Литературоцентрическая цивилизация имела в Крыму множество точек привязки. Чеховская Ялта, Бунин, суетливость и поэтичность Гражданской войны, описанная Сельвинским, стихи Мандельштама, Паустовский и один из самых страшных текстов, написанный Аркадием Гайдаром. В этом тексте есть всё – будущее крымских татар, пионеры-герои, барабанщики, спрятанные ружья, смерть, любовь и Военная тайна, которой никто никогда не узнает.
Предвестником беды маячил рядом с Коктебелем мыс, по странному совпадению названный – Лагерный. Однако – совпадений не бывает.
Главной точкой крымской литературной метафоры был Коктебель. В его исконном названии был оттенок фронды. Коктебель был структурирован, как и вся русская литература двадцатого века. Каждый из ступающих на узкую полоску бухты играл свою ритуальную роль. Все приезжали туда, где, языкат, грозил пожаром Турции закат.
А теперь эпоха кончилась вместе с шорохом камешков под колёсами растаможенных автомобилей. Крым перестал быть дачной столицей русской литературы.
Лишь одиноко торчало над горами какое-то сооружение. Если находили знающего человека, то он отвечал:
– А-а, это – искусственная луна.
Что это за искусственная луна, знающий человек, как правило, уже не знал.
Это была метафора.
По слухам, у русской литературы было время солнца и Серебряный век.
Теперь кончилось даже время искусственной луны.
Знак искусственной луны занял своё место среди приличествующего ему окружения – среди печатных знаков.
Я ехал и ехал – куда-то в никуда, понимая, что путешествую между разными людьми и они передают меня друг другу, как эстафетную палочку. Это мне нравилось, потому что невозможно было привязаться к ним по-настоящему. Нравилось мне это и тем, что и одиночество держалось на расстоянии, не решаясь приблизиться.
Впрочем, скорее оно было похоже на снайпера в засаде.
Я поднимался на пустынные равнины яйл – горных пастбищ – и вспоминал весенний Крым. Там мысли об одиночестве тоже занимали меня, когда я доходил до края яйлы. Нехитрый мой ночлег обустраивался быстро, а до сна было ещё далеко. Той, давней весной я приехал сюда после школьных каникул, и оттого Крым был пуст. Тогда мне не встретился ни один человек наверху, и это было хорошо.
Я спал у ручного огня и был спокоен той весной.
Лёжа под перевёрнутой чашкой неба, я перебирал в уме всё то, что не успел в жизни.
Сколько я ни искал сейчас прежних стоянок – я не нашёл ничего.
И это было правильно. Когда б обнаружились приметы прошлых ночёвок, одиночество безжалостно сдавило бы моё сердце.
А теперь можно было вспоминать другие горы, то, как мы шли вдоль мутной реки, а у меня за плечами болтался уже не рюкзак с альпснаряжением, а мешок с рацией и запасными рожками к автомату. Такие воспоминания хотелось отогнать, но в моём одиночестве они приходили снова.
Я добрался до Коктебеля и начал искать свою знакомую, обещавшую устроить меня на постой.
Однако я не понравился хозяину, и он отказал мне в проживании. Мысль о том, что сейчас нужно ходить по домам и спрашивать комнату, была отвратительна.
Так и вышло – всюду мне отказывали.
Не было места на одного.
Двоим или троим устроиться проще, а для одного комнат не строят, они невыгодны. Одному устроиться трудно, и это опять имеет какой-то двойной смысл.
Я спустился на пляж и начал думать дальше, греясь на солнце и от грусти не боясь обгореть. Море ворочало солёную воду, и ходили задумчиво по пляжу голые женщины.
Было их много, и от нечего делать я рассматривал их загорелые груди – упругие, круглые, отвислые, остроконечные, плоские…
Рядом со мной сидела женщина в нижней части бикини, и я с удивлением обнаружил, как мало она отличается от мужчины.
Было непонятно, что я вижу – сильные мужские мышцы или маленькую женскую грудь.
А в стороне сидели ещё две – очень красивые, как мне казалось: можно было бы, наверное, найти в них, в этих женщинах, какие-нибудь недостатки, но мне этого совсем не хотелось. Отчего-то мне было больно глядеть на одну из них.
Это была не зависть к их красивой жизни, нет. Я думал – всё надо запоминать.
Я глядел на женщин без вожделения и думал, что, когда стемнеет, я раскатаю свой спальник где-нибудь на сопке и засну, а утром, может быть, поеду дальше или снова поднимусь на плато, с которого напрасно спустился.
Берег был уже застроен и превратился в подобие торгового пассажа. Днём там вовсю стучали молотками, что-то привинчивали – готовились к сезону. Но, лишённая тентов и стульев, навесов и прочей дребедени, эта местность напоминала стройку с торчащими повсюду прутьями арматуры. Впечатление усугублялось ночью – белый свет прожекторов заливал стройплощадки, гавкала караульная собака, а за каждым забором этой лунной поверхности росла, как трава, стальная арматура.
Как-то меня сюда привезли в детстве, а теперь я вернулся сюда в ином качестве.
Я хотел перестать быть читателем и начать фиксировать мир самостоятельно. Тогда я не завидовал этим людям, нет. И сейчас во мне не было зависти. Тогда – я не считал писателей небожителями, а просто воспринимал их как чиновников министерства литературы. Они были далеки – и от меня, и от зависти. И теперь я не завидовал, потому что никакого министерства уже нет, как и нет самой функции литературы.
Оказалось, что за это время Коктебель застроился во вполне турецком стиле – что-то в дорогих коттеджах было общее с теми турецкими виллами, которых я видел много.
Акценты времени сместились, поэтому языковые оговорки были важны. Я слышал, как кто-то из прогуливающихся до обеда, стоя за моей спиной, сказал:
– Гора святого Клементьева.
Планерское исчезло вместе с советскими планеристами, и Клементьева никто не помнил. Да и планёр, установленный на горе, давно кто-то утащил.
Я катал в ладони гальку, осыпающуюся на кожу морской солью. А на набережной, вернее, на гальке у прибоя лежала туристическая пара. Рюкзаки отброшены в сторону, мальчик спит, укрывшись штормовкой. Девочка сидит рядом, обирая что-то на нём. Издали кажется, что она ищет блох.
А известный швейцарский писатель так писал в своём автобиографическом романе:
Были похожие на леденцы, зелёные, розовые, синие стёклышки, вылизанные волной, и чёрные камешки с белой перевязью, и раковинки, распадающиеся на две створки, и кусочки глиняной посуды, ещё сохранившие цвет и глазурь: эти осколки он приносил нам для оценки, и, если на них были синие шевроны, или клеверный крап, или любые другие блестящие эмблемы, они с лёгким звоном опускались в игрушечное ведро.
Не сомневаюсь, что между этими слегка вогнутыми ивернями майолики был и такой кусочек, на котором узорный бордюр как раз продолжал, как в вырезной картинке, узор кусочка, который я нашёл в 1903 году на том же берегу, и эти два осколка продолжали узор третьего, который на том же самом Ментонском пляже моя мать нашла в 1885 году, и четвёртого, найденного её матерью сто лет тому назад, – и так далее, так что, если б можно было собрать всю эту серию глиняных осколков, сложилась бы из них целиком чаша, разбитая итальянским ребёнком бог весть где и когда, но теперь починенная при помощи этих бронзовых скрепок.
Я грел в руке камешек тридцатилетней давности и думал, как положу его в вазочку в буфете. Я держал в ладонях те же камешки, что и когда меня привезли сюда первый раз, – среди них были зелёные и белые бутылочные стёкла, мгновенно обкатанные волнами. Но теперь я думал, не сложится ли из них одна и та же волошинская или, наоборот, фадеевская бутыль.
Эта мысль, как мысль о выращивании анекдотичного английского газона, занимала меня в прогулках по набережной.
Писательская столовая была закрыта на вечный ремонт. Вензель ССП был причудливо сплетён в традициях русского модерна, но теперь не сообщал ничего. Про смерть коктебельской культуры писали много – но я имел дело не с трупом, а с прахом. Зловония здесь не было. Серый порошок, запах времени, чуть затхлости – и всё. Крымская литература – это киевский бородач, что бегал в своей хламиде по скалам, и вятский человек Гриневский. Все они превратились в туристические достопримечательности – логичная расправа времени.
Как-то я ходил столоваться в заведение под консервно-жестяной вывеской, изображавшей голову рыцаря в шлеме. Под потолком, разумеется, висело закопчённое колесо. Называлось заведение «Камелот» и подманивало группой бандуристов. Бандуристы, впрочем, играли не на бандурах, а на вполне современной технике – всё больше тяжёлый рок. Время от времени к музыкантам подходил кто-нибудь, чтобы дать им денег. Денег им давали для того, чтобы они сделали паузу минут на пятнадцать. Музыкантов, впрочем, было больше, чем посетителей. Иногда казалось, что они просто навалятся на пришедших и волей-неволей заставят их слушать – и только тогда вернут деньги. Спал под аппаратурой не то пёс, не то медведь.
– Давайте мы вам музыку включим, – говорили мне в разных городах Крыма разные бармены и барменши.
– Давайте, – говорил я, – только «Владимирский централ» не надо.
Между тем когда я ехал в маленьком автобусе, то там звучала какая-то украинская версия блатного шансона, женская и злобная. Исполнительница следовала канонам Михаила Круга и напряжённым голосом рассказывала о девчонках на этапе и молодом конвоире. И в такси я слушал банду криминальных бандуристов, они, по сравнению с теми, что играли и пели в прибрежном кафе, были детским хором. А в другом автобусе меня окунали именно во «Владимирский централ».
Но счастье было в том, что курортный сезон не начался и спрос на «Владимирский централ» отсутствовал.
Я был существом из параллельного мира, мира, параллельного литературе. Сейчас уже не стоял вопрос, можно ли жить за счёт литературы, – вопрос оказался в том, можно ли ею просто заниматься без ущерба для себя.
Так я размышлял, исследуя внутреннее пространство прибрежного ресторана, – например, за карликом-кактусом на окошке лежала кем-то припрятанная сигарета.