Тиняков— это крайний случай, но не исключительный. Многие думают так же, как он, только другие культурные личности не говорят этого вслух. И их поведение не выглядит столь вызывающим. Тиняков обещал в своих стихах «пятки вылизать врагу» ради пищи. Многие культурные люди могли бы повторить гордый крик Тинякова, но предпочитают помалкивать и потихоньку «лизать пятки».
Психология моего современника-интеллигента изменилась коренным образом. Судьба заставила его бороться за существование, и он боролся со всей яростью бывшего интеллигента. Ему было уже все равно, кого прославлять, а кого гневно обличать. Такие мелочи больше не имели значения. Важно было только — пожрать, ухватить, пока жив, столько радости жизни, сколько возможно. Мало назвать это цинизмом — это психология преступника. Меня окружало множество Тиняковых; кто-то из них был талантлив, кто-то — нет. Но они трудились рука об руку. Они старались сделать нашу эпоху циничной и преуспели в этом.
В 1949 г. под давлением Сталина Шостакович приехал в Нью-Йорк на Культурную и научную конференцию за мир во всем мире. У него сохранились очень неприятные воспоминания о путешествии, особенно о назойливости американских репортеров. Слева направо: официальный глава советской делегации писатель Александр Фадеев, Норман Мейлер, Шостакович, Артур Миллер, доктор Уильям Олаф Стэплдон из Англии.
15 декабря 1949 г. Шостакович с женой Ниной в ложе Ленинградской филармонии на первом представлении оратории «Песнь о лесах». Справа — жена дирижера, г-жа Мравинская В этом зале двадцатью тремя годами ранее состоялась триумфальная премьера Первой симфонии девятнадцатилетнего композитора.
С матерью, Софьей Васильевной, 1951 г. Она скончалась четырьмя годами позже со словами: «Вот я и освобождена от нелегких обязанностей матери».
В гримерной с сыном Максимом.
Москва, 1965 г. Максим запомнил слова отца: «Артист на сцене — это солдат на передовой. Как бы ни было тяжело, отступать нельзя».
Поль Робсон и еврейский актер Соломон Михоэлс. Михоэлс, убитый в 1948 г. по распоряжению Сталина, был рьяным защитником музыки Шостаковича
Шостакович аккомпанирует на представлении своего вокального цикла «Из еврейской народной поэзии». Ленинград. 1956 г.
Титульный лист сборника песен на идиш, опубликованного в Москве в 1970 г. под редакцией и с предисловием Шостаковича. В предисловии он выражает свое восхищение еврейской народной музыкой.
Шостакович за работой. Ему не требовалось никаких особых условий, чтобы сочинять музыку. Даже шум не мог ему помешать.
Со своей третьей женой, Ириной. (Его второй брак был несчастливым и недолгим.) Прослушивание музыкантов из Киргизской республики, 1963 г. Слева от Шостаковича — Вано Мурадели, слава которого в русской музыке в основном связана с тем, что в 1948 году его вместе с Шостаковичем обвинили в формализме.
1959 г., первый визит в Москву Нью-йоркского филармонического оркестра под руководством Леонарда Бернстайна. Шостакович выделял Бернстайна среди других дирижеров ("Wide World").
Аарон Копленд вручает Шостаковичу диплом почетного члена Американской академии искусств и литературы в зале Чайковского в Москве. 1960 г. Шостакович относился с иронией к таким дипломам, но аккуратно развешивал их на стенах.
С Соломоном Волковым. Ленинград, 1965 г.
На репетиции оперы «Нос», воскрешенной в Советском Союзе после сорокачетырехлетнего забвения: смена линии партии.
Справа налево: Шостакович, дирижер постановки Геннадий Рождественский, Соломон Волков. Посвящение гласит: «Соломону Волкову в память о «Носе» — Геннадий Рождественский.
На представлении своего последнего квартета. Ленинград, 1974 г. своей даче под Москвой с внуком. Шостакович зачитывает одну из своих бесчисленных официальных речей. Слева — Екатерина Фурцева, в то время министр культуры Советского Союза.
Похороны Шостаковича, 14 августа 1975 г., в Новодевичьем монастыре в Москве. Арам Хачатурян целует руку покойного; рядом с ним его жена. Нина Хачатурян. Крайняя слева — вдова Шостаковича. Ирина; справа — его сын. Максим, обнимающий свою сестру Галю и своего сына. Между ними Соломон Волков.
Глава 6
Я очень люблю Чехова, он — один из моих любимейших писателей. Я прочитал и перечитал не только его рассказы и пьесы, но и записки и письма. Конечно, я не историк литературы и не могу дать достойной оценки великому русскому писателю, который, я считаю, не до конца изучен и, конечно, не всегда правильно понят. Но если бы мне вдруг понадобилось написать диссертацию о каком-то писателе, то я бы выбрал Чехова, настолько я ощущаю свою близость с ним. Читая его, я иногда узнаю себя, чувствую, что на месте Чехова поступил бы точно так же, как он в реальной жизни.
Вся жизнь Чехова — пример чистоты и скромности, причем, скромности не показной, а истинной. Вероятно, поэтому мне не нравятся некоторые посмертные издания, которые можно сравнить с ложкой дегтя в бочке меда. Мне, в частности, очень жалко, что издана переписка Антона Павловича с женой: она настолько интимна, что большую ее часть не следует публиковать. Я говорю это из уважения к ответственности, с которой писатель относится к своей работе. Он не издавал своих произведений, пока не доводил их до уровня, который считал, по крайней мере, достойным.
С другой стороны, читая письма Чехова, начинаешь лучше понимать его творчество, так что у меня двойственное отношение к этому вопросу. Порой мне кажется, что Чехову не понравилось бы увидеть свои письма напечатанными, а иногда думаю, что это бы его не расстроило. Возможно, у меня предвзятое отношение, потому что я нахожусь под впечатлением того, что прочитал все написанное Чеховым, включая его письма.
Именно Чехов сказал, что надо написать просто: о том, как Петр Семенович женился на Марье Ивановне; и добавляет: «Вот и все». А еще Чехов говорил, что Россия — страна жадных и ленивых людей, которые ужасно много едят, пьют, любят спать днем и ужасно храпят. В России женятся, чтобы содержать дом в порядке, и берут жен из соображений социального престижа. У русских — сознание собаки: когда их бьют, они тихо скулят и забиваются в угол, а когда щекочут за ухом, виляют хвостом.
Чехов не любил разговоров на высокие темы, они вызывали у него отвращение. Как-то к нему приехал приятель и сказал: «Антон Павлович, что мне делать? Я гибну от рефлексии!» Чехов ответил: «Пейте меньше водки». Я помню его совет и часто пользуюсь им. Когда мы встречались с Зощенко в доме Замятина, он все говорил мне о своих размышлениях, подробно излагал, почему он так подавлен, и делился своими сложными планами преодоления рефлексии. Мне хотелось сказать: «Просто пейте меньше водки».
Зощенко все время приставал ко мне, пытаясь избавить меня от меланхолии: «Почему вы так мрачны? Позвольте мне объяснять причину, и вам сразу станет легче». На это я ответил грубо: «Почему бы нам вместо этого не сыграть в карты?»
Я был здравомыслящим человеком, весьма скептичным, со здоровым скептицизмом, а Зощенко твердил свой рефрен: «Меланхолия типична для юности. Не будьте меланхоличны». Он убеждал меня заглянуть в себя, чтобы изгнать мою меланхолию, и так далее. При этом он не обижался, когда я прерывал его, его не обижало мое стойкое душевное здоровье.
Зощенко напоминал мне Чехова за исключением одного. Хотя он много кем поработал: и сапожником, и милиционером (в его честь я написал «Марш советской милиции»), — но не был врачом. А Чехов-то было доктором, и именно поэтому он презирал медицину во всех формах. Он говорил: «Что значит жить согласно законам науки? У нас есть законы, но нет науки». У Зощенко же, наоборот, было огромное уважение к медицинской науке. Вот где ошибка! Доктора уверены, что все болезни — от простуд. И об этом также говорил Чехов.
Мне нравится, что Чехов был человеком, лишенным лицемерия. Например, он написал без смущения, что, когда дело доходит до девочек, он — профессионал. А в другом письме он описывает, как они с одним профессором из Харькова решили напиться. Они пили и пили, и, наконец, сдались. Ничего не вышло, и утром они проснулись как ни в чем не бывало. Чехов мог выпить целую бутылку шампанского, а потом — коньяка, и не опьянеть.
Я читаю Чехова с жадностью, потому что знаю, что могу найти важные мысли о начале и конце жизни. Помню, я как- то случайно натолкнулся у Чехова на мысль о том, что русский человек действительно живет только в тридцать лет. В юности мы торопимся, думаем, что все впереди, спешим, хватаемся за все подряд. Мы наполняем свои души всем что ни попадя. А после тридцати наши души полны серой обыденностью. Это удивительно верно!
У Чехова были замечательные мысли о конце жизни. Он считал бессмертие, жизнь после смерти в любой форме ерундой, потому что это суеверие. Он говорил, что надо мыслить ясно и смело. Чехов не боялся смерти. «Как я был одинок в жизни, так и буду лежать один в могиле».
Вот Гоголь, тот умер от страха перед смертью. Я впервые услышал об этом от Зощенко. Позже я проверил это и убедился, что так все и было. Гоголь не сопротивлялся смерти, фактически он сделал все, что мог, чтобы приблизить ее. И окружающие замечали это, об этом говорится во многих воспоминаниях о Гоголе.
Страх перед смертью, — может быть, — самое сильное душевное движение. Я иногда думаю, что нет чувства более глубокого. Ирония состоит в том, что под влиянием этого страха люди пишут стихи, прозу и музыку, то есть пытаются укрепить свою связь с жизнью и усилить влияние на нее.
Эти неприятные мысли не минули и меня. Тогда я попытался убедить себя, что не должен бояться смерти. В этом смысле я следовал идеям Зощенко, искал в них поддержку, но они показались мне довольно наивными. Как можно не бояться смерти? Смерть — неподходящая тема для советского искусства, и пишущий о смерти похож на того, кто прилюдно сморкается в рукав. Вот откуда происходят названия типа «Оптимистическая трагедия». Хотя это полная чушь: трагедия есть трагедия, и оптимизм не имеет к ней никакого отношения.