У дверей Гончаров говорил с двумя инструкторами, которых прислали пронаблюдать и доложить. Он их учил жизни, водя перед их физиономиями сигаретой, а те кивали, время от времени бросая на окружавшую их публику взгляды, в которых презрение мешалось с испугом. На своих отчетно-выборных собраниях и дискотеках с утвержденным репертуаром они таких уродов не видели.
В переполненном, гудящем многими голосами зале мы нашли места только в предпоследнем ряду. В последнем сидела уже пьяная компания. Когда мы проходили мимо, кто-то уронил бутылку, и она громко покатилась по полу. Кампания заржала. Наташа с испугом посмотрела на меня, словно спрашивая, не подыскать ли место поспокойней.
На сцене техники пробовали гитары. Слышно было электрическое гудение усилителей. Один техник с бас-гитарой бегло сыграл гамму, и, откликнувшись на упругий звук басовых струн, несколько человек, вскочив с мест, закричали: «Метал давай!»
«Раз, раз, раз», – стали пробовать микрофон. Снова загудел, забился гулким ритмом бас и оборвался. Эти звуки были своеобразным ритуалом приготовления к концерту, подогревом и без того возбужденного зала, обещанием грядущего веселья.
– Метал давай, с-сука! – крикнули за спиной.
Наташа снова испуганно посмотрела на меня, и я тогда обнял ее за плечи и привлек к себе:
– Не бойся, все будет хорошо.
В четверть девятого, когда воздух в зале сгустился и повлажнел, свет погас, и на сцену в белом круге света выбежал легкой трусцой ведущий. Я видел его несколько раз в ОМК. Он таскался за какой-то из рок-групп, придумав себе роль ведущего рок-концертов. Вел он себя при этом как конферансье на студенческих капустниках. Говорил много и развязно, подменяя многозначительной интонацией отсутствие юмора. Редкие длинные волосы он зачесывал назад и завязывал в хвостик на затылке. Сейчас он вышел на сцену в самопальных джинсах, сплошь облепленных карманами со змейками, и в жилете на голое тело. Руки у него были как очень светло-сиреневые черви.
– Добрый вечер друзья! – крикнул он в микрофон, тут же отшатнувшись от него, словно не ожидал, что выйдет так громко. – Добрый вечер, друзья металисты, друзья наших металистов и друзья всей черной металлургии нашей родины!
В зале засвистели, затопали.
– Метал давай, падла!
– Сегодня весь вечер на манеже – единственная и непав-вта-рим-мая «Асс-социация праф-фессиональных муз-зыкантов»! Мы просим всех соблюдать спокойствие, насколько это будет воз можным!
– Ме-тал! Ме-тал! – стали скандировать в зале. – Ме-тал!
– На клавишах – лидер группы Константин Швуим!
– МЕ-ТАЛ! МЕ-ТАЛ!
– На гитаре – Анатолий Таржинский!
Крик «Метал!» утонул в реве гитары. Белый овал света вырвал из мрака Таржинского. Обнаружив себя в центре внимания, худощавый высокий парень с аккуратной прической раскрутил в воздухе руку, как это делал Пит Таунсенд, а затем легко взял три первых аккорда Smoke on the Water. Звук гитары смешался с ревом толпы.
– А-а-а-анах-анах-анах, –
– МЕ-ТАЛ! МЕ-ТАЛ!
– …Акопов! – пробился голос ведущего.
Рев и вой. Рев и вой.
– …ас-и-таре…
– МЕ-ТАЛ! МЕ-ТАЛ!
– …алерий Прессман!
Рев и вой. Рев и вой.
– И наконец, голос «Ассоциации» – Алик Проскуров!
– Клавиши в мониторе… Ничего не слышу! – Голос Швуима.
Слова «клавиши» и «монитор» прозвучали как колдовское заклятие, внезапно заставившее зал стихнуть.
Акопов попробовал звонким ударом тарелку, потом ухнул и забился бас Прессмана. Низкий и упругий звук отдался в животе, сердце тревожно замерло. Первый шквал звука вызвал ощущение полной глухоты. От последовавшего грохота зал стал ритмично содрогаться. Словно кто-то огромной подушкой бил по крыше здания. В-вах! В-вах! В-вах! Потом в новом белом овале возник «голос АПМ». На щупленьком Проскурове был то ли плащ, то ли черный ситцевый халат, какие носят уборщицы. На голове – кепка. Держась за полы халата, он стал кружиться по сцене, иногда останавливаясь, чтобы, слегка согнув ноги в коленях, изобразить руками, что это он играет – то на гитаре, то на барабанах. Когда он начинал кружиться, полы халата разлетались, открывая его голые ноги. Он был то ли в трусах, то ли в очень коротких шортах. И вдруг наступила совершенно оглушительная тишина. Я поймал себя на том, что судорожно пытаюсь сделать вдох и выбить пробки из ушей. Наташа закрыла уши ладонями, как наушниками.
А Проскуров неожиданно низким и сиплым голосом завыл:
– Пра-а-а-а-а-ащай ка-афейная-а-а-а с-стра-а-на-а-а-а!
Это было вступлением к новому шквалу звука.
Проскуров между тем сорвал с головы кепку – лысина засияла под прожекторами – и стал выбрасывать руку с ней перед собой в такт тексту.
Слышны под землею железные стуки,
Рушится в небе торжественный храм!
Смерть! Костлявые руки тянет к нам!
Смерть!
Легкими пальцами Таржинский посылал в зал пулеметные очереди сигналов, которые разрывали черное пространство на куски, валящиеся на публику горной лавиной.
Рвутся на части слепые заветы!
Небо читает свой приговор!
Смерть! Костлявые руки тянет смерть!
Проскуров был в ударе. Швуим имел все основания гордиться своим открытием. Но это открытие грозило неприятностями. Аналогия певца с вождем мировой революции была очевидна всем, кто еще был способен соображать. Я оглянулся. Оба инструктора стояли у двери. Лица, совершенно белые в сполохах прожекторов, казались перекошенными ужасом масками. Я легко представлял, что они переживали в этот момент. У себя в кабинетах они привыкли слышать слова типа «рок-движение», «рок-клуб», «молодежная музыка», и они были готовы курировать, утверждать, направлять все эти слова в правильное, рекомендованное свыше русло. Здесь же они столкнулись не с безвредными словами, а с вырвавшимся на волю чудовищем, которое явно не подлежало курированию и направлению в правильное русло. Такое начнешь направлять, оно тебе в этом же русле выроет могилу.
Я захохотал. У меня вообще есть такое свойство – смеяться, когда я слышу хорошую музыку. В рамках своего жанра эта музыка была бесподобной. На западе «Ассоциация» могла бы спокойно выступать на больших аренах. Если Ингви Малмстин или Девид Мустэйн были самородками, то Таржинский был профессионалом, наработавшим блестящую технику многолетней практикой. Толик, я знал, окончил школу Столярского, потом консерваторию и играл на виолончели в филармонии. Акопов, кажется, тоже учился в консерватории. Ходивший в загранку Костя много лет исполнял для интуристов только западные шлягеры. Но смеялся я не из-за этого. Я представил, что в этот самый момент должен был чувствовать Гончаров. Мой хохот, неслышный в урагане звука, со стороны, наверное походил на припадок. Я чувствовал, что Наташа схватила меня за руку и трясет меня, что она испугана, не понимая, что происходит со мной, и от этого я хохотал еще больше, чувствуя, как слезы заливают лицо.
– Смерть, простирает костлявые руки! – выл Проскуров. – Смерть!
И вдруг в зале загорелся свет, и в этом свете музыканты и зрители внезапно лишились того пугающего содержания, которым были наполнены минуту назад. На сцену, выкрикивая что-то в направлении Проскурова, поднимался один из инструкторов. В оглохшем зале слов слышно не было. Отвечая на его жестикуляцию, Проскуров протянул ему микрофон. Инструктор выхватил его и стал кричать в него, но микрофон уже был выключен. Видно было только, как он беззвучно раскрывает рот и очень оживленно машет свободной рукой. Потом сквозь воздушную вату стали долетать слова, склеивающиеся в отрывистые фразы, и наконец проступил смысл: концерт окончен, все должны покинуть зал.
Часть аудитории, поднявшись, потянулась к выходу, но кто-то в зале выкрикнул:
– Та я те щас пасть порву, прид-дурок!
– Кому это ты пасть порвешь? – крикнул в ответ инструктор и с неожиданной прытью слетел со сцены.
Стали толкаться. Черное кожаное море смыкалось вокруг инструктора, но тот упорно выплывал наружу.
– А ну порви ему очко на фашистский знак! – крикнули откуда-то сбоку.
– Кто сказал «фашист»?! – Инструктор рвался к свету, но толпа отторгала его, гасила порыв.
– Только толкаться не надо, ладно?!
– Та я тебя!
– Менты! – крикнул кто-то, и снова погас свет.
В темноте засвистели, затопали, свет снова включился.
– Механика на мыло!
Начинался хаос. Два милиционера, встав у входа, выталкивали зрителей наружу. В их планы явно не входило никого задерживать. Мы вышли из зала в числе последних. Перед клубом стоял Кузнецов. Сунув руки в карманы брюк и склонив голову набок, он слушал одного из инструкторов.
– Видел? – спросил он меня.
Я кивнул.
– Ну, что скажешь?
– А что я могу сказать? Это же не выступление камерного оркестра.
– Сегодня не камерного, а завтра, глядишь, и камерного. – Он зло ухмыльнулся, потом снова повернулся к инструктору: – Завтра Гончарова ко мне. Прямо с утра. Раком будет у меня стоять.
Из этой реплики следовало, что Гончарову удалось скрыться с места преступления.
Инструктор послушно кивал, утирая всей пятерней мокрый от пережитого лоб.
– Будешь писать? – снова обратился ко мне Кузнецов.
– О том, как вы прекратили концерт?
Он бросил на меня злобный взгляд и отвернулся к подошедшему милиционеру. Это означало, что я свободен. Обняв Наташу за плечи, я повел ее к лестнице. Когда мы поднялись на Ласточкина, она сказала:
– Я такое видела первый раз в жизни. Это было какое-то безумие.
– Ничего, товарищи из комсомола будут его лечить.
– Как?
– Как всегда. Стращать и не пущать.
– А что же еще делать?
– Я не знаю. Я знаю только, что это уже есть, и я не представляю, чтобы это можно было запретить. Ты никогда не слышала про такую группу «Черный кофе»?
– Нет.