Видимо, еще никто пока этого не понял. Нас было только двое, владельцев ужасной тайны: я и та птица, что сверху стерегла неустанно будущую свою добычу. Тень ширококрылого грифа стелилась над головами. Круглым острым глазом своим видел он необъятную эту равнину и ничтожную кучку людей, бредущих по одному оголтелому кругу. Наверное, он видел и меня, ковыляющего в отчаянии впереди толпы.
Кажется, я ошибся, когда подумал, что никто не узнал дорогу. Я чувствовал какое-то волнение у себя за спиной. Я боялся оглянуться. Постепенно все большее смятение овладевало толпой, голоса раздавались громче и громче, и я понял, что еще чуть-чуть – и меня просто распнут, как лжемессию.
Я круто свернул с дороги. Голоса умолкли, толпа не отставала. Я все так же не имел понятия, куда направляюсь, но, во всяком случае, мы разорвали круг. Теперь я смог бы оправдаться – мы не сбились с дороги, просто путь наш очень извилист. Бывшее население города следовало за мной неотступно. Иногда мне казалось, что мы стали уже единым народом – они, влекомые глупой надеждой, и я – их лжепредводитель.
Окончательно обессилев, еле плетясь по бездорожью, самые дальнозоркие из нас наконец заметили какую-то точку далеко впереди. Из последних сил мы убыстрили шаг. Уже можно было различить абрис неизвестного города. Впору было кричать, словно сбившимся с пути мореплавателям: «Земля! Земля!»
Очертания города проступали все явственнее сквозь жаркое марево пыли. И вдруг все мы замерли. Мы не верили своим глазам, но это был НАШ город. Половина измученной толпы, забыв о недавних надеждах, со слезами на глазах радостно бросилась к воротам. Оставшиеся обступили меня молча, без единого возгласа. Они встали в круг и начали плевать на меня… Не знаю, существует ли наказание позорнее этого. Оплеванный, я вошел в город.
Часть вторая. Беспамятство
Изгой
Два дня я спал в лопухах возле городской свалки. Поняв, что население города исчезло, машинисты перестали останавливать поезда на станции. Так что выбраться отсюда мне уже не представлялось возможным.
Никто в городе не хотел сдавать мне квартиру. Наконец на окраине мне удалось найти нелепую хромую особу, которая разрешила снять ее убогую конуру.
Комната, доставшаяся мне, была настолько невзрачна, что взгляд мой, не останавливаясь, скользил по безликой стене и упирался в дверь. Там за дверью начинался чужой мир. Я был одинок. Так одинок, как никогда еще в жизни. Этот дурацкий город, который еще недавно вызывал у меня лишь снисходительное недоумение, сделал меня изгоем.
В моей комнате не было ничего, кроме сломанного оборванного чудовища, служившего кому-то диваном, ужасной картины и чахлого цветка, непонятно каким образом здесь выжившего. Еще в комнате было одно подслеповатое окно и один обшарпанный стул. Если бы окно было даже большим и не покрытым многолетним слоем пыли, я боялся бы заглянуть в него: ничего, кроме кричащих мальчишек, мне не удалось бы разглядеть. Внезапно они заметили бы меня и заорали бы громче. И я, не слыша их через толстое стекло, знал бы наверняка, что кричат они обо мне: ведь я слыл бывшей знаменитостью, обманувшей весь город. Через мгновение кто-то из них схватил бы отвратительный комок глины, служивший им футбольным мячом, и с воем и руганью запустил бы его в меня. Тогда неровное стекло, отделяющее меня от улицы, загремело бы, разорвалось и окаянная дыра, образовавшаяся на месте окна, впустила бы улицу ко мне в дом… Я был счастлив, что мое окно покрыто пылью, словно броней.
Единственный пейзаж, криво висящий у меня на стене, намалеван был лет сто назад бездарным художником. Краски облезли, и сусальный старинный город с поблекшими frauen, их зонтиками и гувернантками уже никогда не пережил бы ренессанса. К тому же над площадью рисовальщик взгромоздил некое подобие чудовищного аэростата, готового рухнуть вниз и раз и навсегда уничтожить готический идиотизм их существования вместе с их аккуратными kinder.
Моя дверь не запиралась на замок. Его просто не было. Дверь мог открыть любой. Но никто не приходил… Сидя посередине комнаты на обшарпанном стуле, я думал о том, как прихотливо сложилась моя судьба. Как странно, что я, еще недавно пытавшийся сбежать из города, тосковал теперь по тому времени, когда был здесь властителем дум. Впрочем, все это теперь уже не имело никакого значения. Я оказался в этом городе, чтобы создать книгу. Все остальное неважно, уговаривал я себя, пытаясь обрести вдохновение и сесть наконец сочинять.
В этой квартире я жил не один. В коридоре голая лампочка на длинном проводе раскачивалась под потолком, освещая и хозяйкину дверь. Дверь в комнату, не менее безобразную, чем моя. Полки в ней были уставлены бесчисленными статуэтками кошек, козлов, гусей и прочей фарфоровой живностью, словно готовой в мгновение ока сорваться со стеллажей и придушить хромую свою госпожу.
У хозяйки не было имени. Во всяком случае, я никогда не слышал, чтобы кто-либо к ней по имени обращался. Долгое время вообще принимал я ее за немую, пока не услышал однажды, как пробормотала она на нечленораздельном своем языке целую речь, предназначенную фарфоровому зоосаду.
Каждую ночь я слышал крадущиеся хромые шаги. Она торопилась в ванну. Не менее часа доносился до меня плеск воды. И снова – крадущаяся хромая походка. Она пробиралась в ванну по несколько раз за ночь. Наутро хозяйка по-прежнему была не умыта, в старых заплатанных тряпках, стоптанных башмаках и с неизменным ведром в руке.
Что делала она в ванной?..
Я редко выходил на улицу. Почти как г-н Перл. Мне незачем было на нее выходить. Продукты из лавки напротив таскал мне соседский мальчишка, не преминув всякий раз скорчить отвратительную гримасу, вручая мне промасленные свертки.
Когда заходило солнце, в комнату через щели спускалась тень. В коридоре затевался первый поход в ванну. Хозяйка знала, что я не выхожу из комнаты в это время. Она убеждена, что ночью квартира, если можно назвать так то убогое место, в котором мы существовали, полностью в ее власти. Шаги ее замирали перед моей дверью. Мне слышалось легкое царапанье, шорох и… хромая поступь вновь доносилась до меня из коридора. Плеск воды.
Я не мог более вытерпеть это. На цыпочках подобрался я к собственной двери. Не часто она открывалась и потому зловеще скрипела. Прижавшись к стене, я прокрался по коридору. Треснутое стекло ванной было слишком высоко от меня. Я вскарабкался на шаткую табуретку. Голая тощая моя хозяйка, при тусклом свете мигающей лампочки гораздо более загадочная, чем днем, расставив на ванной мерзких фарфоровых котов, козлов и гусей, важно расхаживала перед ними, задрав подбородок и что-то торжественно бормоча. Потом вдруг подскочила к краю ванны, схватила одного из своих котов и, размахнувшись, что есть силы кинула его в воду. После чего свирепо погрозила пальцем своему зоосаду и вновь начала выхаживать взад и вперед, негодующе скрестив руки на своей тощей груди.
Мне стало нехорошо от этого идиотского зрелища. Я ушел в свою комнату. Я попытался заснуть…
Наутро она опять грохотала проклятым ведром в коридоре. Ленивый соседский мальчишка колотил ногой возле моей двери. Они с хозяйкой шептались в коридоре. Как они понимали друг друга? Мальчишка кинул сверток с едой под дверь и крикнул, чтобы в конце недели я не забыл рассчитаться. Гнусный лавочник. Еще ни разу я не задолжал ему. Видимо, моя аккуратность выводила его из себя.
Когда все затихло, я выдвинул свой стул на середину комнаты. Я сел на него и стал смотреть на дверь. В нее мог бы войти любой. Трепет охватил меня при мысли об этом любом. Но никого не было. Неужели никто не придет?! Господи, дверь моя не заперта…
Косильщик
– Хватит! – в конце концов закричал я сам на себя. – Пора сочинять. Я литератор!
Видимо, это подействовало. С тех пор каждое утро, в пять часов пятнадцать минут, я садился за сочинительство. Неожиданно я обратил внимание – именно в это время какой-то человек на другой стороне улицы стоял напротив окна и смотрел в мою сторону. Он был удивительно пунктуален: еще не было случая, чтобы он опоздал. Иногда мне казалось, что он видит сквозь пыльное окно нищее убранство моей комнаты и меня, невольно прячущегося от его взгляда.
У него невыразительное лицо, большая бритая круглая голова и торчащие уши. Его рот напоминал щель на широком лице, а светлые глаза, казалось, были наполнены пустотой. Внимательно оглядев мое окно, в пять часов двадцать минут он взмахивал механической пилой, потрясая ею в воздухе, словно грозя мне, рывком дергал шнур и обрушивал всю ее тяжесть на хрупкие кусты городского сада. Хрипящий, разрывающий звук пилы пронзал мой мозг и сводил с ума.
Меньше всего он был похож на садовника. То, что он делал, лишь с трудом можно было принять за стрижку кустов. Хотя никто и не мог бы предъявить ему никаких претензий. Соседи не поняли бы меня: ведь кусты после него выглядели аккуратными.
Думаю, никто не подозревал, что он методично и пунктуально убивал их день за днем. Его грохочущая пила терзала их ветки, сок с обрывками листьев брызгал из-под ее зубов, и обезглавленные кусты, превращенные его искусной работой в мертвые ромбы, квадраты и треугольники, застывали недвижно до следующего утра. За ночь они оживали, изо всех сил стараясь распрямить изуродованные ветви и скрюченные останки листьев. Но каждое утро он вновь являлся в сад.
Мне казалось, что физиономия его, обычно столь невыразительная, меняется, когда он принимался за работу. Черты лица искажались, рот начинал кривиться, словно судорога охватывала его, и наконец в глазах, в самой глубине их, зажигались два маленьких огня. Может быть, отблеск неведомого мне таланта отражался в них? Но я не мог без содрогания всматриваться в эту гримасу. Закончив свою дьявольскую работу, торжествуя, он поднимал голову, пристально глядя на мое окно. Словно он хотел спросить, по достоинству ли я оценил его труд? Но я, подглядывающий за ним в узкую щель между слоем пыли и рамой, отпрыгивал вглубь комнаты, пытаясь укрыться там от его испытующих глаз. Он стоял, широко расставив ноги. Он смотрел на меня не мигая. Вся одежда его была забрызгана сукровицей растерзанного кустарника. Лицо раскрас