Свидетель защиты. Шокирующие доказательства уязвимости наших воспоминаний — страница 55 из 68

Выслушайте меня, призывает он с этой фотографии. Вы должны мне верить!

А вот Демьянюк. День за днем я вглядывалась в фотографию этого человека в «клетке»: очки съехали на кончик носа, выступающий подбородок, губы плотно сжаты. Вы можете обнаружить в человеке доброту или жестокость по форме челюсти, по блеску глаз? Я подолгу смотрела на его уши. Некоторые выжившие свидетели говорили о характерной форме его ушей, и я то и дело задавалась вопросом: можно ли приговорить человека к смертной казни на основании воспоминаний тридцатипятилетней давности о форме его ушей?

* * *

Теперь, задним числом, я гадаю, могла бы я несколько месяцев разглядывать опубликованные в газетах фотографии, читать и перечитывать The New York Times, временами чуть не впадая в безумие от всех этих мучительных колебаний, если бы однажды в субботу утром, когда на принятие решения мне оставалось меньше недели, ко мне неожиданно не ввалился мой близкий друг Дэвид Сачер. Пока мы пили кофе в гостиной, я рассказала ему о своей дилемме.

— Если я берусь за это дело, — объяснила я ему так же, как сотни раз проговаривала это самой себе, — получается, что я отказываюсь от своих еврейских корней. Если же я не берусь за это дело, получается, что я отказываюсь от всех своих наработок за последние пятнадцать лет. Если я честно отношусь к своей работе, я должна рассматривать это дело так же, как я рассматривала любое другое дело до сих пор. Если тут есть проблемы с опознанием подсудимого очевидцами, я должна дать соответствующие показания. Ну, чтобы быть последовательной.

— Знаешь, что говорил Эмерсон о последовательности? — спросил Дэвид с ласковой улыбкой. — «Глупая последовательность — суеверие недалеких умов».

— «Суеверие недалеких умов…» — повторила я.

На два дня эта странная фраза стала моей литанией. Я вцепилась в нее, как в спасательный круг, чтобы с ее помощью выбраться из трясины собственной нерешительности. В итоге оказалось, что больше шуму, чем дела. Я просто прогнулась сама под себя. Я не решилась взяться за это дело. Может, просто смелости не хватило.

Я позвонила Марку О’Коннору в его гостиницу в Иерусалиме и сказала ему, что не смогу взяться за это дело.

* * *

Команда защитников Демьянюка сделала еще одну, последнюю попытку побудить меня изменить свое решение. В середине мая я приехала в Брайтон, в Англию, чтобы выступить с докладом о свидетельских показаниях эксперта в Британском психологическом обществе. И как-то вечером, перед ужином, в дверь моего гостиничного номера постучали. Это был Йорам Шефтель, основной израильский адвокат Демьянюка, который прилетел из Иерусалима, чтобы попытаться все-таки уговорить меня выступить. Говорил он с сильным акцентом, отрывистыми фразами, выказывая крайнюю заинтересованность в успехе своей миссии, и представлял мне все факты, противоречащие версии обвинения, выстраивая их то так, то сяк, перемещая акценты, сортируя, перекладывая и непрерывно тасуя колоду юридических карт.

Я была непреклонна. Я не могу свидетельствовать, повторяла я Шефтелю снова и снова. После трех часов непрерывных разговоров он достал из рукава туза — Шломо Гельмана. Шломо Гельман, напомнил мне Шефтель, находился в Треблинке почти на всем протяжении существования этого лагеря смерти. И этот Шломо Гельман не сказал: «Это Иван», не сказал: «Я узнаю этого человека!» Он посмотрел на предъявленную ему фотографию и не опознал Джона Демьянюка. А ведь Шломо Гельман был в Треблинке как минимум на месяц дольше любого из остальных выживших.

Я чувствовала, что меня опять пытаются втянуть во все это, и сопротивлялась мощной магнетической тяге Шефтеля.

— Месяц — это не то, из-за чего я могла бы воспрять, — сказала я. — Другие выжившие пробыли в Треблинке почти так же долго, и они опознали Демьянюка как Ивана. Один месяц ничего не значит.

— Но Гельман был вынужден участвовать в строительстве газовых камер, — продолжал давить Шефтель. — Он работал буквально рядом с Иваном, всего в нескольких метрах от него. Тринадцать месяцев он работал бок о бок с этим человеком! И теперь не узнал его? И дело тут не в провалах в памяти, потому что он уверенно опознал Федоренко. Почему он помнит Федоренко, но не помнит Демьянюка?

— Не знаю, — ответила я. Более правдивых слов я не произносила еще никогда.

— Они показали ему всего пять фотографий, — не отставал Шефтель. — Всего пять. Он опознает Федоренко. Итак, остается четыре, всего четыре фотографии. — Шефтель всплеснул руками. — Он мог вообще сказать наугад и с вероятностью 25 % оказался бы прав. Но он не стал гадать. Ему не нужно было гадать, потому что он не увидел там Ивана. Всего четыре фото оставалось, и он его не увидел!

— Он не опознал Ивана, — сказала я, — но и не сказал, что Ивана там нет. Отсутствие положительного высказывания не есть отрицательное высказывание.

Шефтель улетел обратно в Иерусалим, оставив меня в мучительных размышлениях относительно Шломо Гельмана. Если бы только Гельман был жив! Возможно, он дал бы показания в суде, сказал бы, что Джон Демьянюк не может быть Иваном. Какие он мог бы привести доводы? Глаза слишком широко расставлены, зубы кривоваты, уши слишком выделяются?

А может быть, Шломо Гельман изменил бы свои показания. «Я был неправ, — возможно, сказал бы он теперь, указывая костлявым пальцем на Джона Демьянюка. — Теперь я вижу, что это тот самый Иван».

«Иван Грозный». Иван — кошмар из кошмаров.

* * *

О своем решении в отношении дела Демьянюка я написала статью, которая появилась в журнале Newsweek в колонке «Моя очередь» 29 июня 1987 года. В то лето я получила сотни писем, и в 90 % из них содержалась яростная критика моего решения не давать показаний по делу Демьянюка. Один писатель предложил, чтобы я немедленно отказалась от всех своих ученых степеней и званий и оставила свою профессию. «Вы сами сломали себе карьеру», — написал он. Еще один автор обвинил меня в том, что я «проституировала свои принципы ради дружбы». Если Демьянюк невиновен, но будет признан виновным и казнен за преступления «Ивана Грозного», писал другой автор, я ничем не буду отличаться от реального Ивана, поскольку «совершить убийство и позволить совершить убийство, когда вы можете предотвратить его, — это одно и то же, независимо от того, гибнет при этом одна жертва или тысяча жертв».

Друг Джона Демьянюка описал мытарства Демьянюка в тюрьме Аялон в Израиле, где он был «заперт, как дикий зверь в клетке». Потом друг Демьянюка рассказал о предпринятой им поездке по деревням, находящимся в непосредственной близости от бывшего лагеря смерти Треблинка, чтобы поговорить с другими выжившими в Треблинке, которые были уверены, что Джон Демьянюк и «Иван Грозный» — это «совершенно разные люди»! Эти выжившие узники вспоминали совсем другого Ивана — двухметрового гиганта с маленькой головой, выпученными глазами, шаркающей походкой и «преувеличенно сердитым выражением лица, которое может указывать на тяжелый психоз».

Это письмо восхитило меня. Выжившие люди вспоминали Ивана в точности как творение Франкенштейна: существо с шаркающей походкой, глазами навыкате, маленькой головой и зверским выражением лица. Первоначальный образ Ивана в памяти со временем трансформировался в образ чудовища, в кошмарное воплощение зла.

Были и другие письма, болезненные для меня лично, наполненные ненавистью и ядом. Например, автор одного из таких писем назвал меня «высокомерной, кондовой, либеральной еврейкой, защищающей криминал всеми доступными способами». Автор еще одного письма писал, что, хотя он не испытывает сочувствия к таким людям, как «Иван Грозный», он испытывает сочувствие к Джону Демьянюку, который невиновен, пока не доказана его вина. Далее автор заключал, что, если Демьянюк невиновен, но умрет, потому что я решила не давать показаний, мне придется «гореть в аду».

Я набила сотнями таких писем два больших конверта из оберточной бумаги, спустилась по лестнице в подвал и положила их в тяжелую картонную коробку, стоявшую в углу подвала. Коробка эта была заполнена моими детскими дневниками, альбомами для газетных вырезок и другими памятными предметами, и я потратила несколько минут на то, чтобы переложить все так, чтобы письма-отклики на мою статью в Newsweek оказались в самом низу. Я поднялась назад по лестнице, закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. Я слышала урчание и вздохи отопительного котла, а моя спина, прижатая к двери, ощущала его непрерывные вибрации. И вдруг у меня возникло ощущение ужаса, как будто я только что снесла вниз по лестнице живое тело и похоронила его. И может быть, когда я наберусь смелости, чтобы спуститься вниз и заглянуть в эту картонную коробку, оно окажется мертвым.

* * *

В конце августа 1987 года, приехав домой с работы, я обнаружила на пороге коричневый пакет размером с обувную коробку. Я подняла его (успев подумать: боже, какой тяжелый!) и посмотрела имя отправителя: Фонд защиты Джона Демьянюка. На нем было клеймо службы доставки Federal Express, и это удивило меня, потому что обычно грузовик Federal Express оставлял пакеты у моей ближайшей соседки.

Я вставила в дверь ключ и сразу же опустила этот тяжеленный пакет на пол, прямо около входной двери. Я сняла куртку, бросила ее на кресло, пошла на кухню, налила себе стакан сока. Потом вернулась и посмотрела на пакет — помятый бумажный мешок, щедро обмотанный лентой, с надписью черным фломастером. «Фонд защиты Джона Демьянюка». Что за черт?

Я позвонила на работу Джеффу. «Не открывай его, — сказал он. — Я скоро буду».

Что-то в его интонации испугало меня, и я снова подняла трубку, позвонила в полицию Вашингтонского университета и коротко описала пакет.

— Если вы думаете, что это бомба, — сказал полицейский, — обвяжите его веревкой, отойдите метров на десять и потяните за веревку.

— Вы хотите, чтобы я обвязала пакет веревкой, дернула за веревку, и если это бомба, то она взорвется?