– Ну, давайте послушаем, что вы мне оставляете. Нет, знаете, поставьте мне что-то такое, что вам дороже всего.
– Давайте Зеппелин, – предложил я.
– Цеп-пел-лин, – повторил Кощей. – А что это значит?
– Led Zeppelin – свинцовый дирижабль.
– Странное название, нет?
– Они не были уверены, что их дирижабль, в смысле их группа, будет успешной. Что он полетит. Такая ирония – свинцовый дирижабль не полетит. Для них это была авантюра.
Пока я это рассказывал, Кощей снова наполнил рюмки.
– Ну, ладно, – сказал он, поднимая свою. – Тот дирижабль, на котором мы все сейчас находимся, оказался явно свинцовым. Но я хочу выпить, чтобы ваш новый уже наконец полетел и полетел в правильном направлении!
Я опустил иглу на черный промежуток перед Since I’ve Been Loving You.
Ах, как замечательно она звучала на его усилителе и колонках! Как звенела медь Бонэма, как осторожно, просто вкрадчиво играл на органе Джон Пол Джонс, как взлетали гитарные пассажи Пейджа, а когда Плант закричал: drag, drag, a-a-a-a-a-a drag, я увидел – как Кощей вжался в кресло.
– Действительно, – сказал он, когда музыка кончилась. – Сильная вещь. Будете там – пойдите на концерт обязательно.
– Для этого нам раньше надо было уехать, – сказал я. – Их больше нет.
– Да, а почему?
– Бонэм умер. Их барабанщик. После этого они решили больше не играть.
– Вот оно что. Поразительно все-таки, как эта музыка воспитала целое поколение таких людей, как вы. Музыка – страшная сила, нет? Помните, отчего пали стены неприступного Иерихона? Осаждающие ходили вокруг и трубили в свои трубы. И стены рухнули. От музыки.
– Наши стены еще стоят, – заметил я.
– Верно, стены стоят. Только охранять их уже некому.
У подъезда Кощей обнял нас обоих, привлек к себе так, что лбы наши сошлись.
– Ну, наслаждайтесь там за меня, дети, – сказал он.
– Может быть, с нами поедете? – спросила Наташа.
– Нет-нет, я уже старый ехать. И потом очень хочется досмотреть всю эту комедию до конца. Ну, давайте, с Богом!
Он подтолкнул нас к выходу.
Была уже поздняя ночь, но было нехолодно и в воздухе уже можно было уловить тревожный запах оттаивающей земли, сделавшей первый вдох-выдох после зимнего оцепенения. Не быт и не работа, на устройство которых особых надежд не было, а одна лишь природа, с ее бесконечным чередованием времен года, умиранием и возрождением жизни, вселяла надежду на то, что очередной цикл бытия принесет радость.
Мы постояли на бульваре, глядя на россыпь портовых огней, черные силуэты судов, слушая доносившиеся звуки непрекращающейся портовой жизни: лязг и вздохи железнодорожных составов, удары опускавшихся на палубы контейнеров.
Миновав темные громады Воронцовского дворца и Колоннады, мы пересекли Тещин мост. Когда мы поднимались с бульвара, Наташа сказала:
– Знаешь, у меня возникло такое ощущение, словно мы бежим из этого города. Дождались, когда все уснули, и бежим.
– Только не говори, что испытываешь неловкость.
– Нет, я ни о чем не жалею. Но я думаю, что мы увезем отсюда ощущение не чего-то оставленного, а чего-то недоделанного, и оно будет всегда подзуживать.
– Недоделанного? Здесь просто нечего делать, о доделывании чего ты говоришь?
Я услышал свой голос со стороны, и он показался мне резким и раздраженным. Она не ответила. Я так устал от прогулки, что хотел только поскорей добраться до постели и лечь.
Мы молча дошли до дома. В парадной было, как всегда, темно. Только едва серела площадка между этажами. Наташа пошла впереди, я – за ней. Потом я увидел, как в мутном квадрате света появилась тень и кто-то сказал: «Наконец-то заявились!» Звук удара был глухим, но сам удар был настолько сильным, что Наташу отбросило на меня, и мы оба упали. Я еще видел, как через нас кто-то перепрыгнул и, сбежав вниз по лестнице, выскочил на улицу. С коротким звенящим стуком упало на пол что-то металлическое и покатилось.
– Наташа!
Она лежала на мне, не шевелясь. Я выбрался из-под нее. Кровь оглушительно била в виски. Я взял руками ее лицо, тут же ощутив, что одна ладонь стала мокрой и теплой. Схватив ее под руки, потащил наверх, усадил у двери. Мокрая рука не лезла в карман, наконец вырвал ключ, открыл дверь, ввалился в коридор, втащил ее. Включил свет. Мне сначала показалось, что одного глаза у нее нет. Вся правая часть лица была одной кровавой раной. Я бросился в ванную и, намочив полотенце, стал завязывать ее голову. Полотенце было коротким, и кровь так обильна текла из раны, что я никак не мог остановить ее. Я забарабанил в соседскую дверь: «Анна Николаевна!» Попытался звонить по телефону. Цифр было не разглядеть, мокрые пальцы выскальзывали из отверстий диска. Когда наконец услышал сонное «скорая», в коридоре появилась разбуженная шумом Анна Николаевна. Ее крик заглушил голос в трубке. Я снова бросился в свою комнату. Сорвав с постели простыню, оторвал от нее длинный лоскут и, вернувшись к Наташе, стал перематывать голову. Анна Николаевна что-то кричала в трубку.
Глава 37
Все смешалось в жутком калейдоскопе: растущая на полу черная лужа, ведро с красной водой, неподвижное тело Наташи. «Она жива?» – спросил я Анну Николаевну. Она, прижимая к груди телефонную трубку, едва шевелит губами: «Как я могу знать, Митя?» Я прикладываю ухо к груди Наташи, но ничего не слышу, кроме пушечного пульса в собственных висках. Как много крови. «Наташа!» Мне кажется, что ее губы шевелятся. Если приложить к губам зеркальце, то по оставшемуся на нем следу можно установить, дышит ли человек. Где взять зеркальце? Входят люди в белых халатах. Один с чемоданчиком. Они отстраняют меня от тела на полу. Разматывают красные ленты. Появляется милиционер. За ним еще один.
– Ты, что ли, ее так?
Один санитар показывает железную трубу:
– Нашли возле входа. Наступил, думал, убьюсь.
– Ты это видел? – Мент кивает на трубу.
Я киваю. Слышал, когда ее бросил выбегавший из парадной. Конечно, это был он. Кто еще? Кто еще мог ждать меня ночью, чтобы рассчитаться за все свои беды и обиды? Его голос невозможно спутать ни с каким другим.
– На Слободку?
– Не успеем. Давай на Пастера.
– Я с вами.
– Это как милиция скажет.
– Нет, ты с нами пойдешь.
– Я хочу с ней.
– Сперва с нами, потом с ней.
Двери «скорой» закрывают за ее носилками. Я сажусь в милицейский газик. Тот же участок. Те же люди. Мы сидим в небольшой комнате. Я на стуле перед человеком за столом.
– Мне надо в больницу.
– Успеешь, там теперь торопиться некуда.
– Что вы имеете в виду?
Кривая улыбка.
– Расскажешь, как все было, и пойдешь к ней.
– Что рассказывать?
– Как это произошло?
– Мы входили в парадное. На лестничной площадке нас ждали.
– Кто?
– Его зовут Женя.
– А что у него к тебе было?
– Мы работали в одном кооперативе. Потом его закрыли. Он считал, что из-за меня потерял заработок.
– Адрес знаешь?
– Знаю.
Я сижу в комнате один. Я устал, разбит, я не знаю, что с ней. Ей сейчас могу делать операцию. Трепанацию. Отпиливают сверкающей ножовкой верхнюю часть черепа, потом снимают, как крышку с котелка. Виден мозг. Она может потерять глаз и будет ходить остаток жизни с черной повязкой или стекляшкой. Хорошо тому живется, у кого стеклянный глаз, он не бьется и не трется и сверкает как алмаз. Мимо ходят другие менты. У них хорошее рабочее настроение. Некоторые спрашивают у дежурного, кто я. Слышу: «Подруге раскроили череп». – «Он?» «Выясняем». Жуткая усталость накатывает волнами. Под ее весом я погружаюсь в вязкий ил другой жизни, лишенной красок, звуков и ощущений той жизни, которой я жил совсем недавно. Я хотел бы лечь рядом с ней и, обняв ее, уснуть, пусть даже навсегда, но только рядом.
Женю привозят утром. Он совершенно пьян.
– Да я ее вообще не знал! Я мамой вам клянусь, я ее не знал. Я этого жидяру хотел. Вот этого, на стуле! Случайно у меня это получилось. Не хотел я ее.
На Пастера ее не оказывается – в отделении не было мест.
– Где она?
– На Слободке проверьте.
На Слободке сухая женщина в допотопных круглых очках ведет суставчатым пальцем по странице с записями, потом спрашивают, кто я.
– Муж, – я произношу это слово впервые, говоря о себе.
Меня ведут длинным коридором. Мы поворачиваем на лестницу, спускаемся на этаж ниже, еще один коридор. На двери синяя табличка с полустертой бронзовой надписью: «Морг». Включается с болезненным зуденьем и нервными сполохами дневной свет. На столах накрытые простынями тела. Моя проводница подходит к одному и поднимает простыню.
У Наташи невероятно бледное лицо, наполовину закрытое пластырем и бинтами. Остро торчат ключицы, скулы, плечи. Опустив простыню, санитарка отходит в сторону.
– Что я должен теперь делать?
– Договаривайтесь о похоронах. Тело будет готово завтра.
Будь готов, всегда готов. Как они ее приготовят? На тихом огне.
В кастрюле с белым соляным раствором. Соль хорошо впитывает кровь. Потом извлекут через нос мозг. Обмотают тело пропитанной благовониями тканью. Это ваш труп? Да, мой. Ах, как хорошо пахнет!
Кощей обнимает меня, прижимает к тому же прокуренному пиджаку, к которому вчера только прижимал нас с ней:
– Митя, кроме водки, ничего не поможет. Рваните бутылку и усните.
Надежда Григорьевна передает служительнице в синем халате пакет с вещами. Руки трясутся.
– Это все старое, Митенька, она же все свои вещи у вас держала. Но она это тоже любила, я вам честно говорю.
В гробу у нее оказываются накрашенными губы. Чужая, грубая красная помада. Из-под свежего белого пластыря проступает багровая кромка кожи с крохотной серо-зеленой оторочкой смерти. Перед могилой стоит ее отец, похожий на памятник самому себе. Меня он в упор не видит.
– Вам не в чем себя винить, Митя, – говорит Нина Ефремовна, во всем черном. – И уезжайте отсюда, уезжайте. Ничего хорошего тут нет и не будет. Помните Толика? Научного сотрудника? Вы с ним у нас на даче познакомились. Тоже убили. В Баку.