Свинцовый монумент — страница 39 из 70

- Это я, мама.

И словно сильный ветер пронесся по комнате, по сеням, по двору, что-то отталкивая, отбрасывая, опрокидывая. Скрипнул клин в воротах, брякнула железная щеколда, и в калитке появилась мать, маленькая, сухонькая, до коленей закутанная в темную шаль.

- Андрюша?

Она больше не могла выговорить ни слова. Припала головой к его плечу и тихо всхлипывала. А калитка так и стояла распахнутой, и кто-то, должно быть, сосед или просто знакомый, проходя мимо, задержался, спросил сочувственно, не надо ли помочь - плачет ведь женщина.

- Да что ты, милый, что ты! - отозвалась она. - Не горе, счастье великое у меня. Сын с фронта вернулся.

- У-у, Антоновна, тогда...

И зашагал торопливо, чтобы поскорее рассказать своим домашним о радости, которая привалила Евдокии Антоновне.

Во двор с огорода тянуло запахом свежей зелени, недавно вскопанной земли. В сараюшке на насесте сонно зашевелились куры. Хрюкнул поросенок. Мать оглянулась, умиротворенно прошептала: "Эка ведь, все поняли", - и повела Андрея в дом.

Все здесь было как прежде. В сенях стоял дощатый настил, на котором в теплую пору спали Андрей и Мирон. И прикрыт он был все тем же одеялом. И знакомо поскрипывали под ногами некрашеные половицы. На кухне под бело-голубым рефлектором, похожим на опрокинутое чайное блюдце, горела электрическая лампочка в пятнадцать свечей. Казалось, вот сейчас из двери, ведущей в горницу, выглянет отец, погрозит пальцем, дескать, где это так долго ты загулял, парень. А из сеней крикнет Мирон: "Пап, нет, с Андреем были мы вместе". Братья всегда защищали друг друга. А мать знала, что отец никогда не сердился всерьез.

Теперь она усаживала Андрея к столу на отцовском месте. А сама хлопотала возле плиты, гремела самоварной трубой и безудержно говорила, говорила:

- Сыночек ты мой, сыночек, да погляди-ка еще на меня, ну погляди. Переменился очень? Нет, совсем не переменился. Хотя и возмужал. Даже морщинки на лбу - ну их, не надо их! - совсем такие, как у Арсентия, прорезались. И чего же ты не отбил мне телеграмму с дороги? Ведь как пришло твое письмо с победой из Берлина этого самого, так и ничего больше. А тут слухи поползли, что наших солдат фашисты и потом еще убивали. С чердаков, затаившись, стреляли. Ну просто изныло у меня сердце.

- Мама, очень я виноват.

- Да не винись, не винись, сыночек, так это я. От радости материнской, долгожданной. Все теперь, все отошло куда-то, и словно крылья у меня сейчас за спиной. А скажу, и такие думы в голову мне забирались: не захочет Андрюша мой возвращаться сюда, сколько свету всякого он повидал, осядет на житье в месте хорошем, и опять останется нам только письма друг дружке писать.

Плита гудела, под сильной тягой звучно пощелкивала чугунная дверца. Что-то шипело, жарилось на сковороде. Мать расставляла посуду, резала хлеб.

- Мама, а я и приехал договориться с тобой, надо жить нам вместе. Обязательно вместе. Это и до войны еще хотелось мне сделать.

У нее как-то неловко выскользнул нож из руки, упал на стол. Спросила испуганно:

- Андрюшенька, так ты с прежней, что ли, мыслью своей - увезти меня отсюда? Куда?

- Мама, не станем сейчас говорить об этом. Будем пить чай, на тебя любоваться. И на меня тоже. Будем хорошее вспоминать. Я тебе про победу расскажу. А про войну, самое тяжелое, когда-нибудь потом. Ты расскажи мне, как ты здесь жила. Все, что хочешь. И постели мне о сенях. Очень хочется в детство, в юность мою вернуться.

Они проговорили ночь напролет, совсем не ощущая течения времени. Только когда в часах-ходиках, висевших в простенке над столом, что-то щелкнуло, желтый маятник задребезжал, повисая бессильно, и усатый рисованный кот сквозь прорези в жестяной облицовке часов перестал водить направо-налево лукавыми глазами, мать спохватилась.

- Да я же забыла гирьку с вечера подтянуть! Батюшки, уже без двадцати восемь!

Выключила свет. И в щелях ставней тотчас заиграли яркие полосы солнечного света. Андрей кулаками потер усталые глаза.

- Стоит ли спать ложиться?

Он вышел на крыльцо, весь наполненный ощущениями чего-то забытого, но вновь сейчас возникшего из глубины памяти. Умыться! Умыться здесь, на огороде, окатив голую спину прямо из ведра ледяной колодезной водой. Это они всегда проделывали с Мироном в жаркие летние дни. Хоро-шо-о!

- Мама, помоги мне. Дай полотенце.

Колодец был глубокий. Цепь долго разматывалась, пока ведро ударилось о воду. Андрей с увлечением крутил налощенную ладонями железную ручку барабана. Белые звенья цепи, натягиваясь, похрустывали. Мать стояла наготове с кусочком душистого мыла в руке и полотенцем, переброшенным через плечо.

- Тебе не вредно ли будет, Андрюша? - с беспокойством спрашивала она. Вода такая - зубы ломит. У докторов ты проверялся?

- На войне проверялся. Там самая надежная проверка.

- Ну и слава богу, Андрюшенька, слава богу!

- Лей, поливай, мама!

Но, окатившись ледяной водой до жестких пупырышков на коже, Андрей вдруг почувствовал, что он похвастался чрезмерно. Возникла короткая нехорошая боль в груди, немного погодя стянувшая ему и лопатки. Он давно научился справляться с болью и, рисуя, свободно работал карандашом. А вот надеть рубашку через голову сейчас ему никак не удавалось. Невозможно было даже слегка шевельнуть поднятыми вверх руками, они ему не подчинялись. Мать это заметила.

- Андрюша, что с тобой?

- Да ничего... Прилипла рубашка к мокрому телу.

И все-таки неведомо как он ее натянул. Потом стоял, отвернувшись от матери, и делал вид, что с большим интересом разглядывает огородные грядки. Мать поняла: молчит - значит, так надо. И тихо ожидала, переминаясь с ноги на ногу. А в сараюшке между тем отчаянно кудахтали куры, горласто кукарекал петух и пронзительно повизгивал поросенок.

Боль понемногу утихла. Андрей глубоко вздохнул, кашлянул. Заговорил.

- Мама, а что это за хозяйство у тебя завелось?

- Так, сыночек, а иначе как бы я прожила? - ответила мать облегченно. Сам знаешь, уменья у меня нет никакого. И силы большой тоже нет. Ну, служила всю войну, все-таки хлеб по карточке, и сейчас служу при техникуме не на полный день уборщицей. Изворачиваюсь. Побегу, там приберусь, домой - в огороде покопаюсь, в курятнике подмету. Поросеночка-то, конечно, совсем зря я взяла. Прокормить его трудно. Да и - пойдут холода - держать негде. Уж сколько до осени вырастет, столько и жить ему.

- Очень тяжело тебе, мама. Надо что-то придумать.

- А чего придумать? Давно все обдумано. Ты, Андрюша, сам прикинь, посчитай. Жив был Арсентий, да вы оба с Мироном тоже на работу пошли сколько в дом втроем-то вы приносили? И мне тогда на огороде только в радость было трудиться. Чтобы под рукой была всякая картошка-моркошка, да свеженькая. А когда осталась одна, и дровишек на зиму запасти нужно, и крышу на домике нанять починить, и обувку, одежу купить - все деньги. А где их взять-то? Про еду и не говорю, без этого и совсем человек не может. Ой, побегу я, хохлаток своих выпущу!

И кинулась к сараюшке, распахнула дверь. Оттуда толпой во главе с величавым, золотогривистым петухом выбежало десятка полтора пестреньких курочек. Тут же они разбрелись по двору и принялись деятельно разгребать лапками землю, выискивать каких-нибудь букашек. Андрей плотнее прикрыл калитку в заборе, отделяющем огород от двора. Не то ворвется эта орава туда и враз снесет на грядках все любовно ухоженные матерью посадки. А она между тем торопливо готовила в деревянном корытце корм: мелко изрубленную сечкой зеленую траву, смешанную с раздавленной вареной картошкой, оставшейся, должно быть, от вчерашнего дня.

- Цып, цып, цып! - покрикивала мать, подзывая пеструшек. - Цып, цып, цып! - И любовь, ласка светились в ее взгляде. - Андрюша, ты уж на меня не посетуй, занялась я, тебя оставила. А куда ж денешься? Их-то обиходить тоже надобно. Живые. Ты приляг пока, отдохни. А управлюсь с ними, с работы отпрошусь денька хоть на два. - Она огорченно потрясла запачканными руками. - Андрюша, ты уж сам в комоде чистую простынь с наволочкой возьми. И ложись. А тебя, чтобы никто не потревожил, пока до техникума сбегаю, я снаружи на замок запру. Может, еще и до Федора Ильича, что на стройке прорабом был, добегу. Дело есть к нему. А ты ложись, ложись.

- Нет, я должен тебе помочь. Расскажи, что надо мне сделать.

Мать счастливо засмеялась:

- А вот это и надо: чтобы лег поспать. Какую мне помощь? Я как пластинка, в граммофоне заведенная, прокручусь до конца - вот и дело сделано. А две иголки все равно не поставишь.

Она очень быстро приготовила какую-то болтушку для поросенка, отнесла ему в сарай. Раз за разом вытащила из колодца три ведра воды, вылила в широкую лохань - прогреться на солнышке - и, повязавшись легким ситцевым платком, пошла, действительно как побежала, по другим своим делам. Замкнуть себя снаружи Андрей не позволил.

Оставшись один, он открыл ставни, распахнул створки окна, выходившего на теневую с утра сторону улицы, и принялся разглядывать убранство кухни и горницы. Он припоминал, так ли все было в прежние годы, и убеждался, что ничего не изменилось. Разве лишь сильнее выцвели обои и очень пожелтели семейные фотографии, развешанные над комодом. И еще, там же, небольшое зеркало стало совсем рябым. Но было на стенах и новое. Это его рисунки, присланные с фронта. Не все, а только те - Андрей это заметил, - в которых угадывалось торжество близкой победы. Наброски, сделанные под тяжелым впечатлением долгих разрушительных боев, лежали отдельно, в той самой канцелярской папке с тесемками, куда Андрей в юности складывал наиболее удавшиеся работы. Выходит, у матери был свой определенный вкус, свое художественное чутье. Хорошее, верное чутье.

Андрей принялся перебирать давние рисунки. Что ж, многие из них были настолько совершенны по технике исполнения, что он даже ощутил как бы некоторую зависть к самому себе "тогдашнему". Умел ведь! Ну а по содержанию... Цветочки, бабочки, стрекозы, воробьи! И малоубедительные попытки изображать людей. Характеров нет, окаменелые маски. Теперь, пожалуй, он значительно дальше шагнул. Особенно в той серии рисунков, где изображена Галина. Да, конечно. И это лишь потому, что он внутренне и глубоко постиг ее судьбу, ее страдания и надежды.