сочувствие. Ты-то куда, брат? Зачем?

Вернёмся к Хемингуэю. Я так часто цитирую его не потому, что из его книг несколько поколений советских людей составили себе представление о том, как происходит жизнь на Западе, хотя и поэтому тоже. Я цитирую его потому, что он любит землю к югу от Альпийских гор.

Вернёмся к его рассказу — фашист на велосипеде штрафует путешественников, манипулирует квитанциями, хочет нажиться на своей фашистской должности. Он чем-то более симпатичен, чем пунктуальный немецкий шуцман. Может, тем, что он не был охранником в Освенциме.

«Chi ti dice la Patria?» — «Что говорит тебе Родина?», так называется этот рассказ.

В октябре 1943-го она сказала «да» Гарибальдийским бригадам. Она сказала «да» движению Сопротивления, и на вопрос «A chi Italia?» — «Кому принадлежит Италия?» — на тот вопрос, на который маленький фашист с плакатов гордо отвечал Нам! теперь могли отвечать только победившие.

Диктатура — именно диктатура — Муссолини пала 25 июля 1943-го, и хотя Муссолини ещё был главой государства, был главой Итальянской социальной республики, расстреливал партизан и заговорщиков (в том числе собственного зятя) — но это уже была агония.

Наконец, пятьдесят лет назад, 28 апреля он был казнён — единственный казнённый европейский диктатор, за исключением, может быть, Чаушеску.

Он был не первым учеником. А пока жил во мне рассказ Хемингуэя — два человека путешествовали по Италии, представляются немцами — это почти знамение, но войны ещё нет, Муссолини вытаращенными глазами смотрит со стен домов.

Идёт 1927 год.

Много лет спустя, когда век уже готовился ринуться с раската, 19 апреля невнятного года, в годовщину восстания года в Варшавском гетто я слушал другие песни. Девочка пела на идише — об этом. Она не говорила ни на одном из языков, что были известны мне, а я не говорил на её языках.

Кругом пустой комнаты в пригороде текла интернациональная ночь, подушки были смяты, и горьки небогатые французские сигареты.

«Не говори, что ты идёшь в последний путь» — вот какие были слова в этой песне еврейских партизан. А положены они были на мелодию братьев Покрасс. И песни Варшавского гетто текли вместе с ночью к утру.

Горели глаза девушки, и песня длилась — общинная, обобщающая, обобществляющая идею и чувства.

А проповеднические религиозные песни я не любил, и вот, так же вдалеке от Родины, нашёл, вращая ручку приёмника, загадочное «Трансмировое радио». Что в нём было транс — оставалось загадкой. Оно, по сути, было вне религии, вне протестантства и католичества. Не знаю, кто его финансировал но, несмотря на псалмы, жившие во множестве на радиоволне, идея воплотилась в нём вполне атеистическая.

Но все эти безнадёжно сопливые песенки о Боге тоже находили своего слушателя. Песенки в стилистике вокально-инструментальных ансамблей — «Все грехи смывая, обнажая сердца…»

Диктор внятно и чётко произносил: «И вот ангелы полетели в обратный беспосадочный путь». И на той же волне вдруг, после слов «и вот обеспечил его дочь», заиграла весёлая музыка. Нет, даже не музыка, а музычка с похабными словами:

Мне радостно, светло

Всё удалилось зло.

Всё это потому,

Что я служу Христу.

Всё это пелось на мотив Жанны Бичевской, а потом сменялось таким же песнопением «Тобой спасённый я…»

А теперь разглядывал я религиозный песенник, где была «Alma Redemptoris Mater» и «Над Канадой, над Канадой», «Священный Байкал и Смуглянка», «Michelle» и «Ой, полным-полна коробушка», «Guantanamera» и «Он твой добрый Иисус», «По Дону гуляет…» и «Hiч яка мiсячна». Была даже итальянская песня, совершенно нерелигиозная, с первой строкой «Я искал всю ночь её в барах».

Было в этом сборнике всё — то есть нечистота стиля, а может, его отсутствие. Чем-то он напоминал мне старую коллекцию магнитных плёнок — шуршащее собрание звуков.

Я разбирал эти плёнки перед отъездом на это католическое собрание, успевая в последний раз прослушать.

Сначала была выброшена давно умершая начинка знаменитой «Яузы». Короб, сделанный из фанеры, я оставил. В нём была основательность давно утраченного времени.

Пригодится.

Этот покойный магнитофон на прощание подмигивал зелёным лампочным глазом, урчал, орал, но службы не нёс. Постигла его участь всех дохлых пушных зверей.

Комната освещалась уже другим магнитофоном — «Нота-404», купленным мной на первую зарплату токаря на заводе «Знамя труда». Зарплата была 41 рубль 03 копейки. Цифры эти утеряли значимость, точь-в-точь как звуки слов «Посев» и «Грани».

Потрескивала красная плёнка, рвалась безжалостно.

Были и вовсе технические бобины, что нужно было приворачивать к промышленному магнитофону неизвестной мне конструкции какими-то болтами.

Плывущий звук их действительно плыл — со скоростью девять сантиметров в секунду, или девятнадцать тех же сантиметров.

Со старых плёнок звучала мелодия прогноза погоды. То ли Визбор, то ли Мориа. Неизвестный голос. Чужой вкус, чужая подборка