Свидетель — страница 20 из 50

Так же было и здесь. Стол стал, правда, побогаче, но, сидя под портретом худосочного юноши с саксофоном, я так же наливал и закусывал.

Мой безрукий сосед по столу рассказывал, как, познакомившись с некоей образованной девушкой, он отчего-то стал выдавать себя за повара ресторана «Пекин». Но в особенностях китайской кухни этот человек был осведомлён мало и оттого представился лучшим кофе-глясеровщиком Москвы.

Чтобы разбавить свой рассказ, он признался даме, что, когда в ресторанном оркестре не хватает музыканта, он покидает кухню и начинает лабать на саксе.

– И на каком же саксофоне вы играете? – спросила вдруг его новоприобретённая знакомая.

Тут он понял, что погиб.

Откуда ему было знать, какие саксофоны бывают на свете, – ему, всё время думавшему, что Армстронг играл именно на саксе, а не на трубе, как ему объяснили впоследствии знающие люди.

Но делать было нечего.

– Да я на всех, – сказал он уверенно. – Кто из наших отсутствует, за того инструмент и сажусь. Мне раз плюнуть.

Теперь этот рассказ стал для него историей, он исполнял его смеясь, а пустой рукав вылез из кармана пиджака и жил самостоятельной жизнью, взмахивая в такт словам.

Безрукий был весел и снова рассказывал что-то – о любви.

Но я не хотел говорить не то что о любви, а даже о влюблённости. Например, я встретился со своей старой знакомой. Встав с бульварной скамейки, она неожиданно поцеловала меня – куда-то в висок. Мы были знакомы уже лет десять, и тогда, в начале нашего знакомства, я даже был влюблён.

Меня волновала её жизнь – путешествия с этюдником, горные лыжи и ещё несколько примет существования, так не похожего на моё.

И ещё поражала странная уверенность в том, что мир служит ей, – уверенность, которую многие не выносили.

Полчаса спустя я сидел у церкви Архангела Гавриила, на скамейке рядом со мной лежали банановые шкурки и стояли бутылки с газированной водой – одна дожидалась моей знакомой.

Я смотрел на рваное апрельское небо и думал о расставании.

А была у меня в жизни иная любовь, и упустил я её, упустил-выпустил, будто раскрыв кулак с воробьём – потому что не было мочи терпеть.

Спустя довольно много времени, несколько жизней вперёд, у меня дома раздался странный звонок. Это звонила другая женщина – милицейский дознаватель. Она так и представилась сразу, и я ощутимо напрягся.

Дознаватель сразу назвала знакомую фамилию и спросила, когда я видел ту свою старую знакомую.

И я честно, но быстро, экономя чужое терпение, описал бульвар, скамейку и назвал приблизительную дату.

– Она пропала, – сказала дознаватель без всякой интонации.

– Когда? – Но я всё уже понял.

– Три года назад. Я обзваниваю всех по её записной книжке. Вышла с дачи и исчезла. Значит, ничего не слышали?

Три года. Три года – это был срок. За три года она, наверное, окончательно стала частью подмосковной земли. Наверное, хитрые новые технологии могли бы вернуть ей прежнее имя, но я понимал, что надежды на это нет никакой.

И этот несостоявшийся роман, в котором был какой-то привкус безумия и странность поступков, остался в прошлом.

Чужие смерти и исчезновения были тогда делом привычным. Я с некоторым усилием заставил себя не думать, чтó там случилось три года назад среди дачных посёлков.

Что бы там ни было, мир всё равно оставался после этих исчезновений неполон, он царапался острым обломанным краем, хотя иная любовь и иные расставания наполняли её.

Боль эта – до и после расставания – жила во мне, вечная, будто надетое на шпиль Меншиковой башни небо.


Иногда мне казалось, что лучшая профессия для меня – обозреватель.

Обозреватель всего.

Например, окрестностей. Как те западные писатели, которые приезжали перед войной в Советскую Россию. Они дивились на мрамор и бронзу Московского метрополитена и предрекали великое будущее, «несмотря на те пули, что убили Каменева и Зиновьева».

И вот я представляю себе сход французских крестьян:

– Езжай, езжай… Погляди, чё там, расскажешь…

Я тоже так хотел.

Да вот бодливой корове Бог рогив не дал.

В этом смысле интересны были путешествия на Русский Север.

Север был как бы трёх типов: просто Север, или Верхний Север, – торосы с вмёрзшим телом неизвестного Челюскина, призрак Леваневского в шевиотовом костюме, заправленном в унты, два хмурых капитана и ненцы на собачьих упряжках. Средний Север состоял из деревянных церквей, поморских изб и сумрачной иконописи, составлявшей две трети антикварного трафика за рубеж. И наконец, был Нижний Север, где в крупных промышленных центрах памятниками никому не понятной русской истории стояли монастыри и храмы, а также немногие уцелевшие человечьи дома.

Но все три слоя Русского Севера представляли собой царство чистой духовности – она била там из-под земли, как нефть.

Русский Север в прежнее, советское время был местом для отдыха особого свойства, не Сочи с прикупом, не Геленджик с расторопным мужиком. Путешественник, вернувшийся с Русского Севера, потрясал знакомых точным архитектурным словом – шатёр, бочка, палатка, луковка. Говорил человек «охлупень», «лемех», «повал» и «курица» – и было видно, что деревянная русская духовность снизошла на него. Не говоря уж о том, что всегда была надежда, что выйдут двое из леса и после невинного вопроса: «Вы нас не подбросите до Соловца?» – жизнь твоя пойдёт сказочным образом.

Сейчас это куда-то подевалось. Впрочем, стали лучше дороги, а путешественники начали искать духовность в венецианских каналах.

Неизвестно, где на Севере духовности было больше. Нижний Север был гуще, и история его круче, а Средний Север был недоступен и населён куда меньше.

Нижний Север начинался близко, прямо у Волги.

Друг мой женился на девушке из города Мышкина, и оттого мы иногда жили там.

Говорили, что Мышкин – город классической русской провинции. Сами мышкинцы при мне так и говорили. Да только всё это глупости. Больше всего Мышкин похож на сказочный город, что увидел маленький шведский мальчик Нильс, по собственной глупости ввязавшийся в путешествие с дикими гусями. Нильс увидел город, встающий из моря, с шумными лавками, с высокими шпилями, с базарным многолюдьем. Вот он встаёт из пучины перед Нильсом – один раз в сотню лет, чтобы сторонний пришелец мог в нём что-то купить, тем самым сняв заклятие.

Но монетка потеряна, покупка не состоялась. И огромный город снова скрывается под водой.

Это история про Мышкин. Летом, когда мимо него, медленно раздвигая воду, плыли туристические теплоходы, набережная Мышкина наполнялась людьми. Плыл над жарким асфальтом шашлычный чад, стояли ряды мышепродавцев, и висели на руках у говорливых тёток связки копчёной рыбы.

Пахло дымом праздника, хлопали двери музеев.

Но вот теплоход покидал пристань и исчезал за поворотом. Набережная пустела, уплывали куда-то копчёные щуки, пропадал торговец арбузами, ушмыгивали в свои щели плюшевые и глиняные мыши.

Город замирал; как водой, заливало его зноем.

Жизнь в нём заканчивалась – до того момента, как по сходням следующего корабля покатятся Нильсы с рублями, зажатыми в потных кулаках. Этими рублями и спасались мышкинцы в первое десятилетие новой страны. Какой-то знакомый Редиса, журналист, спрашивал людей: когда лучше в городе Мышкине? «Зимой» – столбик на газетном графике замирал на нуле, «весной» – он показывал пять процентов, летом он вырастал до человечьей температуры в тридцать шесть пунктов, падал осенью и на оптимистическом «Всегда» зашкаливал вдруг окончательно.

А в тот голодный год мы ходили пить к магазину. Один из пьяниц, перепутав меня с пассажиром теплохода, вдруг начал бормотать про то, что город основал каменщик Мышкин – один из тех, что строили в Москве кремлёвские соборы. Выглядело это страшно, будто робот на кладбище роботов вдруг приподнялся и заговорил. Женатый наш приятель пожал плечами – и так, мол, бывает.

Мы лежали в кустах на берегу, а пьяница вещал в пустоту:

– Впрочем, существует и другая легенда, связанная с настоящей живой мышью. Суть легенды в том, что некий князь завалился спать на берегу реки, а разбудила его пробежавшая по лицу мышь. Вскочив, князь увидел змею и возблагодарил Бога… – (он замялся), – и мышь – тоже. Возблагодарил, значит, за спасение.

Часовню поставили… Да. В память этого события на берегу поставили часовню.

Мне эта версия нравилась: мышей в городе хватало, да и змеи в окрестных лесах не перевелись. Не знаю, как ядовитые, а вот ужей было полно.

Пьяница вдруг пришёл в себя, и оказалось, что пьяница – бывший лоцман. Место тут было важное для лоцманских дел – прово́док судов через так называемые Мышкинские ворота.

Он забормотал что-то, но силы наконец-то оставили его, и бывший лоцман уснул.

Поэтому история, как в двадцать седьмом сорвали с Мышкина городские погоны и снова перевели в средний сельский род, осталась недосказанной. Как и то, как подступила к нему Волга, запертая плотинами, и исчезла треть Мышкина – будто город, виденный шведским мальчиком Нильсом в своём путешествии, опустился на дно.

Я вспомнил, что обещал привезти Анну сюда и так и не выполнил этого обещания.

Тогда я рассказывал ей о поездах, но теперь мои друзья стали состоятельнее. Теперь мы ездили в Мышкин на машине, мимо угрюмых сталинских зданий плотины и шлюза, где между серого бетона колонн и барельефов стоял продавец полосатых палочек и брал со всех москвичей местный налог – абстрактный и непонятный. В те годы оказалось, что зимняя сторона Мышкина не менее примечательна, чем сказочное летнее чередование сна и яви между теплоходами.

Увидел я, например, местного стоматолога. Дом у него был гостеприимный, мирный. Когда сидели мы в комнате, над нами болтался обезьяной его младшенький. Он висел на странной строительной конструкции – в переплетении балок, строп, ремней и колец. Будто лемур, заглядывал он нам в глаза. Да и сам стоматолог был замечательный, говорил он быстро-быстро. Когда он приход