Свидетель — страница 10 из 50

Я шёл, выискивая неприметное здание незнакомого офиса.

Самое интересное, что адрес этот я давно знал и чуть ли не каждый день слал по нему свои нефтяные бумаги.

Охранник дышал мне в затылок, пока девушка искала оставленное письмо. Она искала его долго, и дыхание охранника меня бесило. Нужно было сказать ему вежливо, чтобы он отступил в сторону, но я загадал, что если не сделаю этого, то всё будет хорошо. Что хорошо, я не знал и, получив долгожданный конверт, оказавшийся очень длинным и узким, немного испугался.

Было утро, и я шёл домой круговой дорогой, спускаясь вниз к Цветному бульвару, мимо Сандуновских бань и проросших, как опята, на этих улицах нефтяных компаний, которые всегда сопровождали меня; не мог я отделаться от нефтяных компаний ни в Азербайджане, ни в Москве…

Снова была слякоть, и если я проходил слишком близко к домам, то на меня срывалась с крыш тяжёлая зимняя капель, но это уже была иная дорога, так не похожая на ту, которой я шёл, уволенный из загадочной организации.

Недотерпев до дому, я достал конверт из кармана и вскрыл его, стоя у перехода на Петровке.

«Привет, – было написано на маленьком кусочке бумаги, лежавшем внутри конверта. – Я тебя долго искала». И всё – дальше шёл адрес и номер телефона, длинного телефона. Адрес тоже был чужим, далёким.

А чего я, собственно, хотел? Каких слов? Признания?

Всё было правильно. Мы перекидывались нашими меняющимися адресами, как мячиком. И всё же она меня искала.

В последний день того года пошёл проливной дождь. В дождь время всегда идёт медленнее.

Я вспомнил старую историю про то, как в горах был дождь, а я ждал вертолёт и потихоньку начал сходить с ума. Выглянув утром, я понимал, что и сегодня за мной не прилетят.

Пайка у меня было вдоволь, на двоих, а вот напарника не было. Поэтому спал я суетливым, беспокойным сном, скоро перестав отличать день от ночи – это всё были оттенки серого.

Да и короб радиостанции «Багульник» мне ничего тогда не напел, только щерился строгой надписью: «Внимание! Противник подслушивает». И стало мне казаться, что я парю в пустоте, и вообще много чего стало казаться. Годы провёл я на этой седловине, месяц за месяцем смотрел в молоко да веками слушал грохот падающей воды в невидимой реке. А потом оказалось, что прошло всего двое суток.

Я проснулся поздно и застал старика в кухне открывающим форточку. Зимний морозный рассвет заливал комнату, и старик, в толстом зелёном халате, стоял на стуле у окна.

Старик кормил голубей. Он высовывался в окошко и сыпал на карниз перед белоголовым голубем нарезанный хлеб. Я заметил, что и сам старик в зелёном халате был похож на птицу, на своего белоголового друга, – молчаливый старик с седым хохолком.

Однажды я начал звонить друзьям и обнаружил, что никого из них нет дома. Сначала, правда, в трубке бились короткие гудки, а уж потом – долгие, будто все они созвонились, встретились в метро и уехали куда-то.

Пусто стало мне. Только сосредоточенный на какой-то особой мысли старик ходил по тёмному коридору и бормотал о чём-то своём.

И я записывал это, как и многое другое, что происходило вокруг меня.

Записи мои были похожи на записку в бутылке – в ней был обратный адрес, но не было адреса прямого. Этих записок становилось всё больше, но я не был уверен, что их кто-то прочтёт, даже я сам. Оттого в моём повествовании, помимо бессвязности, существовало странное бескорыстие.

Бессвязность присутствовала во всём, даже в чтении. Например, случайным пухлым томом вплыла в мои вечера антология русской литературы – века, названного восемнадцатым, и я был поражён Ломоносовым.

Московской ночью я нашёл неизвестно кем оставленный в жилище старика сборник стихов. Книг у моего хозяина было мало, а я и вовсе растерял свои во время многочисленных переездов. Было несколько разрозненных энциклопедических томов, было краснокожее собрание сочинений Ленина и ещё несколько огромных и страшных своей толщиной книг – Некрасов, Тургенев и тот самый растрёпанный Ломоносов вперемешку с Херасковым и Державиным.

Читая, я представлял, как Ломоносов, сидя на обочине дороги, разглядывает замершее на секунду насекомое. Я даже воображал русского гения в парадном облачении, ловящего это насекомое в траве, а потом с удивлением рассматривающего добычу. «Кузнечик дорогой, сколь много ты блажен, сколь много пред людьми ты счастьем одарен…» Заканчивалось это – «не просишь ни о чём, не должен никому».

И я, взрослый человек, сидевший в ночной комнате, оклеенной топографическими картами, испугался.

Волосы зашевелились у меня на голове, когда я повторял эти строки – как формулу счастья.

«Неужели вот оно, – думал я. – Я всегда кому-то был должен, всегда священный долг и почётная обязанность стояли надо мной, и вот толстый человек в съехавшем набок парике, который много лет назад вылез из кареты на обочину, говорил мне о другом, он говорил о выборе, о свободе, которой я не знал».

Впрочем, старик мой несчастлив и, быть может, поэтому вскрикивал во сне. Кричал о чём-то – может, о своей подневольной жизни, о невстреченных жёнах.

Я пил пиво, немного, но хорошее и, пока были деньги, – дорогое.

Время от времени я приходил к моему старику, и тогда мы пили пиво вместе – молча глядя в телевизор. Там бушевали страсти на испанском или португальском, который поверх перебивался русской речью.

Я совершал путешествие через длинный коридор со стаканом в одной руке и бутылкой в другой, а потом обратно – только со стаканом.

Но пивная моя дорога никак не заканчивалась.

Приехавший на родину друг потащил меня по ирландским барам, где было накурено, играли в дартс и говорили – сбивчиво и непонятно.

Мы опять пили пиво – уже чёрное, и рассказывали друг другу о том, как живём, говорили о его жизни – там, вдалеке – и моей – здесь. Было в этих разговорах что-то важное, что заключалось не в словах.

И приятно мне было ощущать себя не то потёртым мужичком, не то тёртым калачом.

Да только это не настоящий успех, а пивной.

Чтобы он был настоящим, нельзя трезветь.

А потом я вернулся домой – к старику. И снова сжималось сердце, и сиял в ночи напротив меня холодный хирургический свет. Там, напротив, вскрывали кому-то череп в мозговом институте имени Бурденко.

Горели операционные лампы, и падал, падал снег, проходила ночь.

Я ложился и старался уснуть, вцепившись в подушку, как во врага. И это не было ни печально, ни грустно.

Я вспоминал ночное море и шорох гравия под шинами автомобиля, распахнутую дверь и отведённую в сторону занавеску.

Это не было печально ещё и потому, что я надеялся, что по апрелю поезд унесёт меня на юг и буду я там снова мерить шагами горные склоны.

А может, думал я, это случится летом, когда там тепло и пахнет отпускным сезоном, когда заезжий остряк скучно рифмует beach и bitch.

Вряд ли мне там будет хорошо, в этом праздном южном существовании, но поехать туда стоит, ведь в этом и есть поиск того, чего мне не хватало.

Только старик мой уныло ходил по комнатам и бормотал что-то.

Меня вдруг отправили в командировку в Калининград.

Несколько лет назад я застрял на далёком аэродроме и ждал того, как уйдёт туман. Аэродром был горный, с короткой ВПП, обрывавшейся в ущелье. Самолёты там взлетали и садились рискованно, будто на авианосец. Какие-то местные люди говорили: ничего, не бойтесь, дескать, вон там, внизу, всего один лежит…

Действительно, в глубине ущелья валялись не обломки, а не имеющие отношения к какой-либо форме обрывки самолёта. Ещё один, двухмоторный мул, лежал на брюхе с гнутыми винтами рядом с полосой.

Название авиакомпании на его фюзеляже было замазано белой краской.

Но делать было нечего – надо лететь.

А пока я сидел в аэродромной едальне за столом в обнимку с тонгом – так звалась хмельная брага с соломиной, тонущей одним концом в огромной чаше. Делался тонг из terminated milled (цитата из меню), заливался кипятком и настаивался несколько минут.

В ожидании жужжания в небе я проводил время за чтением книги. Эта книга, видать, была оставлена или забыта кем-то из лётчиков в гостинице. Страницы её были полны аэрофотосъёмкой. Название зыбко хранится в моей памяти – что-то вроде «Англия с высоты птичьего полёта».

Главное было в другом – на фотографиях в разворот среди холмов и полей современной Англии проступали следы древней жизни. Посреди ровного пространства виднелись квадраты и прямоугольники. Это были тени домов тысячелетней давности. Иначе в местах исчезнувших поселений росла трава, иначе проседала земля, по-другому таял снег и высыхала земля.

И только с птичьего полёта можно было увидеть эти картины. Только поднявшись, остранившись и отстранившись. Человек, забредший в английские луга, не ощущал разницы, он был бесчувствен, будто обыватель, что не слышал никогда в спину: «Шаг вправо, шаг влево…»

Он делал шаг вправо и делал – влево, но, как геометрический плоскатик, оставался в своём времени, не зная того, что на восходе и на закате несуществующие здания выпускают, как щупальца, свои тени, а из этих теней складываются города и деревни. Было это наглядной иллюстрацией к метафоре Павича, который писал о том, что ещё несколько дней после пожара дома сожжённой хазарской столицы отбрасывали тень.

Итак, римские дороги неожиданно обнаруживались среди современного овса. Следы замков и мостов возникали около рек. Стоит ли говорить, что я так и не нашёл следов этой книги в следующей за отлётом жизни.

Странно трансформировали меня эти картины: будто подняли меня над землёй, а потом снова опустили пониже, между сельсоветом и туалетной будкой. При этом ничего в мире не пропадает, ничто не растворяется в земле и от всего есть свои следы.

Но следы прошлого я находил везде. В Москве есть следы сталинского генерального плана её полного переустройства. Дело в том, что сохранились совершенно незнаменитые, но крепкие и солидные постройки, те дома, которые возводились по красной линии не тогдашних, а будущих улиц. То есть всё, что рядом должно было быть снесено, а эти дома – образовать новые проспекты. Однако время перемололо всё, как в стихотворении Шелли про Озимандия.