Второй инструктор, видя успех дружинников, но не обратив внимания на наш диалог, подтянулся к секретарю с диском Челентано.
– Николай Иванович, я возьму до завтра, послушать, а?
– ОМК хоть что-то оставьте, ладно? – сказал секретарь, кривясь от презрения уже к своим подчиненным. – Где они там?
Он взглянул на часы, и в это время дверь отворилась и в зал вошел Олежек. С кривой ухмылочкой соучастника он обменялся рукопожатиями с Кузнецовым.
– Что, обком тоже решил дискотеку открыть? – пошутил он.
Глаза у Олежека сияли, вероятно, от ощущения причастности к успешной деятельности смежников. Он подошел к столу и стал перебирать диски.
– Ты здесь, случайно, последнего Pet Shop Boys не видел? – обратился он ко мне как к наиболее квалифицированному из присутствующих.
– Не видел, – выдавил я.
Это был самый обыкновенный дележ награбленного. Я не представлял, как это все вернется к своим хозяевам. Я хорошо представлял только, как оно могло разойтись по этим жадным рукам, как эти бойцы идеологического фронта будут слушать эту музыку сами, со своими телками и под свою водку, постепенно свыкаясь с мыслью, что это принадлежит им по праву сильных, в смысле – наделенных властью.
– Ты все понял? – повернулся ко мне Кузнецов. – Клуб любителей всего этого дерьма со следующего воскресенья будет собираться в кафе «Ретро». Прямо в номер.
– И с контролем на входе, по списку, – добавил Олежек.
– Про список пока не надо, – сказал Кузнецов.
Из обкома я прямым ходом поехал к Кощею и, написав ему на листке все свои данные, сказал, что готов к выезду. Складывая листок, он протянул мне руку:
– Ну, с Богом, Митя! Вы не представляете, как теперь все у вас будет легко.
Из дому я позвонил в редакцию и попросил Римму взять у меня из стола заявление.
– Так ты это не шутишь?
– Нет, конечно!
– Ну, смотри, ты – взрослый мальчик.
Я ждал, что мне будут звонить из редакции, вызывать к боссу для выяснения причин и следствий, и поэтому постучал к Анне Николаевне и, когда она выглянула из-за своей двери, попросил ни под каким видом к телефону не звать, всем говорить, что уехал к тетке в Саратов.
– У вас тетка в Саратове?
– Да нет, это так говорят.
– А что случилось, Митенька? Вид у вас ужасный.
– Уволился Анна Николаевна, и не хочу всех этих выяснений, чего-почему, понимаете?
Она прикрыла ладошкой губы и выпучила глаза:
– Уволились сами?!
– Потом расскажу, Анна Николаевна, а пока просто покоя хочется, ладно?
– Конечно-конечно! Не беспокойтесь. У вас кушать что есть?
Я вернулся к себе в комнату и включил Димеолу Terra e Cielo. Пока он крутился, я все ждал, что в коридоре раздастся телефонный звонок, но, к счастью, напрасно. Никто не бросался возвращать ценного сотрудника на оставленный им сгоряча пост. Когда Димеола доиграл, я даже не заметил. Музыка сменилась шумом дождя, капли тяжело барабанили о карниз, оконное стекло потекло. Звук ливня был таким реальным, таким объемным, что вытеснил из головы все страхи, нервозность, постоянное ожидание новых неприятностей, которым я жил в последнее время.
Я стал думать о том, что уходить, обрывать концы, не жить там, где мне не нравится, явно было у меня в крови. Точно так же несколько лет назад я ушел из дому. Скучал ли я по нему? Нет. Ностальгия была чем-то вроде фантомной боли у тех, кому ампутировали конечность. Она тебя беспокоит, но ее уже нет. Я еще бывал дома, скажем, последний раз – у матери на дне рождения, но дом был уже чужим для меня, все выглядело не таким, каким было в памяти, а старым, поношенным, бедным. Только настоящее обладало ценностью. Интересно было бы проследить свою родословную до тех прапрапредков, которые впервые проявили эту готовность бросить всё и начать сначала. Да только как проследить?
Из дому я ушел после смерти отца.
Глава 29
Мой отец был физруком в торговом техникуме. Он иронически называл себя членом физкультурной мафии выпускников Киевского института физкультуры, которые стали первым послевоенным выпуском этого заведения. По возвращении в Одессу они заняли все спортивные кафедры местных техникумов и вузов. Это дало им возможность постоянного нанимать друг друга для ведения различных спортивных секций и судейства соревнований, что резко повышало скромные педагогические заработки. Их застолья, шум которых часто прерывался оглушительными взрывами хохота, одно из самых ярких воспоминаний детства.
Отец умер от инфаркта, неожиданно для всех. Вечером стал жаловаться на боль в груди, а утром не встал. Только когда его не стало, я осознал, что ему было семьдесят лет. Не сказать, что он пожил мало, однако мне этого срока не хватило на то, чтобы узнать его ближе. Я был поздним, послевоенным ребенком.
Он умер зимой 1983 года. Похороны были совершенно сюрреалистическими. Искривление пространства нормальной жизни началось с того, что мать попросила, чтобы я при заказе гроба не брал черный, потому что черный цвет сильно мрачный. Красный она тоже не хотела, поскольку это было сильно торжественно. Я не представлял, что клиент может выбирать цвет гроба. Что цвет обивки наделен каким-то эмоциональным содержанием.
– А какой ты хочешь?
– Возьми серенький.
В этом она была вся. Ее любимая поговорка – «Скромность украшает человека». Самая высокая похвала – тише воды ниже травы.
Я поехал в мастерскую, где делали гробы. Еще не обитые тканью ящики были сколочены из неструганых досок, которые даже не примыкали друг к другу. Между некоторыми зияли щели, в которые можно было просунуть руку. Специфика производства ничуть не сказывалась на поведении работников. Стук молотков и звуки пилы перемежались веселыми выкриками, шутками, смехом. Было послеобеденное время, и, должно быть, за обедом гробовщики выпили.
У одной стены стояли необитые коробки из корявых и темных от влаги досок, у другой – готовые, обитые тканью жизнерадостного зеленого цвета. На помосте в центре цеха стоял выставочный экземпляр его продукции, обитый «сереньким». Я спросил у встретившего меня мужика, сколько он стоит.
– Тринадцать рублей, – ответил он.
– Я хочу серый.
– Только зеленые. Серую ткань сейчас не дают. Этот серый – выставочный.
Глазами он сигналил, что выставочный продается тоже.
– Сколько ты хочешь за него?
– Тридцать.
Мать дала мне пачку денег, из которой я отсчитал ему три десятки.
– Имеешь, – сказал он, приняв купюры.
На кладбище мне сообщили, что земля так промерзла, что сегодня ее раскопать не удастся.
– Будем ждать до весны? – спросил я.
– Нам торопиться некуда, – сказал мужик за конторкой.
Он был в ватнике, мятой меховой шапке, небритая физиономия покрыта фиолетовыми угрями. Я бы не удивился, узнав, что он ест мертвечину.
– А что вы делаете зимой?
– Ну, можно положить пару шин на землю и поджечь. За ночь отмерзнет.
– Так положите.
– Шин нет.
– Сколько стоит шина?
– Десятку дай, будет нормально.
Вечером мать вспомнила, что отцу нужно новое белье. В старом хоронить было нехорошо, как если бы там, куда он собирался, он должен был выглядеть понарядней. Она послала меня в магазин за кальсонами и рубашкой. Я поехал в универмаг на Пушкинскую. Развернув привезенный пакет и только взглянув на белье, она сказала:
– Митя, это же ситчик, а сейчас зима. Ему там будет холодно.
Я не поверил своим ушам.
– Поедь купи байковое, – попросила она.
Продавщица встретила меня удивленно поднятыми бровями. Я объяснил, что это не мне, а папе. Сейчас холодно, ему нужно теплое.
– А сразу он не мог сказать, что ему нужно теплое?
– Не мог, – сказал я. – Он вчера умер.
Она посмотрела на меня как на сумасшедшего. Может быть, подумала, что я таким образом пытаюсь с ней познакомиться. Следуя этой мысли, я спросил:
– Девушка, а как вас зовут?
– Я замужем, – ответила она.
Сжав тонкие коричневые губы, она упаковала пару байкового белья в бумагу, перевязала пакет бечевкой, подвинула мне и ушла в дальний конец прилавка.
Когда гроб выносили из дому, навстречу поднимался какой-то парень. Он заметался от одного края лестницы у другому, пытаясь проскользнуть то между гробом и перилами, то между гробом и стеной. Несшие гроб делали движение то влево, то вправо, уклоняясь от его бросков, но под лежавшим на их плечах грузом двигались медленно, и парень не успевал проскользнуть в возникавший просвет. Похоронная команда будто нарочно не пропускала его, и тогда он встал на четвереньки и прошмыгнул у нас под ногами, как собака.
На кладбище открытый гроб поставили на скат холмика ржавого глинозема. Откуда ни возьмись, появился полный мужчина в коротком сером пальто и драной заячьей шапке. Раскрыв небольшую книжечку, заголосил что-то непонятное, подвывая и раскачиваясь из стороны в сторону. Это неожиданно начавшееся выступление было так же неожиданно прервано товарищем отца, Мишей Каплуном, – он просто задвинул певца в толпу провожавших и занял его место.
– Шура бы этого не одобрил, – объяснил Миша Каплун громко и глядя при этом в небо, где сейчас мог находиться его старый товарищ. В очках у Миши Каплуна были толстые линзы, страшно увеличивавшие его глаза. – Шура не верил ни в Бога, ни в черта. Он был нашим парнем! Он любил жизнь, и он умел жить! И сейчас я хочу сказать тебе, Шура, мы любили тебя, и мы ценили тебя как своего хорошего товарища, на которого всегда и во всем можно положиться. С которым можно делать дела и можно получать удовольствие от жизни за одним столом. Ты сделал много хороших вещей, и ты можешь этим гордиться. Ты прожил жизнь, как дай Бог прожить ее некоторым другим! Прощай, дорогой товарищ, и будь нам всем здоров!
Я подумал, что ослышался, и посмотрел на лицо Миши Каплуна, по которому уже начало растекаться осознание того, что он закончил прощальную речь как тост, что было ему привычней.
– Я хотел сказать, я извиняюсь, спи спокойно дорогой товарищ, мы, твои верные друзья, будем всегда помнить тебя!