Свидетельство — страница 24 из 28

Наборщик жил в типографии не один, целая орава белобрысых любопытных детей ела с ним за длинным столом. Этот бесконечный стол занимал всю комнату. Сквозь их немытое стекло я заметил однажды, как жена наборщика, огромная тетка, разлегшись на этом столе, пыталась родить еще одного ребенка. Увидев меня, она осклабилась широким своим лицом и принялась подмигивать мне. Сорвав с головы шляпу, я побежал по улице.

Мне кажется, что типография эта никогда еще не напечатала ни одной книги. Да и зачем? Если никто не умеет читать. Чем занимался наборщик? Такое впечатление, что вся его семья жила в ожидании. В какой-то момент мне даже показалось, что они, затаясь, только и ждут того часа, когда я постучу в их облезлую дверь.

Я попытался отогнать от себя эти глупые мысли. Но ведь если задуматься – все возможно. Если кусты терзают людей, оргии разрушают дома, а женщины, стуча копытами, уносятся вдаль, то почему бы и наборщику не жить в ожидании книги. Мне стало казаться, что стоит только отдать ее, как все они – орда белобрысых детей, гигантская их мамаша и хохочущий усатый отец, рассевшись за бесконечным своим столом, начнут терзать мое сочинение. Они будут тыкать пальцами в мои буквы, придумывая слова, которые якобы написаны там, смакуя их и выплевывая. Начнут бубнить их, взвизгивая от наслаждения и потирая белесые руки. Наборщик противным фальцетом примется выкрикивать якобы мои фразы, а тупая жена его, ничего не понимая, захохочет деревянным лающим смехом. Дети, мерзко картавя и пришепетывая, станут выкудахтывать мое имя, а их заспанные соседи, выглядывая из подслеповатых окон, ухмыляясь, протянут за моими страницами длинные свои руки.

Насладившись, наборщик тут же напечатает мою книгу. Все его друзья, бывшие посетители сгоревшего кабачка, схватят себе по экземпляру. Друзья его друзей, соседи и родственники приобретут мою книгу. И каждый, поставив ее на запыленный комод, станет издали указывать на нее кривым пальцем и подмигивать своим детям. Они восстановят свой архив, куда свалят оставшиеся экземпляры, и, приводя на нашу улицу заблудившихся путешественников, расскажут о том, что на их улице живу я – их писатель.

Эти фантазии преследовали меня. И хотя я пытался рассуждать здраво, они были сродни наваждению: я не мог отделаться от них. С другой стороны, приходило мне в голову, быть может, я и заслужил именно таких поклонников. Быть может, как раз они, не умеющие читать, и есть мои истинные ценители? Ведь вокруг нет других… Но все во мне восставало против подобной участи.

Работа над книгой была почти завершена. Но чувство, что кто-нибудь из соседей захочет пробраться в мою комнату и рассмотреть исписанные листы, не покидало меня. Поэтому я и не стал записывать мое сочинение.

Они не знали об этом. Однажды, когда я вернулся с прогулки, мне показалось, что комната моя в большем, чем обычно, беспорядке. Честно говоря, хотя я и не помнил, как она выглядела перед прогулкой, но подумал, что все же я не мог оставить такой кавардак.

Мне все больше стало казаться, что они охотятся за моей книгой. Но им не повезло – в моей комнате не было ни одного листа бумаги. Как страшно, я думаю, они были удивлены, не найдя у литератора пухлой рукописи. Конечно, мне удалось обмануть их: ведь книга хранилась в моей голове. Нет лучшего способа уберечь ее от нескромных взглядов.

На следующий день на улице я столкнулся с нашим парикмахером. Мне показалось, что он подозрительно долго рассматривал меня. После чего вдруг предложил воспользоваться его услугами. Странно, я не помню, чтобы раньше он предлагал мне это.

А вдруг они догадались, как я хранил свое сочинение? Мне даже показалось, что, когда я возвращался домой, соседи перешептывались, жадно указывая на мою голову. Я тут же взбежал на крыльцо и запер дверь на засов. «Боже мой, – подумал я, – неужели эти люди готовы на все ради того, чтобы завладеть моей книгой. А вдруг все это время они только и ждали, когда я закончу ее. А почему бы и нет? Они же готовы водить по городу своих отцов, привязав к их члену суровую нить. Или лакомиться упитанными младенцами…»

Мне стало нехорошо. Воображение мое работало с бешеной силой.

Я подошел к окну. Жители подозрительно прогуливались по нашей улице. Посреди нее, как будто случайно, гулял наборщик со своей рыжей оравой. Молча смотрели они на мое окно.

Я прижался лбом к запотевшему от дыхания стеклу. На крыльце заскрипели ступени. Видно, самые нетерпеливые поднимались к моей двери.

Нет, им никогда не завладеть моей книгой!

Всем телом я откинулся назад, разбил стекло и выпрыгнул вниз.

Болезнь

На голове моей росла огромная шишка. Осколками стекла засыпана была вся куча мусора под окном. Собравшиеся вокруг жители нашей улицы сочувственно разглядывали меня. Я распахнул до конца сломанные мной ветхие створки окна, поднял ногу и встал на подоконник. Я спрыгнул в комнату, думая о том, что было бы, если бы мое окно не находилось столь низко, а располагалось на каком-нибудь втором этаже.

И вдруг среди пустых этих рассуждений я почувствовал, что нечто произошло. Нечто столь важное и значительное, что было гораздо важнее моего падения на мусорную кучу. Нечто, что было связано с этим падением, но существовало отдельно от него, хотя и являлось его следствием. Я замотал в растерянности головой и тут понял – книга моя исчезла! Ее больше нет. Голова моя была пуста!

Я не понимал, как к этому отнестись…

Я писатель, меня постигло ужасное несчастье – мой труд, мое детище, плод моего вдохновения исчез навсегда, был уничтожен ударом судьбы, точнее, ударом моей головы о кучу никчемного мусора. Что же я должен был чувствовать? Гнев, страшное разочарование, ужас и боль!

Но, прислушиваясь к себе, я не ощутил ничего подобного… Скорее, наоборот, я чувствовал некое избавление. Странную бессмысленную свободу. Как будто какой-то долг, невыполнимый обет, нависший надо мной, словно дамоклов меч, внезапно исчез, растворился, не оставив даже следа.

И вдруг мне стало безумно страшно. Как же мне теперь жить?!. А быть может, я никогда и не был писателем?.. Но тогда кто же я?!

Тревога моя не утихала. Наоборот, она усиливалась день ото дня. Главным было то, что я не знал, кто я теперь. Если не литератор, то кто? Эти мысли были столь мучительны и неотступны, что я заболел.

Бестолковый г-н Руф ни слова не мог сказать о моей болезни: она была так странна, что эскулап только неуклюже разводил руками. Недоумению его не было конца, ведь, на его взгляд, я был совершенно здоров. Но, тем не менее, с каждым днем я чувствовал – мне становилось все хуже и хуже.

Возможно, последние события моей жизни с такой силой повлияли на меня, что организм мой, не в силах более переносить эти невзгоды, перестал сопротивляться и сдался. А сдавшись, начал исчезать, тихо и незаметно постепенно прекращая свое существование. Когда мне становилось легче и болезнь моя вдруг отступала, я вновь выходил на улицу, раскланивался со знакомыми и иногда даже заходил к кому-нибудь из них выпить чужого чаю. Г-жа Финк, уже вполне смирившись со своей участью или почти забыв о ней, встречаясь со мной, только иногда смахивала непрошеную слезу и посылала мне воздушные поцелуи.

Всю жизнь мне казалось, что я писатель. Но книга исчезла из моей головы. Неужели я стал никем? И разве есть место на земле этому никому? Разве никто существует?.. Болезнь моя прогрессировала.

Наконец г-н Руф, окончательно запутавшись в моем диагнозе, сдался и, решив, что я окончательно помешался, поместил меня в городскую больницу. Быть может, там я смогу выздороветь.

В больнице нас было только трое. Всех остальных безумцев, видимо, еще не заперли здесь. Ведь если бы вдруг решились на это – возможно, город бы опустел, а его жители переселились бы в эти палаты.

Мои товарищи по несчастью тут – Гирш и Дорф. Гирш босиком целыми днями бродил по коридору нашей лечебницы, волоча за собой по полу тесемочные завязки белых больничных штанов. Стены были выкрашены белилами, и белый Гирш растворялся в ослепительном, сияющем этом свечении. Лабиринт коридора уводил его, и я не знал, вернется ли когда-нибудь этот Гирш.

Мне казалось, что г-н Руф, собственно, единственный врач этой больницы, покинул ее, забыв здесь нас, своих пациентов. За ним, наверное, ушли санитары, няньки, уборщики. Если таковые тут когда-нибудь были. Во всяком случае, я никого из них здесь не видел. Последним покинул нас глава дворников, а по совместительству и наш сторож г-н Пунк, закрыв ворота на большой амбарный замок. Конечно же, сторож прав, к чему бы ему оставаться? Никто не ценил его по достоинству. Перед г-ном Руфом пациенты срывали шляпы и долго махали ими ему вослед. На Пунка никто не обращал внимания. Наоборот, каждый норовил подтолкнуть его – мол, шевелись быстрей, недотепа!

Пунк должен был уйти первым. Но долго мялся, растяпа. Может, он вообразил себя капитаном терпящего бедствие судна, что вместе с крысами обязан плюхнуться в воду последним? Но крысы-то ведь остались. Они сидели ровными рядами в комнате распорядителя. Сидели, точили зубы. Распорядитель давно убежал, если вообще когда-то существовал здесь. Мы закрыли там их на ключ, всех этих крыс. Пусть себе точат зубы. Нам они не страшны.

Дорф, безумец, обычно сидел напротив меня, свесив ноги с голой кровати. Время от времени его запирали в нашей больнице для отдыха. Дорфу было тревожно на улицах. Он боялся кошек, ибо сумасшествие его заключалось в том, что он считал себя маленькой белой мышью. Причем мышь эта была дрессирована столь искусно, что не только понимала язык человеческий и могла внятно на нем объясняться, но и ходить в соседнюю лавку, делать покупки, петь и считать до восьмидесяти трех. Как и все мыши, Дорф панически ненавидел кошачьих хищников и во время бурных припадков своих, забыв, что еще минуту назад он был очаровательным ручным длиннохвостым зверьком, выследив какого-нибудь подворотного кота, с яростью бросался на него, кидаясь камнями. Рыжие растрепанные волосы его при этом вставали дыбом, рубаха выскакивала из штанов, и высокий визгливый рык его потрясал жителей соседних домов. Впрочем, сумасшедший Дорф обычно промахивался и, сгорбившись, бормоча, убегал. Забивался в какой-нибудь угол и там, скрючившись, засыпал, тихонько пища и повизгивая, возвращаясь во сне в свой естественный, полюбившийся ему образ маленькой белой мыши.