Хотя мы не были одной крови.
Я просто любил случайную уличную музыку, она казалась мне необязательной и прекрасной, принадлежащей к миру ночных посетителей кафе.
А утром можно было уйти в Тихую бухту, а потом снова отправиться на рынок – менять ненастоящие украинские деньги на помидоры и вино.
Однажды таким утром ко мне на рынке подошёл незнакомый парень, и мне он сразу не понравился. Парень был коротко стрижен, а фигурой походил на овал. Что-то невыразимо хамское было в его лице, и это-то меня насторожило. Он верно назвал мою фамилию и предложил зайти к нему в гости.
Я мучительно думал, где мог с ним встречаться. В здешних застольях я никогда не терял памяти, а из прежних знакомых никто не напоминал моего собеседника.
Зато я видел много таких людей в московских и иных ресторанах, они стояли у блестящих полировкой машин или курили у дверей офисов.
Это были рядовые бессмысленной необъявленной войны – войны против всех.
Я видел их и в московском летнем кафе, наполненном этими овальными людьми, когда сам сидел там вместе с бывшим полевым командиром Багировым.
Впрочем, он был маленьким полевым командиром. Начальником не поля, а полянки.
Багиров разглядывал женщин и говорил о расставании.
– При расставании хочешь сделать как лучше, – говорил он, – и от этого становишься похожим на собачника, который отрубает хвост своему псу по кусочкам – из жалости.
Багиров смотрел на евших и пивших овальных людей и снова рассказывал – об одной женщине, давным-давно приходившей к нему раз в неделю – с четырёх до восьми.
– Я сразу стелил постель и приносил подушки: в общем, это был идеальный вариант для творческого человека…
Но в его словах не было цинизма, он относился к женщине как к змее, просто не давая боли потери себя ужалить. А он терял всё, удачи протекали через его пальцы.
И он стал похож на дервиша.
Бывший полевой командир Багиров был романтиком, даже внешне похожим на Че Гевару, и, родись он на двадцать лет раньше, непременно ушёл бы через все пограничные заслоны, через Турцию или Северный полюс, туда, в Боливию, на смену убитому команданте.
Его выгнали с последнего курса нашего военного института за драку, и он лишился всего – будущих погон с просветом и будущей карьеры. Зато необходимость заставила его применять в жизни всё то, чему его так долго учили.
Он писал стихи, на удивление неплохие, пропитанные солнцем и восточной избыточностью, воевал, а теперь продавал в коммерческом ларьке джинсы и резиновые члены.
Мы познакомились давным-давно, и я долго сидел за столиком, слушая его новые истории о женщинах и оружии.
Одни вечно присутствовали в мужских разговорах, другое – стало приметой времени. Оно оттопыривало кожаные куртки наших соседей, овальных и короткостриженых людей, но уже ушло из моей жизни.
Багиров рассказывал об эстонке, которая покупала у него джинсы, и о том, как он записал прямо на них свой телефон.
Эстонка обещала позвонить, но оказалось, что она забрала не те джинсы – другие, которые лежали на прилавке рядом.
Его бесконечные истории не раздражали меня, они были частью жизни, в которой он был своим – псом войны или поэтом. Совсем не поэтическая жизнь свела меня с ним далеко-далеко на юге. Он существовал там где-то рядом со мной, быть может за цепочкой соседних холмов, голых и пустынных, лишённых всякой растительности, даже кустов, безжизненных и унылых.
В этих холмах действительно не было признаков жизни, но из-за них прилетали к нам реактивные снаряды, выпущенные из чужой системы залпового огня, или попросту «катюши».
А может, Багиров был одной из неразличимых, медленно бегущих по склону фигурок и именно его пули, выпущенные неприцельно, на бегу, скалывали камень у моей головы.
Но мы не увиделись с ним там и не говорили о прошлом здесь. И всё же, всё же это прошлое существовало. Наш опыт – его и мой – странным образом уживался, не противоречил один другому.
Сидя в этом московском кафе, я слушал Багирова и смотрел на его руки, на то, как он держит нож, как заносит его над тарелкой, и благодарил Бога за то, что не убил не главного полевого командира Багирова тогда, когда мог, наверное, убить, когда мы были с ним по разную сторону холмов.
Я мог спустить курок и даже не заметить, что мелкий полевой командир Багиров перестал существовать.
И выиграли бы только те, овальные, которые сидели бы вместо нас за этим столиком.
Так и не вспомнив, где я мог видеть отдыхающего спортивного незнакомца, я, как мог вежливо, отказался от его предложения.
Ссориться и грубить мне не хотелось.
Парень потоптался на месте и исчез.
Придя домой, я вымыл помидоры и начал аккуратно нарезать их вместе с луком и перцами, так же аккуратно заливая всё это местной аджикой, жидкой и не очень острой.
В окно тихо постучали, и я весело крикнул:
– Не заперто!
Дверь моя была открыта настежь, и лишь занавеска отделяла меня от стучавшего.
На пороге стоял точно такой же молодой человек, как и тот, которого я видел утром. Я даже подумал сначала, что это он разыскал меня, но ошибся.
Этот был другой, хотя тоже короткостриженый, овальный, в спортивном костюме.
Он предложил мне выйти к машине. Это не понравилось мне ещё больше.
Вдалеке, у дороги, стоял хороший автомобиль с новыми киевскими номерами. На этих номерах был уже жовто-блакитный флаг Украины, и кириллица частично заменена латиницей.
Подойдя, я сразу понял, кто сидит в машине.
Это был убийца Чашин.
Чашин был профессиональным убийцей. В своей жизни он научился только убивать. В этот момент я обнаружил, что думаю об этом почти с завистью. Он был органичен, а я – нет, он преуспел, а я растерял все свои преимущества и катился по земле как пустая покрышка. И конечно, учили нас одинаково, но он выучился, а я – нет.
Сначала нас вместе учило государство, а потом он превратился в самообучающуюся систему.
Государство ласкало нас, а потом выставило на мороз, хорошо хоть не топило, как котят.
Ласку проявили другие.
Жизнь кажется причудливой, но в ней мало ласки.
Ласка на самом деле – хищный зверь из рода куниц. У Джека Лондона в романе «Белый клык» она даже нападает на волчонка.
Не всякого жизнь приласкает.
Я слышал о том, чем занимается нынче Чашин. Товарищ мой Багиров как-то рассказывал, за что убивали людей, когда их убивали задорого.
– Должников никогда не убивают, а вот кредиторов убивают часто. Кредитор мёртв, и долг становится как бы погашен.
Я это знал – один мой товарищ, дав много в долг, убежал в Канаду. Так раньше в Америку бежали, «наделав долгов».
– Никогда не убивают чиновника, который что-то не разрешил, – продолжил Багиров. – Другой сядет на его место не сразу, и не факт, что разрешит. А если и разрешит, то тоже не сразу, может, он сделает это тогда, когда разрешение будет не нужно. Ещё убивали в назидание – так убивают секретаршу, но лучше – заместителя. Это делают для того, чтобы человек, имевший секретарш и заместителей, осознал, как устроен мир и какое место он в нём занимает.
А иногда убивают по ошибке. Даже МОССАД как-то убил какого-то официанта, приняв его за террориста. Убили, кстати, в Норвегии. Я вспомнил об этом не оттого, что думал о жёнах богачей. А потому, что знавал нескольких провинциальных толстосумов, с трудом уживающихся вместе в одном городе.
– Это только в кино, только в кино, – ответили мне.
Итак, в своей жизни Чашин слишком много стрелял из автоматического оружия и оттого, как мне казалось, повредился рассудком.
– Прости, браток, к тебе и не подъедешь, – сказал Чашин. – Садись, прокатимся.
Делать было нечего, я только сказал, что надо запереть дверь.
– Не духарись, – ответил Чашин. – Мальчик останется.
Овальный парень действительно остался и пошёл к моей комнатке. Шофёр рванул с места, и мы поехали по трассе вдоль берега на запад. Запад на Юге всегда условен, всюду юг, как на Северном полюсе, но меня всегда привлекала точность топографии.
– Знаешь, не надо мне никуда, – сказал я Чашину. – Высади меня, я на пляж хочу.
– Брось. Я хочу вытащить тебя из этого дерьма, – снова произнёс убийца Чашин.
– Зачем? – просто спросил я.
Дерьмом, по всей видимости, была вся моя жизнь.
– Ты не продашь, – ответил Чашин так же просто. – Эти все продадут, а ты – нет.
«Он прав, – подумал я, – а всё же ни в чём нельзя быть уверенным. Я сильно изменился».
– Короче, – (он любил это слово), – ты ещё помнишь сербский?
Тогда я всё понял. Я догадывался, зачем Чашину мог понадобиться мой сербский язык и что он мне хочет предложить работу. И я догадывался какую. Какое там, я просто знал.
Он шевелил губами, произнося какие-то слова, а я уже не понимал ничего. Я тупо смотрел на проносящиеся за окном горы. Чашин всегда не любил меня – за высокое звание моего отца, за те книги, которые я читал, за любовь мою к картинам, которых он, Чашин, никогда не видел.
И он был прав – именно из-за отцовских погон моя жизнь была легче и, главное, безмятежнее, чем его. Может, из-за этой лёгкости я и покинул строй.
Чашину всё в жизни давалось тяжело, хотя учились мы вместе.
И вот что-то у него случилось теперь, появилась надобность, и я показался ему подходящим, несмотря на неприязнь и память о том, что стояло между нами.
Чашин говорил и говорил, а мы оказались вдруг в каком-то кафе у крепостной стены, где было жарко, душно, пахло потом и разлитым вином и снова потом, но Чашин никогда не замечал запахов, а я давно начал находить в них особый смысл, дополнение к тому, что видишь глазом, дополнение не всегда красивое, приятное, уместное, но завершающее картину мира, дающее ей окончательную правдивость и точность.
Мы пили, не пьянея, он говорил о деньгах и вдруг охрип и стал ругаться, ругаться без адреса, будто не нашёл ещё настоящего виновника своего раздражения.
Он говорил о присяге и наших погонах, о том, как мы все считали в восемнадцать лет, что лучшая профессия – это Родину защищать. Я был бывшим капитаном, а он был бывшим майором.