Я вернулся в свой кабинет и за час набарабанил небольшой репортаж с картинами природы, увядания старого села и появлением нового, оплаченного богатыми шефами, с парой цитат из выступлений начальников и цитат счастливых новоселов. На этот раз грязную работу за меня сделал Миша. Я процитировал не всех этих людей, а его, описал не то, что увидел, а то, что попало к нему на снимки. После чего встал вопрос, как подписать эту липу. Юрий Иванович дал мне понять, что моя фамилия под материалом должна была стать для кого-то наверху признанием в лояльности. Для меня моя фамилия под таким материалом означала сдачу в плен. Оправдать эту сдачу в собственных глазах я мог единственным способом – написав хоть часть правды. Такой зазор для правды оставался. Мне надо было найти ту школьную учительницу и написать очерк о ней, о ее намерении спасти старый храм, превратить его в нечто наполненное реальным смыслом для своего села.
Отложив репортаж в сторону, я придвинул телефонный аппарат. До районной больницы я дозвонился быстро. Телефон был в приемной главврача, и, как мне показалось, то, что я звоню из газеты, произвело на секретаршу сильное впечатление. Голос ее дрогнул от волнения. Она побежала искать своего босса, и я слышал в отдалении ее голос: «Олега Митрофановича к телефону – срочно! Область!» Через несколько минут тот взял трубку. Он, казалось, был удивлен тем, что газета интересуется какой-то учительницей. Теперь он, прикрывая рукой микрофон, требовал, чтобы ему кого-то срочно позвали, потому что звонит область. По паузам, повисавшим в трубке, я сделал вывод, что он остерегался со мной говорить просто так. Ему задали вопрос – когда он сам получит на него ответ, тогда и ответит. Наконец появился тот, кого он вызывал. Я слушал, как они говорили между собой, но не мог разобрать слов. Наконец он, кашлянув, сообщил, что больную несколько дней назад отправили в областную больницу в Одессу в связи с резким ухудшением состояния. Я наконец поинтересовался, чем она болеет. Он ответил: рак легких.
Я спустился в буфет, где взял полстакана сметаны и сдобную булку. Сметана болталась в стакане легко, как вода на киселе. Потом за моим столом возник Мукомолец:
– Привет, старичок! Ну, поздравь, меня, мы теперь настоящие коллеги!
Он протянул мне руку. Хотя горло у меня перекрыло комом, я протянул ему свою:
– Поздравляю.
– Выхожу со следующей недели, – продолжал он. – На заводе просто умолили до конца месяца доработать. Пока они замену найдут.
– Послушай, Вадик, я тебе что хочу сказать, – начал я, проталкивая ком. – Вот ты эту статью написал. Про Кононова. Тебе за нее не стыдно?
– Мне?!
– Тебе.
– А почему мне должно быть за нее стыдно?
– Ты его не знал, верно? Но из твоего рассказа следует, что он и наркоман, и тунеядец, и с какой-то проституткой водился. Это же все выдумка, ты что, не понимаешь? А может быть, у него были совершенно объективные основания покончить с собой, ты такое допускаешь? Может быть, это вообще не он на себя руки наложил, а его убили?
– Кто его убил? Кому он нужен был? Я получил о нем совершенно достоверную информацию.
– От товарища Майорова? А ты ее проверял? Точно мы знаем одно: ни ты, ни я ничего о нем, о его жизни не знали. Ни-че-го.
Мукомолец преобразился. Он больше не был заискивающим внештатником, он был человеком, ощущавшим силу своей новой позиции.
– Я знаю еще кое-что, Митя. Мы здесь все живем, и у каждого из нас есть свои сложности. Но одни люди пашут и как-то устраиваются, а другие спиваются или накладывают на себя руки. Он оказался слабаком, при чем здесь я?
– Ты можешь себе представить, что жизнь, независимо от всех твоих усилий, может повернуться так, что ты тоже окажешься слабаком?
– Знаешь что?
– Что?
– Мне один неглупый человек сказал такую вещь: мол, ты когда будешь продвигаться, не всем это понравится. Некоторые будут завидовать, кто-то будет ставить палки в колеса. Я не мог подумать, что это будешь ты.
– Я тебе действительно завидую, Вадик, – сказал я, поднимаясь из-за стола. – Твоему умению не думать о моральной стороне поручений, которые ты выполняешь. И я тебе еще скажу одну вещь: это ты написал про мертвого. А тебя же могут попросить написать и про живых. Перед тем как писать, подумай, какие это может иметь для них последствия.
Вернувшись в кабинет, я снова сел к телефону. На Слободке мне подтвердили, что Капитонова поступила в онкологическое отделение, назвали номер палаты, но к телефону звать отказались.
– Хотите проведать, приходите после пяти. – Сказав это, на другом конце провода повесили трубку. В городе с нашим братом не церемонились.
Я еще раз перечитал муру про сдачу поселка, поставил свою фамилию и отдал материал ответсеку. Сказав Римме, что уезжаю на интервью, отправился на Слободку. Пока ехал, все время думал: вот я прочел Мукомольцу лекцию о морали и нравственности, а сам только что сдал материал, который не выдерживал никакой критики. Чем я был лучше своего воспитанника? Сколько раз я сдавал подобные материалы, отгораживаясь от них одноразовым псевдонимом и подавая этому самому Мукомольцу пример того, как нужно работать, не пачкая рук? Какая разница, под какой фамилией врать, если эта ложь все равно попадет в мир, все равно отравит кого-то?
В палате с тяжелым больничным духом стояло шесть коек – по три у каждой стены. Две пустые. У занятых сидели родственники с убитыми лицами. Когда я спросил у женщины, сидевшей на ближайщей к двери койке, кто здесь Капитонова, та долго смотрела на меня мутным взглядом, потом, кивнув на пустую постель напротив, сказала:
– Была тут.
– А теперь?
– А теперь там. – Она направила указательный палец к потолку.
– На втором этаже? – не понял я.
– Бери выше.
Немая сцена. Все находящиеся в палате смотрят на мою, торчащую из полуоткрытых дверей голову.
– Сын, наверное, – наконец сказал кто-то невидимый.
Другой, тоже невидимый, тяжело вздохнул в ответ.
На трамвайной остановке стояло так много народу, что я пошел в город пешком. Что-то во мне в тот вечер оборвалось. Безразличие и усталость одолели мной. Все годы после окончания университета я работал, подчиняясь юношеской иллюзии о журналистской работе, которая должна была привести меня с микрофоном в руках к вашингтонскому Капитолию или нью-йоркскому Импайр-стейт билдингу. Между тем вся моя карьера могла окончиться на том же самом месте, где и началась, – у Че-ерна-ага моря… Чтобы получить микрофон и доступ к Капитолию, мне надо было ослепнуть, оглохнуть и стучать по первому требованию на всех, на кого в мягкой форме велят стучать. И даже при выполнении всех этих условий у меня не было полной гарантии успеха, потому что в последний момент меня мог отодвинуть с дистанции тот, кто стучал охотней, больше, талантливей. Капитонова оказалась последним звеном, связывавшим меня с журналистикой. С моей иллюзией о журналистике. Я эту учительницу не знал, не видел и даже не считал ее затею в полной мере целесообразной, поскольку ее же односельчане этим музеем не интересовались. Они предпочитали вернуть церкви ее первоначальное предназначение. Снова сделать местом, где они могли бы балакать с Богом, которого власть лишила прописки, изъяла из обращения, но которого они помнили, точно как своего старого барина. И тем не менее эта Капитонова хотела сохранить церковь, не мытьем так катаньем, пусть даже в виде музея. Ее деятельность, а может быть, даже и не деятельность, а стремление к деятельности были единственным живым движением в этой топи полного безразличия всех ко всему. Уйдя из жизни, она лишила меня возможности написать статью, которая могла бы стать балансом к уже сданной ответсеку чуши, где не нашлось места самому короткому абзацу об испуганной молодой бабе, которая, казалось, сбежит из выданного ей нового дома, как только скроется с глаз орда начальников, газетчиков и прочей шушеры, не имеющей никакого отношения к ее жизни.
От этих мыслей я испытывал настоящее удушье, хотелось выговориться, выпустить их наружу. Мне нужен был собеседник, который бы понял меня, выслушал и помог разобраться в самом себе. Я позвонил Наташе, но Надежда Григорьевна сказала, что она ушла с Леной в кино. Я пошел к Кощею. Он был не в настроении, поморщился, увидев у меня бутылку, похлопав себя по боку, сказал, что шалит печень.
– Послушайте, Константин Константинович, – оборвал я его не очень вежливо, – я, кажется, принял одно важное решение. Если я не сообщу о нем вам, кому угодно, я боюсь, что передумаю.
– Сжигаем мосты?
Брови его поднялись, взгляд ожил.
– Именно. Хочу завтра написать заявление об увольнении с рабо ты.
– Вот как?! Ну, заходите. Только давайте без бутылки. И потом, дело серьезное, лучше, наверное, на трезвую голову, нет?
Я начал с поездки в новый поселок. Говорил так, как хотел бы написать обо всем. О жуткой грязи, о молодой бабе в неуютном доме, о пьянке с шефами, выдаче сыра, церкви, фамильном склепе, капкане, партизанах, внезапно умершей учительнице Капитоновой, о том отвратительно-оптимистичном репортаже, который написал и который станет моей последней публикацией, и, наконец, о решении искать другую работу.
– Такие дела, – закончил я.
– Очень здравое решение, Митя, – сказал Кощей. – Ложь – как зловредный микроб. Она разъедает. Все мы в той или иной степени лжем, себе, другим, но у вас такая работа, где врать надо ежеминутно. Это может стать второй натурой.
– Уже почти стало, – согласился я.
– Вы не обращали внимания, какие хмурые лица у наших начальников, вообще у многих людей? – продолжал он. – Это не от забот о куске хлеба. Жить бедно можно. К бедности привыкаешь. Нет, народ, сам того не осознавая, находится в страшном унынии, причиной которого является постоянная ложь. Мы лучше всех, мы самые передовые, мы самые культурные, а на самом деле живем в полном дерьме и прекрасно об этом знаем. В общем, вы хорошо поступили. За работу не переживайте. Где-нибудь устроитесь.