иняты во внимание.
Андрея подобрал и в медсанбат доставил Антон Васильевич. Редактор дивизионной газеты, добравшись до назначенного пункта, связался по телефону с Янишем. Тот молча принял доклад, выдержал небольшую паузу, что-то невнятно проговорил в сторону, а потом уже вслух жестко приказал редактору найти Путинцева и больше не отпускать от себя. Приказ Яниша в последней части оказался неисполним. И вот Андрей сидел и рисовал. При свете короткого зимнего дня и в лучах потайного фонарика ночью, когда не спалось. А чаще ему не спалось.
Давящие мозг своим ужасом картины стояли неотступно перед его мысленным взором.
...Отчаянная паника, вдруг охватившая немецкий батальон, расквартированный в деревне, название которой так и не успел выговорить Антон Васильевич. Гитлеровцы - а было это поздним вечером - кольцом оцепили деревню и всех до единого жителей, даже калек и детей, согнали на площадь. Тут же все избы одна за другой стало охватывать высокое багровое пламя. В его сполохах люди увидели наскоро, на скрещенных в козлы длинных бревнах, сооруженную виселицу, а на ее перекладине четверых обнаженных мужчин, тела которых уже были обсыпаны белым инеем. А вокруг лязг металла, отборная брань, угрозы, топот конвойных, короткими стволами автоматов теснящих людей к одному из дощатых заборов, особенно ярко озаренных пожарищем.
"За что?" - вдруг вырвался чей-то негодующий вопль.
Никакого ответа. Только энергичные удары автоматами и злее брань.
На лицах прижатых к забору людей и гнев, и страх, и презрение, и торжество - значит, наши пошли в большое наступление, близка свобода и, значит, гитлеровцам надо быстро спасать свою шкуру и некогда отбирать себе рабов для угона в Германию. Некогда даже забрать из домов кое-какое ценное барахлишко. А уходя с русской земли, не оставить на ней ничего. Только пепел. И трупы. Впрочем, тоже как пепел.
Еще не свершили автоматы свое злое дело, а поблизости от виселицы полицаи уже выстилают ряд из досок и обрубков бревен. Появились канистры с керосином. Душный запах поплыл над землей.
Отрывистая команда. И залп за залпом длинными сливающимися очередями...
...Когда три дюжих гитлеровца высадили плечами дверь - Галина не успела сбросить крючок - и ворвались в избу, им сразу на глаза попался только Дмитрий. Он сидел у стола и при свете тощенького жировичка пришивал заплату на рукав изношенного, еще отцовского полушубка - всю крепкую одежду и обувь давно конфисковали полицаи по указанию немецкого командования.
"Встать! Быстро, быстро! - по-русски закричал один из гитлеровцев, хватая Дмитрия за плечи и поворачивая лицом к двери. Показал пистолетом: Туда!"
"Не троньте! Он же безногий, хромой - упадет".
Галина оказалась рядом с мужем, заслонила его. И больше ничего объяснить не смогла, гитлеровец наотмашь ударил ее пистолетом. Удар пришелся около виска, и, слабо охнув, Галина повалилась на пол. Дмитрий вцепился гитлеровцу в горло. Щелкнул пистолетный выстрел.
Заглянули за переборку на кухню, перевернули набок деревянную кровать: не укрылся ли кто-нибудь под ней - и, накидав на тела убитых собранное откуда попало тряпье, приготовленную для растопки плиты щепу, подожгли...
...На площади расправа завершалась. Немцы подгоняли полицаев: укладывайте расстрелянных на бревна, да не очень плотно, чтобы движение пламени между телами было, а сверху новый ряд досок, бревен и снова расстрелянных. Костер был готов уже наполовину. Зарево от горящих домов охватило все небо, и в отблесках затененного дымом огня кровь казалась черной на белом снегу. Гитлеровцы старательно обходили эти места, чтоб не запачкать обувь. Полицаи умоляюще поглядывали на своих хозяев: дайте нам передышку. Те, поводя автоматами у живота, грозили: никаких передышек!
И в этот миг на освещенную заревом площадь вбежала Галина.
"Где Митя мой? Что вы сделали с ним?"
С лицом, залитым кровью, она стояла, покачиваясь и обводя невидящими глазами страшный костер, виселицу с не снятыми еще трупами четырех мужчин, пылающие дома, черный дымящийся снег, полицаев, понуро опустивших руки, палачей с автоматами.
Узнала того, с пистолетом... Кинулась...
"Ты! Проклятый! Где..."
Он поднял пистолет, прицелился и вдруг сунул его обратно в кобуру.
"Баба! Ты же убитая! - И полицаям: - Ее вместе со всеми".
Мокрые липкие руки обхватили Галину, живую, втащили на костер. И сразу поперек ее придавила широкая тяжелая доска. Другая. Третья...
...Превозмогая слабость в ногах и накатившуюся тошноту, Андрей стал сбрасывать на землю окоченевшие, странно пощелкивающие трупы. Сомнений теперь у него не было: там, в глубине, есть кто-то живой.
Горячая испарина ползла у него по спине, остаточной тупой болью стягивало плечи, непослушно шевелились пальцы, когда их приходилось сжимать, чтобы ухватиться за конец бревна и скатить вниз. Он останавливался, прислушивался: откуда ему почудился? - нет, не почудился! - несомненно долетел сдавленный вздох. Но этот вздох не повторялся, и у Андрея шевельнулась тревога: минуты какой-то, может быть, не хватило человеку.
Нет, нет, нельзя давать себе поблажку! Еще ряд, еще один ряд широких тяжелых досок.
"Митя... Митя..." - почти неразличимый в ночной тиши голос. И что-то еще шепчет, шепчет женщина.
Андрей коснулся ладонью ее лица. Длинные спекшиеся с кровью волосы. Руки без варежек, совсем ледяные. Он принялся их растирать. Ноги хотя туго, но в коленях сгибаются - счастье, спасли толстые подшитые валенки.
А мороз палит, сизый чад стелется над землей. И в какую сторону мысленно ни обрати взгляд, близкой помощи ждать неоткуда. Им вдвоем никуда не дойти. И ему одному уйти от нее невозможно. Значит, единственная надежда на огонь. Доски, бревна есть. Стоят канистры с керосином. Мертвые простят, если огонь будет гореть рядом с ними, непогребенными. Хорошо еще, что он, некурящий, всегда с собой носит спички...
Все это он и обязан запечатлеть в своих рисунках. Обязан, но не может. Не слушается перо. Он видит всю картину, соединяет зрительные образы с рассказанным Галиной, но все это целиком никак не вмещается на один лист бумаги. Надо писать по отдельности. Что? Каждого из толпы, сбитой к забору в ожидании расстрела? Каждого из повешенных, осыпанных серым инеем? Каждый дом, пылающий черным пламенем? Каждого гитлеровца, строчащего по женщинам и детям из автомата?
Все это сделать возможно, но тогда получится серия ужасов, серия его, путинцевских, "Капричос" и "Диспаратес", и не будет его, путинцевской, испепеляющей ненависти, включающей всенародную ненависть к врагу, цель которого не просто захват чужой земли, а истребление - истребление! - целого народа. Ах, как мал, как ничтожен его талант! И какое сейчас нравственное право имеет он на непослушных ногах передвигаться по медсанбату вместо того, чтобы лежать в окопе с винтовкой и, как сказать, может быть не промахнуться по цели, прежде чем его самого срежет фашистская пуля. Не художники выигрывают бой, а солдаты.
Приходила Галина. Опускалась к его ногам, доверчиво клала ему на колени свои забинтованные руки - несколько пальцев пришлось ампутировать. Врачи говорили: не окажись там Андрея, она бы погибла через несколько часов. Ей было двадцать два года. Галина рассказывала, что с Митей они поженились всего за две недели до начала войны и что ногу ему ниже колена отсек осколок немецкой бомбы при самом первом налете на Москву - бомбу фашисты сбросили, не долетев до столицы. А Митю тогда еще не успели призвать. Митя такой хороший был парень! Почему ее, Галину, не убили с ним вместе, не сожгли в дому, не сожгли и на костре? Так торопились фашисты, даже керосин не успели плеснуть на дрова. Зачем ей одной жить на свете? Теперь только и дума: при тех пальцах, сколько осталось и когда заживут, разрешили бы ей остаться при госпитале, ухаживать за ранеными. А больше чего? Раз осталась жить - жить надо. И за себя и за Митю. И за всех, кто, как Митя, убит.
Андрея очень трогало доверительное обращение Галины: "братка". Это напоминало о Мироне и вызывало желание относиться к ней тоже как к родной сестре. Он показывал ей свои рисунки.
Галина брала их бережно, словно они были тонкими золотыми листочками, дохни, и разлетятся словно снежинки. Вглядывалась и застывала в молчании. Иной раз в строгом, печальном, иной раз гневном и яростном, но никогда равнодушном.
"Братка Андрей, - говорила она тихо, - если бы тебе пригодились и если бы я могла, я бы тебе отдала и все те пальцы свои, что у меня еще остались".
Она считала, что главное для художника - это его руки, пальцы. В них заключено все волшебство. Придумать можно что угодно, а вот нарисовать! Андрей пытался ее расспрашивать о подробностях, что, на ее взгляд, ему удалось, а что нет. Галина стеснительно пожимала плечами:
"Не знаю я. Вот это чистая правда. А тут чего-то понять не могу. - И виновато добавляла: - Нарисовано здорово! Братка, ты на меня не сердись".
Андрей попросил ее рассказать подробнее, что произошло у них в доме, как вступилась она за Дмитрия и как замахнулся на нее фашист своим тяжелым пистолетом. Хочется нарисовать. Галина сразу словно бы померкла и затрясла головой. С мукой в голосе проговорила:
"Нет, нет, это нельзя рисовать. И Митю моего никак не рисуй! Вот как прошу!"
"Почему нельзя, Галя?"
Губы Галины совсем побелели:
"Да как же... Ведь Митя-то... - И притиснула руки, белые култышки в бинтах, к груди: - Он же ведь только здесь!"
И после того Андрей долго раздумывал над ее словами. Все можно нарисовать. Портрет человека. Его дела. Его движения. Можно душу самой Галины нарисовать, но нельзя нарисовать то, что хранится неприкосновенно и свято, - первую любовь. Никакого мастерства художника для этого не хватит: дескать, вот он, Митя, совершенно живой, такой, как был. Нет и нет, он все равно будет другой. Потому что настоящего, живого Митю знала только она. И сейчас только одна она видит его. Настоящего, живого. На рисунке Митя, конечно, тоже останется жить. Но для нее умрет. Не надо силой вры