Это было похоже на девушку, которую я знал, казалось, давным-давно.
И в железнодорожном сне, как в унылом кругу, я крутился в сплетении несуществующих мостов – Kramer-Brucke лавочного, зелёного Grune Brucke, потрошкового Kottel-Brucke, Schmiede-Brucke кузнечного, деревянного Holz-Brucke, высокого Hohe-Brucke и оставшегося Honig-Brucke медового. И даже восьмой, искусственно построенный Kaiser-Brucke не помогал делу… Хитрая топология бормотала мне что-то в ухо, как Снежная королева, – спи, усни, забудься, а завтра мы сложим из льдинок слово «вечность» и всё пойдёт иначе.
Но загадка Эйлера давно была решена, посрамив эту топологию, – мосты сожжены, а через Прегель, превратившийся в Преголю, перекинута бетонная эстакада.
Потом я потерял эту работу и уехал на чужую дачу.
Был у меня не друг, а просто знакомый человек с замечательной фамилией Редис. Жена Редиса погибла в автомобильной катастрофе, и Редис жил вместе с маленькой дочерью.
Дочь Редиса сейчас была с бабушкой, а Редис с нами.
Дача была огромной, зимней, оснащённой отоплением, ванной с горячей водой и туалетом. Жил я там вместе с двумя приятелями – Редисом и его другом, любителем Баха, тем самым Гусевым. Любитель Баха Гусев стал теперь учителем труда и по совместительству завучем. У Гусева были золотые руки – он сидел в школьной мастерской и в промежутках между уроками что-то паял и точил. Он действительно был любителем Баха, и место снятого портрета Ленина на школьной стене занял хмурый немец в парике. Гусев оставил свою квартиру бывшей жене и теперь скитался по чужим, оказываясь то на Шаболовке, то на Загородном шоссе в квартире с видом на сумасшедший дом, а то возвращаясь в квартиру каких-то своих родственников в Трёхпрудном переулке. Впрочем, это не было для него неудобством – он лишь перетаскивал из дома в дом огромные колонки, аппаратуру и ящики с компакт-дисками.
Я несколько месяцев жил у него, и мне всегда казалось, что стены выгибаются от работы этой техники. Однако соседи отчего-то молчали.
Сидя на этой даче, я договорился с Гусевым, что он наложит новую эмаль на мой орден взамен отлетевшей. Один из пяти лучей Красной Звезды облупился, и, хотя я его никогда не носил, это было обидно.
А пока Гусев говорил о своей бывшей жене, я молчал о своей – тоже бывшей.
Редису было нечего говорить – вспоминать о погибшей жене ему было тяжело. Да и жизнь Редиса была нелегка. Раньше Редис занимался важным для страны делом. Он был оптиком и придумывал телескоп для смотрения в окна. Дело в том, что в каждой занавеске есть отверстия и через них пробивается свет. То, что происходит на этих отверстиях, учёные люди называют Фурье-анализом. Редис занимался обратным процессом – Фурье-синтезом, собирая микроскопические пучки в единую картину. Он насаживал на телескоп трубу с дифракционной решёткой, подстраивал её, изменял угол наклона и достиг в конце концов необыкновенных результатов в этом подсматривании.
А теперь он был невесел. За его подсматривание перестали платить, вернее, перестали платить Редису. Жизнь теснила его, и если раньше он был солью этой земли, то теперь думал о какой-нибудь другой земле, которой могли бы пригодиться его таланты.
Время текло медленно, как стынущая в трубах вода.
Я читал странного писателя Бруно Шульца, положив ноги на армейский обогреватель. Над ухом, где стоял разбитый магнитофон, жил Бах, с которым мы вставали и поднимались. Коричные и перечные запахи Шульца, запахи дерева и пыли наполняли дачу. Австрия, Венгрия, Польша, Россия – всё сходилось на иудейской даче.
Говорили об истории и о политике.
Разговор как-то свернул на враньё.
Мы говорили о вранье государственном и частном, инициативном и вынужденном.
Слушая друзей, я вспомнил писателя Сахарнова, которого считали детским.
Он был жив ещё, но давно превратился для меня в книги. Сложно поверить, что человек, чьи книги ты читал в детстве, ещё жив, когда ты подрос.
У писателя Сахарнова был рассказ про морского петуха – триглу.
Там рассказывалось о том, как появилась в море новая рыба. Ласкиря (это тоже рыба) послали посмотреть на неё. Он вернулся и сообщил, что спина у новичка бурая, брюхо жёлтое, плавники как крылья, синие с золотом, а как опустится на дно, выпустит из-под головы шесть кривых шипов и пойдёт на них, как на ходулях. Идёт, шипами песок щупает. Найдёт червя – и в рот…
Другие рыбы не поверили ласкирю, посылали его вновь и вновь, и наконец он придумал, что на хвосте у неё чёрное пятнышко. Хотел, чтобы ему поверили, и поверили – раз чёрное пятнышко разглядел.
А потом оказалось, что всё так – и на ногах по дну ходит, и рычит рыба, но пятнышка нет.
Дальше Сахарнов писал: «Обрадовались рыбы, крабы. Схватили ласкиря и учинили ему трёпку. Не ври! Не ври!..
И зачем он сгоряча это пятнышко выдумал?..
Много ли нужно добавить к правде, чтобы получилась ложь?
Немного – одно пятнышко».
Это было даже не о политике, а так.
Я много раз был собеседником расставшихся пар или просто расстающихся.
Каждый из них рассказывал вполне убедительную историю.
И тут вдруг появлялась удивительная деталь, такая, которую не забудешь никогда.
Но позвольте, я ведь и там был и не помню этого – поражался я.
Но не проверишь ведь.
Мы всё время находимся в облаках мифологических сознаний. Всяк оправдывает своё право на мифологическое сознание. При этом становясь зеркальным отражением своего оппонента – раз ему можно, так и мне. Раз он скрыл что-то, то нам можно что-то придумать, додумать.
Вставить деталь.
Усилить, так сказать, позицию.
Всегда есть серая зона, где мы не знаем что-то точно, – она везде есть, в делах давно минувших дней и в ужасе современности.
И в рассказах о былых любовниках.
Вообще везде.
И вот всегда есть искушение добавить краски – и фольклорная деталь всегда срабатывает.
Человеческое сознание оправдывает любое допущение, которое высказано в нужном направлении.
Гусев, выслушав это, сказал:
– Про это есть смешная заметка математика Колмогорова о логике. Выглядит это как: Пусть [Р => Q] и [Q приятно]; тогда Р.
Он посмотрел мне в глаза, вспомнил что-то про нашу разницу в образовании и, заскучав, пояснил:
– Ну, типа, если нам комфортно новое сообщение, то оно истинно. Так будут рассказывать и про наше время – одни про то, что мы варили столярный клей, как в блокаду, другие – что мы бесились с жиру.
А так-то врут все. Вон что нам пять лет назад в журналах писали, а сейчас вот как-то поутихли. Вот уж детали так детали. В них, по слухам, сам дьявол сидит.
Мы гуляли в направлении водохранилища. Дойти до берега было нельзя, он охранялся, и будки замороженных милиционеров маячили на всех изгибах шоссе.
В лесу лежал мягкий снег, а мои знакомцы бегали, резвились, поднимали облака белой пыли.
Мы пили, и каждый день что-то другое. Я парил, варил, жарил кур – догадываюсь почему.
Должна была приехать к нам некая Дама, и Редис выходил даже её встречать.
Каждое утро он выбирался на пустынную платформу, занесённую снегом.
Мимо проходили поезда, но никто не сходил в пушистый снег.
Раз за разом он возвращался ни с чем, и мне стало казаться, что эта Дама больше похожа на чашу святого Грааля, чем на реальную женщину, а мы не просто разгильдяи, пьянствующие на чужой даче, а печальные рыцари Круглого стола, озабоченные её поисками.
Рыцари никогда не видели чаши и лишь надеялись на её существование.
Так и Дама, в существовании которой я уже начинал сомневаться.
Я рассказал про чашу святого Грааля своим приятелям. Гусев поддержал меня и сообщил, что когда-то в прежней жизни перезванивался с чашей, но вдруг оказалось, что застать её дома стало почти невозможно. Видимо, именно поэтому во мне проснулось желание самоутвердиться за кухонной плитой и в застольном разговоре.
Гусев между тем пил анисовую водку и говорил весело:
– Да, так это и бывает. Потом она начинает звонить тебе и говорит: «Вот сначала с этим твоим другом мне было хорошо, а потом уже не очень хорошо… Вот как ты думаешь, вот с другим твоим другом мне будет хорошо? Или нет?» При этом ты сам, как бывший муж, в расчёт не принимаешься.
Видно было, что все эти чувства в нём перегорели.
Стояли страшные морозы, дом, несмотря на работающее отопление, к утру вымораживало, но я спал на крохотной кровати между ребристой батареей и обогревателем, не чувствуя холода.
Как-то ночью я прокрался в сортир по ледяному полу, и когда спустил воду, тонко заныли трубы – долго и протяжно, будто жалуясь. Дом был настоящим деревенским домом, не дачей, не рубленой избушкой из сказок, а длинным бывшим бараком. Отовсюду торчали обстоятельства прошлого в виде труб, манометров, сочленений, болтов длиной в локоть и концов каких-то балок.
А наутро разговоры продолжились, и в них вдруг Редис показался мне удивительно похож на чеховского фон Корена с его либертарианскими идеями. Хотел Редис организованно отнять детей у деревенских пьяниц.
Иногда я поднимал голову и глядел в зазор шторы. Через него были видны деревья и зимнее небо, наполненное снежным мерцанием. Магнитофон жил у меня в изголовье, и я мог по собственному усмотрению менять кассеты. Я нашёл единственную в коллекции Гусева кассету не с Бахом, а с загадочной средневековой музыкой.
Коричные и перечные запахи Шульца кончились. Я стал читать совсем другую книгу, толстую и внушительную, в солидном тиснёном переплёте, найденную в книжном шкафу между Плинием и Махабхаратой.
Автор считал, что войны ведутся ради заключения мира.
«Как бы не так, – думал я, читая, – как бы не так. Это в твоё время, может, они и велись для заключения мира. А сейчас они ведутся для того, чтобы просто воевать. За три десятка лет до твоего рождения закончилась Тридцатилетняя война, а ты говоришь, что воюют ради того, чтобы заключить мир».