Свидетель — страница 14 из 50

Падал провинциал за дубовую дверь метро, чтобы выбраться уже на другом вокзале, Курском или Ярославском, где тоже толчея, где к ночи жгли костры и плясали вокруг них языческий танец. Где трепались на ветру голые ноги с обложки порнографического журнала. Где в лютую стужу продавали мороженое и пиво со льдом внутри. Где милиционеры уже не ходили влюблёнными парами, а сбивались в волчьи стаи.

На шее у них болтались короткие автоматы, и хмуры были их лица.

И последнее, что видел приезжий, сжав зубами свою бурлацкую лямку, был кроваво-красный закат от рекламы Samsung или Sony…

Мелкие события теснили мою жизнь, загоняя её в предначертанное кем-то русло. Детали этой жизни, чужие взгляды, слова незнакомых людей, унесённые и донесённые ветром, обрывки сообщений догоняли меня – словно требовали сопереживания.

Время шумело, ревело, пело на своём языке – языке времени.

А я был этому – свидетелем.

Шёл идиотский мартовский снег. Время от времени его смывало дождём.

Однажды такой дождь шёл всю ночь, и с шумом падали в темноте снежные глыбы с крыши.

Соседи сверху веселились, звенели бутылками, а потом ссорились – чуть ли не дрались. Казалось, что время от времени они выкидывают гостей из окна.

Мокрые снежные комья всё падали и падали, тяжело ударяясь о козырьки подъездов и крыши железных гаражей.

Через два дня снова пошёл снег, и всё повторилось.

А потом навалился апрель. Я глядел на апрель и вспоминал фразу из чужих дневников: «Просто ходил в лес смотреть на апрель, исследовать его свойства».

Я тоже ходил, правда не в лес, а по улицам. Заботы не давали мне уехать из Москвы, и я подглядывал апрель из окошка офиса.

Слушая хрюканье принтера за спиной, я глядел на блики солнца, ползущие по стенам домов.

Лужами апрель навёрстывал упущенное мартом время, его, марта, глупый снег и холод.

В нагретом солнцем троллейбусе хотелось скинуть с себя всё и ехать в одной рубашке. Однако никто ничего не скидывал, а ехали себе спокойно, болтаясь на поручнях.

Вокруг, поднимая фонтаны брызг и ныряя в волну носом, как миноносцы, гудели иностранные машины.

Я вспоминал обиду фирмы «Фольксваген», мечтавшей наводнить рынок России дешёвыми автомобилями, и то, как удивились немцы, когда русские (или же люди неясных восточных национальностей) принялись покупать только самые дорогие модели «BMW» и «Мерседес».

Итак, человек, получив первую сотню миллионов, первым делом покупал «мерседес» и блондинку. Марки того и другого варьировались, а я наблюдал это со стороны, хотя именно под моими окнами парковались эти машины и именно эти люди встречались с моим хозяином – а иногда со мной.

Овальные ребята с пустыми глазами прохаживались у подъезда, вахта их была неспешной и немного ленивой.

Всё в погоде было устроено странно, загадочный механизм её перемены где-то там, в невидимой вышине, работал вне расписания, но тем не менее на смену марту с мокрым его снегом и морозами пришёл апрель, и вода текла по трамвайным путям.

Вода текла по трамвайным путям, и воздух приобрёл прозрачность.

В моей жизни, однако, установился странный ритуал, и в ритуал этот входили прогулки по музеям вместе с Редисом и Гусевым.

Воскресенья принадлежали дочери Редиса и женщинам Гусева, а субботы у нас были общими.

Мы перемещались – в зависимости от порядкового номера субботы – между скелетами диплодока и тираннозавра, приближаясь к черепу своего предка; путешествовали мимо чёрных и золотых ваз Пушкинского музея.

Однажды мы попали в новооткрытый музей частных коллекций, где полно было паучьих ножек Дали, тышлеровских клоунов, лежал репинский офицер в залитой кровью рубашке, а на верхнем этаже притаился унылый Краснопевцев.

Зачем мне было всё это, череда художников и прочее искусство, – непонятно. Думаю, я хотел приобщиться. Неизвестно к чему, но – приобщиться.

Этот музей был прямо над линией метро, и каждые три минуты всё в нём начинало подрагивать – европейские люстры, рамы картин; караульные старушки в форменных пиджаках трясли дряблыми щеками.

Казалось, что начинается землетрясение. Молодые люди крепче подхватывали своих подружек, дети крутили головой, а американская туристка с размаху садилась на лавочку.

Убитый на дуэли офицер ещё тянул нам вослед свою руку, а мы уже шли по Волхонке. Мы шли по Волхонке, а потом и вдоль Кремля. Поднимаясь с набережной у Краснохолмского моста, Гусев принялся философствовать.

– Все врут, – говорил он. – Разница только в красоте и художественности этого вранья. Есть такой рассказ – его герой повествует своим случайным слушателям о перестрелке с большевиками. Белый офицер, а может, штатский добрый молодец бежит по курортной Ялте, по татарским улицам мимо домов, чьи окна обращены внутрь, перепрыгивает через пути на городском вокзале, и, отрезанный от преследования товарным поездом, наконец спасён.

«Всё очень занимательно, – произносит один из слушателей. – Только в Ялте никогда не было вокзала. Там нет железной дороги».

– Это всё, – говорил Гусев, – называется: «Врёт как очевидец». Американцы верят телевизору, а у нас принято верить очевидцам. Толпы свидетелей бродят по России, рассказывая людям их собственную историю. Они, эти свидетели, профессионалы своего дела, их рассказанная история интересна и поучительна. Вот байка о генерале, а вот – о прапорщике. Вот сага о сортире. Даже о каком-нибудь маленьком жучке уже рассказан анекдот. Но скоро они заполнят телевизор, да что там – в телевизоре не будет ничего, кроме них.

Мне нравится модальность учёных записок. Авторы научных статей никогда не пишут: «мне кажется» или даже «я думаю». Они пишут: «Очевидно, что…» Надо рассказывать так: «На ялтинском вокзале я скрывался от военного патруля. Вокзал в Ялте недостроен, он был очередной сумасшедшей затеей Сталина – в конце сороковых…» Обилие подробностей – вот признак настоящего свидетеля…

Так говорил Гусев.

Впрочем, я видел вещи неочевидные.

Например, беженцев.

Появились первые беженцы – это были люди с Востока и Юга. Они появлялись среди гостей на каких-то посиделках.

– Вот, – говорили мне, – это Зара, она из Баку.

А вот Миша, он из Душанбе.

Некоторые успевали продать квартиры, а некоторые бросали их так – за ту цену, что давали местные, эти квартиры можно было и не продавать.

Это были медленные беженцы – я-то представлял с детства тех, кто бредёт с узлами на восток, падая в канавы, когда над дорогой появляются самолёты.

Я даже немного видел такого – но там люди бежали от одной горной деревни к другой – к своим родственникам, потому что все деревни в горах перепутаны и связаны каким-то родством.

Но эти беженцы были такими медленными, плавными. Они бежали не от смерти, а от давления жизни.

Но всё же беженцами, и похоже это было на то, как тонкая струйка воды начинает просачиваться из трещины в плотине.

– По-моему, беженцы никогда не возвращаются обратно, – сказал я как-то Гусеву.

– Я знаю один пример: это эвакуированные. После войны из Алма-Аты и Ташкента советские интеллигенты вернулись в Москву и Ленинград.

– Тогда время было другое, скажут тебе – ступай к своим головешкам, возрождай порушенный колхоз, так поедешь, куда деваться. А сейчас – не поедешь, и я не поеду. И эти не вернутся. Что им возвращаться? Места заняты, в их квартирах живут другие люди, и все определились по национальному признаку.

По трамвайным рельсам струилась вода, в воздухе стоял запах этой шалой воды и просыпающейся, набухающей соками и бензином городской земли. Стояли на улицах рекламные щиты с загадочно улыбающимися красавицами и земным шаром, обсыпанным кредитными карточками.

Висели плакаты, призывающие изучать иностранные языки особым методом.

Я же – изучал своих спутников. Редис поражал меня обилием правил, придуманных им для себя и других. Его жизнь была регламентирована, как военный устав, но это не раздражало меня, а лишь внушало лёгкое удивление.

На моих глазах он, ожидая какую-то женщину по делу, обнаружил, что она опоздала на десять минут.

Редис развернулся и ушёл. Видимо, это был род наказания.

Я не верил, что он найдёт своей дочери мачеху, да и он не верил тоже.

Так или иначе, но это была его жизнь, и, несмотря на то что она была полна обидами на несоблюдение правил, она казалась мне ничем не хуже моей.

Жизнь любителя Баха проистекала более созерцательно – он смотрел на окружающий мир из окна своей мастерской. Из окна был виден угол школьного двора, где ученики пили пиво.

Редис получил заграничный паспорт с извечным гербом Союза Советских Социалистических Республик. Советского Союза давно не было, а вот паспорт его был вечен, как напоминание. Редис собрался наконец оставить эту страну, как бы она ни называлась, навсегда. Лишь неясные формальности с выбором его нового места жительства задерживали отъезд.

Впрочем, и я не терял надежды поехать куда-нибудь.

Видно, я всё же не наездился. Только теперь надо было ехать самому, а не грузиться в эшелоны или въезжать по аппарели в брюхо транспортного самолёта.

Я больше любил поезда, чем самолёты, – не из-за страха, а из-за того, что любил лежать, а не сидеть.

И когда меня послали в командировку, специально купил билет на поезд.

Но теперь, снабжённый штатской подорожной, я ехал на восток и ехал на юг, не гнушаясь поездом, хотя моя фирма оплачивала и самолёт.

Дело было во времени. Дорога была долгой, и это меня устраивало.

Я выходил на неизвестных станциях и курил.

Было хмуро и пустынно.

Дым от трубки стлался по земле, и оттого я был похож на паровоз. Пробегающие железнодорожники боялись, что я впрягусь в какой-нибудь бесхозный состав и уволоку его в неизвестном направлении. Но всё же большие и маленькие станции исчезали, за окнами таяли остатки зимы под кустами и в чахлых лесозащитных полосах.

Теплело, стекла покрывались мелкими капельками воды, и я представлял себе, как эта вода будет капать мне на голову в пункте моего казённого назначения. Куда и зачем я еду – мне было совершенно непонятно. Есть ли вообще на свете эти маленькие южные города со своими нерусскими жителями, с новыми чиновниками, новыми конторами и новой властью?