Свинцовый дирижабль «Иерихон 86-89» — страница 51 из 55

Лето прошло в разъездах по ученикам. Одна пара принимала меня на даче, и мы ездили туда с Наташей. Шли на пляж, к четырем я поднимался на дачу, где меня ждали хозяева и их приятели, тоже готовившиеся к отъезду. К половине шестого приходила Наташа. Со стола, за которым мы занимались, убирали тетради, ставили салат из дачных помидоров и огурцов, жарили свиные отбивные, картошку. Доставали из холодильника запотевшую бутылку водки. Снова говорили, как устроились те, кто уехал раньше, как устроились до них те, кто уезжал в семидесятые. Те уже просто катались как сыр в масле. Перспектива новой жизни окончательно заслонила от меня все мои бывшие интересы. Я стал меньше интересоваться музыкой, перестал читать. Все словно приготовилось во мне к встрече новой жизни, представленной в нашей реальности названиями волшебных городов: Нью-Йорк, Чикаго, Сан-Франциско, Лос-Анджелес. Уходящее лето, сиреневатые сумерки, тронутая первой ржавчиной листва казались окончанием не лета, а всей жизни в этой стране. Некоторые мои ученики обещали, уезжая, прислать нам с Наташей вызов, его якобы можно было заказать в Италии, и я не без удивления признался себе, что жду такого вызова. Вызов, однако, пришел не от них. Его принес мне Кощей, вручив конверт с уже разорванной золотой бумажной печатью и красной ленточкой.

– С вас причитается! – сказал он.

Мы сели на диван. Развернув сложенные втрое страницы, я прочел, что меня вызывает моя тетя Рахиль Перец из города Хайфа.

– Мне надо будет ехать в Израиль? – спросил я.

– Глупости! – поморщился Кощей. – Сейчас все едут в Рим, там сидят пару месяцев и оттуда прямым рейсом в Штаты. Некоторые едут в Австралию, некоторые в Канаду, но все говорят, что в Штаты лучше всего.

– Что теперь?

– Теперь этот конверт надо отнести в ОВИР и начинать паковать чемоданы. Если вы не повезете с собой свой «бриг» и «техникс», то, думаю, сможете все упаковать в рюкзак.

– А все эти скатерти, часы, фотоаппараты?

– Не говорите глупости! – Кощей поморщился. – Во-первых, вас там сразу подхватят еврейские организации, которые дадут пособие на питание и жилье. И потом, вы знаете язык! Ручаюсь, что будете преподавать его, причем своим старым ученикам. Только они будут платить вам не рублями, а валютой. Лиры, доллары.

Помолчали.

– Вы поедете один? – спросил Кощей.

Я посмотрел на него удивленно:

– С Наташей.

– Вам надо расписаться, вы знаете это?

– Распишемся.

– Вы говорили, что ее отец какой-то начальник. С его стороны не будет возражений? Главное, чтобы он сам не чинил препятствий. Если он не проявит инициативу, то его мнения не спросят.

Я слышал истории о детях, которых задерживают родители, задер живают по самым разным причинам. Наташиному папаше отъезд мог поломать всю его карьеру. Когда вечером я спросил ее об этом, она ответила:

– Он, когда маму оставил, моего разрешения не спрашивал. Скажу, что постригусь в монахини. Пусть выбирает.

– Послушай, – сказал я. – Я хочу тебе сказать одну вещь, которую обычно говорят в торжественной обстановке…

Я увидел, как у нее радостно поднялись брови и расширились глаза.

– Но тут все так складывается, с этим отъездом…

– Я согласна! – весело сказала она и засмеялась.

Мы обнялись.

– С тобой ужасно неинтересно, – сказал я. – Ты все заранее знаешь.

На следующий день мы подали документы в загс. Осень была долгой и теплой. Деревья нехотя сбрасывали листву, трава, не торопясь, бурела на газонах. У меня стало меньше учеников. Мы ходили на вокзал провожать тех, с которыми у нас устанавливались приятельские отношения. Казалось, мы все теперь были частью большого перенаселения народов, объединенные одной целью и заботами. Устроив багаж в своих купе, они выходили на перрон, где мы пили шампанское и водку, открывали коробки конфет. Составы с тяжелыми вздохами трогались, из уплывающих окон, как из прикрытых венками гробов, на нас смотрели лица отбывающих в Новый Свет. Во время одного из таких прощаний я столкнулся и простился с Костей Швуимом.

– Столько было надежд, – сказал я.

– Какие надежды, чувак? Все развалилось. Одни в Москву уехали, другие – в Штаты. Помнишь Толика Таржинского? Гитариста нашего? Уже в Австралии. Алика Акопова, ударника, помнишь? В Германии. Валера Прессман в Италии, ждет вызова из Нью-Йорка. Ганькевича помнишь из «Бастиона»? Умер.

– Ганькевич умер? – Это было невероятно. – Почему?

– Одни говорят – порок сердца, другие говорят – бухал, как лошадь. Знаешь, есть такой анекдот. Хаим умер. Как? Как поц! Вот он стоял, вот он упал.

Ни он, ни я не смеялись.

– Ну, давай, чувачок. – Он протянул мне руку. – Будешь в Лос-Анджелесе, спроси Костю.


Пришла зима с ледяными дождями, ветром, обледеневшими тротуарами. Небо потемнело и прижалось к земле. По вечерам, когда мы устраивались с книгами на диване, чаще звучали те пластинки, которые принесла из дому Наташа: Вивальди и Альбинони, записанные на «Мелодии». Когда я спросил ее, как произошло то, что наши вкусы так незаметно поменялись, она, помедлив, ответила:

– Наверное, потому что с этой музыкой у нас ассоциируется семейный уют.

– У нас дома никогда не звучала эта музыка, – ответил я. – Первая музыка, которая у меня связана с ощущением моего дома, это Зеппелин и это ощущение одиночества и холода. Я услышал их впервые зимой, и я тогда был один. Это был их блюз Since I’ve Been Loving You. Там гитара так совершенно потрясающе начинала тему: та-та-та-та-та – и потом вступал: Бонэм бух, бу-бух. Мне тогда казалось, что я был влюблен и что эта песня про меня, но на самом деле я просто хотел быть влюбленным.

– Бедный, надо было позвонить мне!

– Мне было всего пятнадцать лет.

– Так ты что, еще не умел пользоваться телефоном?

– У нас тогда не было телефона.

– Значит, надо было выйти из дому и ходить по улицам до тех пор, пока ты не встретил бы меня. А ты что делал?

– Занимался рукоблудием перед цветным календарем. Там были такие красивые девушки в купальниках с сигаретами «Уинстон».

– Нет, в свои пятнадцать лет я не смогла бы тягаться с твоими девушками из календаря, – вздохнула она. – У меня все было такое маленькое. У меня просто не было шансов. И всё, что мне оставалось, это слушать Вивальди и мечтать о там, как я буду танцевать с каким-нибудь принцем в огромном дворце и вокруг нас будут кружиться в танцах другие принцы и принцессы в пышных платьях, а потом мы бы выходили на балкон, и над нами бы светили луна и звезды, и он говорил мне, как он любит меня, и все стихами…

– Я сейчас слушаю твоего Вивальди с бо́льшим удовольствием, чем, скажем… Нет, я даже не знаю, что бы я еще сейчас мог послушать. Может быть, Пэта Метини? Нет, не хотел бы. Так хорошо. Эта музыка так точно передает душевное состояние. На улице мерзко, а дома хорошо.

Уроки все еще давали заработок, которого пока хватало на жизнь. Лежавшие на моей сберкнижке деньги мы планировали использовать на покупку билетов, внесение пошлины за диплом, а остаток суммы отдать мамам.

Мне казалось, что в душе мать была рада моему отъезду. Отъезд был веянием времени. Как все запасались на зиму мукой, сахаром или картошкой, потому что потом не будет, как все запасались водой, потому что вечером отключат, как бросались в сертификатный, где выбросили итальянскую обувь, или в торгсин, где появились кассеты Maxell, так все сейчас потянулись на выезд. Это был обычный рефлекс вечно голодной толпы на очередную возможность схватить то, чего потом снова не будет. Мать прожила в этой традиции постоянного ожидания удачи всю жизнь и не хотела, чтобы я упускал свой шанс. Нет, я не хочу сказать, что мой отъезд был ей безразличен. Она не могла не понимать, что мы можем больше не увидеться. Несмотря на весь наш оптимизм, кто мог знать, как я устроюсь в Америке? Но она надеялась на лучшее, и, помимо этого, она, может быть даже не отдавая себе в этом отчета, считала, что мой отъезд снимет с нее ответственность за то, что я ушел из дому из-за ее нового мужа. Уезжая, я окончательно отказывался от своей доли нашей главной ценности – жилплощади.

Глава 35

Мы расписались в районном загсе на Черемушках. Накануне, возвращаясь с урока, я сошел с трамвая на Соборной и купил ведро роз. Хотел белые, но у теток были только красные. Продавщица, не веря своему счастью, отдала мне все ведро, посчитав за него еще пять рублей, и так я с ним и пошел домой. Наташа ахнула, потом оказалось, что нам не во что ставить цветы. Вазы у нас не было, и мы оставили цветы в ведре посреди комнаты.

– У меня никогда такого не было, – сказала она. – Я не могла себе представить, что к свадьбе у нас совершенно не останется друзей. Мы просто осиротели с тобой.

На следующий день с утра пошел дождь. Снежные сугробы у деревьев и на газонах почернели, мокрые черные деревья выглядели так, словно их покрывала прозрачная студенистая масса, у края мостовых собрались черные лужи. К зданию загса такси почти подплыло. За дверью с красной вывеской открылся обычный казенный коридор с крашенными темно-зеленой краской стенами и мутным светом. Встретившая нас секретарша проверила в своей книге наши фамилии и, поставив возле них птички, предложила подождать очереди в комнате жениха и невесты. На двери, к которой она нас подвела, действительно значилось «Комната жениха и невесты». Комната оказалась покрашена той же мрачной зеленой краской. На полу лежал протертый до желтых пятен ковер, у стен стояли два продавленных кресла с коричневой дерматиновой обивкой. Одна из стен была закрыта темно-вишневым бархатным занавесом. Я откинул его, обнаружив за ним глухую стену.

– Это чтобы женихи не выпрыгивали из окон, – сказала Наташа.

– А я думал, чтобы вид снаружи не удручал.

– Да, внутри вид, конечно, лучше! На редкость мрачное местечко.

Она обняла меня, прижавшись, сказала:

– Там надо будет еще раз пожениться. Найдем там нашу церковь и поженимся. Найдем всех наших. Этот же брак все равно как бы не настоящий, верно? Так, бумажка для выезда.