– Ободранные такие, жалкие, – рассказывала она. – Стали открывать дверь, а замок уже другой. Пытаются вставить ключ в скважину и не могут. Тетка говорит: «Витя, Витя, ну что у тебя всегда не получается?» А он: «Та щас, Муся, щас получится, потерпи».
– Ну и чем дело кончилось? – спросил я.
– Мама вышла к ним и объяснила, что они теперь живут в другом месте. Дала им два рубля на такси. Они, наверное, за всю жизнь на такси не ездили.
– Поменялась бы с ними назад? – спросил я.
Она покачала головой отрицательно, не отрывая при этом от меня взгляда, словно не желая пропустить моей реакции на свой ответ. Такая искренность предполагала осуждение. Но как я мог ее осуждать? Всем хотелось жить лучше, но лучше получалось только за чужой счет. Всего было так мало, что, на что бы ты ни претендовал, ты должен был кого-то лишить того же. Если это была квартира, то квартиры; если кусок мяса, то куска мяса. Отказ от борьбы или отказ от плодов чьей-то борьбы в твою пользу мог быть истолкован как проявление идиотизма. Или святости. Но на пути к святости стоял обычный инстинкт самосохранения. Кого можно было осуждать за проявления этого инстинкта в моей стране?
Глава 11
Михаил Михайлович Жукевич был мужчиной крупным, с выдающимися чертами лица и роскошными седыми волосами. Он зачесывал свою шевелюру назад, благодаря чему выглядел как впередсмотрящий на мостике корабля, несущегося на всех парах в светлое будущее. И поседел он именно от сознания ответственности своей исторической миссии и тревожного предчувствия возможных препятствий со стороны недремлющего врага, которые надо будет успешно устранить. Пусть даже с риском для жизни. Пусть даже не одной, а, скажем, пары десятков миллионов. Светлое будущее того стоило.
Каждая черточка внешности Михаил Михайловича говорила: я – начальник! Такой просто не имел морального права махать киркой или, например, толкать тачку на строительстве светлого будущего. Даже если бы его построение зависело от последнего физического усилия одного-единственного человека и у партии больше не осталось ни одного верного ей сына, кроме Михаила Михайловича, то все равно целесообразней было бы дать кому-то поневзрачней двойную нагрузку, но Михаила Михайловича поберечь для командной роли.
Михаил Михайлович встретил нас у калитки и, с ходу заключив Наташу в объятия, оторвал от земли и так, на весу, расцеловал в обе щеки:
– Доця моя, ну, что ты не позвонишь папке хоть когда-никогда?
Какие нежности ё-маё!
– Так тебя же все равно никогда нет, – ответила та, болтая в воздухе своими чудесными ногами.
– Ах, какая взрослая, ты у меня стала! Уже пора замуж выдавать. – Не отпуская ее, он протянул мне пять. – Как успехи?
– Нормально, Михал Михалыч, – отчитался я, поскольку перед таким человеком надо было только отчитываться, и только за успехи. В чем? В такие мелкие мелочи ему вдаваться было недосуг.
– Ну, проходите. У нас тут уже гулянье в разгаре.
Мы прошли по асфальтовой дорожке между двух рядов аккуратно подрезанных и подвязанных виноградных кустов. Сквозь еще молодую, некрупную листву были видны головы танцевавших гостей на площадке перед домом.
«Мы себе давали слово не сходить с пути прямого, но так уж суждено! – заливался Макаревич. – И уж если откровенно, всех пугают перемены, но тут уж все равно! И вот, новый поворот! И мотор ревет! Что он нам несет?»
– Привет, сеструха! – Таня расцеловала Наташу в обе щеки и, схватив за руку, потянула к танцующим, а цветы с невысказанными поздравлениями остались у меня.
Я двинулся к столу. У меня есть золотое правило – оказываешься в обществе незнакомых людей, тут же опрокинь грамм сто для преодоления первых минут неловкости.
– Присаживайтесь, Митя! Вас Митя зовут? – спасла меня Танина маман, приняв букет на себя.
Роскошная брюнетка с сигаретой в уголке полных вишневых губ, она, конечно, была несравнимо лучшей парой Михал Михайлычу, чем его первая любовь. Она и моложе была Надежды Григорьевны лет на десять.
– Да, Митя. А вас?
– Нина Ефремовна. Можно просто Нина. Угощайтесь – холодец, салаты, отбивные, водка. Шампанское поберегите для дам.
Я начал с холодца, добавив к нему соленый огурчик. Холодец на свежем воздухе начал таять, но не потерял от этого своей стратегической важности – идеальной смазки желудка перед приемом алкоголя. Роль огурчика была чисто эстетическая – ликвидация водочного духа во рту после ее приема на грудь. Проглотив кусочек холодца, я налил водку в толстенькую хрустальную стопку, опрокинул ее и закусил. Все сработало на пять с плюсом.
– Вы, я вижу, знаете свое дело, – отметила Нина Ефремовна, щурясь от сигаретного дыма.
– Годы тренировки, – согласился я.
– Снимите пробу с осетрины.
– Непременно, – заверил я ее и налил себе еще полстопки, взглядом разыскивая среди тарелок названное блюдо.
Вы будете смеяться, но я осетрину в своей жизни не видел. Много слышал, но видеть не довелось. Я также не видел трюфелей и не пил бенедиктин.
Нина Ефимовна смотрела теперь на танцующих.
– За па-а-ва-аро том-но-вый-па-ва-рот! – не унимался наш рок-соловей. – И-ма-тор-ре-вет!
– Так как успехи? – Папан сел рядом и устроил тяжеленную руку на моем плече. Потом, видимо осознав, что я долго такой нагрузки не выдержу, убрал.
Воспользовавшись полученной свободой, я сдобрил очередную порцию холодца хреном и еще раз смазал желудок.
Он же продолжил:
– Над чем работаете? Какие-то острые темы? Время сейчас требует остроты. Критического взгляда. Смелости.
Интересно, видел ли он во мне потенциального жениха для своей повзрослевшей доци? Я, конечно, был для него и его жены чистой воды дворнягой. Но поскольку я прибился к их двору не сам, а был приведен, им приходилось проявлять вежливость. На всякий случай.
– Я в основном пишу очерки, – сказал я. – У людей столько историй.
– Вы хорошо начинаете. В комсомолке начинали многие мои знакомые. Витя Конев вон в Москву прыгнул. Умнейший парень. Умнейший. А как вам дается работа?
– Нормально.
– Коллектив хороший?
– Очень хороший.
– Это приятно слышать. Творческие люди – народ сложный. Тяжело, так сказать, притирающийся друг к другу. Индивидуальность не терпит чужого мнения. Но при правильном руководстве работа именно такого коллектива дает отличный результат. Такую газету всегда ждешь. Читаешь ее с интересом. В такой газете всегда находишь неординарный взгляд на вещи, свежие мысли. А у вас какая должность сейчас?
– Корреспондент.
– Корреспондент – это хорошее начало. Репортер. Всегда в гуще событий, всегда на передовой. С лейкой и блокнотом!
– Или с пулеметом! – добавил я, тут же обратив на себя внимание его жены.
Мы с ней засмеялись. Глазами. Не знаю, над чем смеялась она, но я смеялся над собой, поскольку едва удержался от того, чтобы не спросить его, когда он последний раз читал нашу газету и какая мысль в ней показалась ему неординарной.
– Ну, хорошо, не буду вас отвлекать от еды. – Он снова, но уже осторожней, чтобы не зашибить ненароком, похлопал меня по плечу. – Если нужна какая-то поддержка, совет, всегда пожалуйста. Ната знает, как меня найти. И обязательно попробуйте осетринку. Я, пожалуй, и сам возьму ломтик под рюмочку.
Он привстал, протянул руку с вилкой и подцепил из тарелки в центре стола ломтик белой, сильно вспотевшей рыбы. Он опустил его мне в тарелку, я помог ножом освободить ему вилку, потом он взял второй, но поскольку его тарелки рядом не оказалось, так и остался с рыбой в руке.
– Нина, будь добра, подай мне мою рюмку.
Та взяла свою рюмку и протянула ему. На хрустальном ободке был виден полукруглый след вишен. Интересно, он оценил это как пикантность или нарушение элементарных правил санитарии и гигиены? Если второе, то я был готов махнуться с ним посудой.
– Ну, наливайте, товарищ корреспондент.
Он, кажется, забыл, как меня зовут. Что ничуть не помешало мне аккуратно разлить водку в наши рюмки. Мы чокнулись.
– За именинницу Михал Халыч, – сказал я и выпил.
Вернув стопку на стол, я обнаружил, что мой собутыльник вступил в ожесточенную схватку со своей хваленой рыбой. Краснея от усердия, он яростно шевелил губами и зубами, пытаясь перекусить белый ломтик пополам, но что-то – может быть, какая-то прожилка – мешало ему. Устав от борьбы, он, продолжая держать часть рыбы во рту, снял неподдающийся край с вилки пальцами, но вместо того, чтобы отправить его ими же в рот, стал подхватывать край кончиком языка. Скользкая рыба легко уходила от него, и тогда, рассвирепев, он просто втянул ее в себя, издав при этом совершенно душераздирающий звук, в котором смешались клекот, шипение и свист. Он явно дошел до той степени отчаяния, когда было не до приличий. Усилие было таким мощным, что весь кусок улетел в дыхательное горло, вызвав взрыв кашля. Вцепившись огромными пальцами в край стола, он стал кашлять ритмично и оглушительно, иногда даже перекрывая рев мотора Макаревича и встреченные им повороты, взлеты и пролеты, которым просто не было никакого конца и края. Что мне понравилось больше всего, так это что подруга личной жизни Михаила Михайловича в продолжении всего этого драматического эпизода с возможным летальным исходом, не шелохнувшись, продолжала смотреть на танцующих. Это было ужасно. Тут тебе была и демонстрация полного бесчувствия к страданиям ближнего, и совершенно безжалостный перевод дефицитного товара, которым надо было наслаждаться, а не давиться.
Я, конечно, мог постучать ему по спинке ладошкой, но для его спинки лучше подошла бы рельса. Или шпала. Как я уже говорил, он был мужчина крупный от природы и льгот профессии.
Михаил Михайлович наконец затих, перевел дыхание, утер салфеткой пот с побагровевшего лба и, заметив, что он тут чуть лыжи не откинул, ушел в дом. Слава те Господи, оставив меня наедине с моей тарелкой, холодец в которой превратился в густой бульон. Натюрморт был оживлен хреном, который пустил малиновый корешок через сту