Свирель — страница 37 из 67

— Что такое? — спросила ее Марья Андреевна.

— Так, ничего... Читай сама! — ответила Софья и отвернулась к стене.

Марья Андреевна подняла телеграмму, поднесла к глазам и прочитала:

— «Получил земского начальника. Поздравляйте. Серж». Ну дай бог ему! — сказала она и несколько раз перекрестилась.

Она снова улеглась в постель, но еще долго не могла уснуть. На дворе стояла непогода, ветер гнал тучи снега, и ей почему-то приходил на ум не Серж, о котором она старалась заставить себя думать, а Чубинский, которого она понимала болыше, чем Сержа, и судьба которого была ближе к ее сердцу, чем карьера сына.

«Где-то он теперь?» — думала она про него.

А в это время Софья ворочалась с боку на бок, не могла уснуть, и чувство обиды за свою жизнь наполняло все ее существо.

«Синий чулок! — повторяла она про себя. — Синий чулок!»

И ей хотелось обратиться в непогоду и вместе с этим ветром и снегом дуть у каждого окна и всем говорить о своем несчастье и в то же время злиться, грозить, умолять...

А Заречный сидел в эту ночь в вагоне, то и дело перечитывал письмо от Софьи, хотел верить ему, но какой-то внутренний голос предостерегал его и шептал: «Доказательств!.. Доказательств!»

Но и какой-то другой голос говорил ему, что все это правда, что если любишь, то все простишь, и ему захотелось вдруг поскорее вернуться назад, к Софье, броситься к ее ногам, просить ее начать с ним новую жизнь. Он знал, что счастье еще возможно для них обоих, что стоит только поверить, отнестись с уважением, простить... Но мужчина заговорил в нем сильнее, чем человек, и он еще долго стоял у окна и всматривался в темноту, где иногда робко мелькал огонек в занесенной снегом деревне или же дерзко прорезала воздух искра от локомотива.

А поезд уносил его все дальше и дальше от Москвы.


Свирель. Повести



«Единая жена»

«Прошу вскрыть после моей смерти». С такой надписью был доставлен мне, поверенному сестер Анны и Варвары Шунаевых, пакет, оставшийся в числе прочего имущества после умершего протоиерея отца Константина Устрялова. Я вел дело Шунаевых по утверждению их в правах наследства по завещанию покойного протоиерея, и они доставили мне этот пакет, адресованный на их имя, боясь распечатать его сами. В пакете этом оказалась рукопись, не имевшая ровно никакого отношения к наследству. Я возвратил ее Шунаевым, не придавая ей почему-то серьезного значения. Они поручили мне огласить ее во всеобщее сведение, что я и делаю.


I

26 октября 18... года, тотчас же после рукоположения меня во священники, я ехал в тележке к себе в приход. Около меня сидела моя жена, которую я знал только седьмой день. Я женился на ней только четыре дня назад по приказанию архиерея и за это вместе с нею получил приход после ее покойного отца в селе Малые Журавны. Приход этот почему-то очень долго оставался без священника; и когда меня вызвали к архиерею, чтобы объявить мне об этом его решении, то почему-то меня торопили и, как показалось мне, улыбались и хикали в кулак. И теперь, когда я ехал туда уже на всю свою жизнь, чувство какого-то странного беспокойства стало шевелиться у меня в душе.

Всю дорогу мы молчали. Не о чем было говорить. Был небольшой морозец, тележка прыгала по замерзшим колеям, в природе было уныло, серо и безнадежно, и почему-то так же уныло и безнадежно было и на душе. Пока еще я не был женат и пока еще благодать не сошла на меня через рукоположение, все казалось мне так просто и ясно, так легки казались предстоящие служба и проповедь во Христе и такой заманчивой жизнь в поповском домике с молодой попадьей, у которой своя корова, лошадь и эта тележка! Но когда я стал лицом к лицу с действительностью, когда я понял, сколько придется мне потрудиться над собой и над людьми, а главное, когда я сообразил вдруг, что кроме коровы, лошади и тележки нужна еще любовь, этот главный винт в семейной жизни, то я пал пухом, и мне стало казаться, что я совершил преступление, наказанием за которое и должна послужить предстоящая мне жизнь.

Я правил и делал вид, что плохая дорога требует от меня внимания, тогда как это была просто отговорка для меня, чтоб только лишний раз не взглянуть на жену. Она простудилась, кашляла, и у меня не находилось в душе места для жалости хотя бы настолько, чтобы лишний раз укутать ей ноги.

К себе в Малые Журавны мы приехали поздно ночью. Долго стучали в свои ворота, и когда затем я распряг лошадь и поставил ее в хлев, то меня покачивало от усталости. Уже восемь дней как я был на ногах. Вошли в комнаты. У образа горела лампадка, было тепло, но по комнатам стоял такой спертый воздух, что хотелось опять на улицу. Жена как вошла, так, не раздеваясь, и опустилась на стул, и ее вырвало. Ясно было, что ее укачало за дорогу. Я помог ей раздеться, уложил в ее постель (моей еще не было) и долго ходил по чужому для меня дому. Хотелось есть. Заглянул в кухню, в ней было темно, и слышно было, как шуршали тараканы. Неохота было будить кухарку. Я заглянул в комнату к теще, но то, что я увидел там, заставило меня отшатнуться назад. Теща была пьяна, и перед нею стояли бутылка водки и стакан.

Я слышал, что отец моей жены, иерей Петр, тяжко пил и умер от водки. Это тревожило меня, так как я боялся, что прихожане мои разучились уже уважать своего духовника. Но я даже и не воображал, что запивала также и ее мать. И к той тревоге, которая не оставляла меня все время в пути, прибавилась еще новая.

Кричал сверчок, рядом стонала жена, а я все ходил взад и вперед и, несмотря на усталость, никак не мог успокоиться и вздремнуть.

Что я сделал? Куда я попал? Кто эти люди, с которыми мне придется делить свою жизнь?

Закричали петухи, потом замычали в хлевах коровы, и когда затем рассвет заглянул ко мне в окна, он увидел меня все так же на ногах. Я по-прежнему все ходил, как зверь, попавшийся в клетку, и теперь уже ясно сознавал, что выхода больше нет и что дверь жизни захлопнулась для меня навсегда.

Наутро я вошел к своей жене. Она лежала желтая, осунувшаяся, и казалось, постарела сразу на десять лет.

— Что с вами? — спросил я ее.

Она не ответила, и слезы показались у нее на глазах.

— Что с вами? — спросил я ее.

— Страдаю... — ответила она чуть слышно.

Я пощупал ей рукою лоб.

— Чем же вы страдаете? Что у вас болит?

— Душа...

Сердце во мне заныло. Неужели пьянство ее матери и отца отразилось на ее душевном равновесии? Неужели она больна душою?

— Что же, собственно, с вашей душою? — допытывался я и боялся услышать ее ответ.

— Стыдно вас... — ответила она, и слезы градом покатились у нее из глаз.

А потом она соскочила с постели и поклонилась мне до земли. Коснувшись лбом пола, она так и осталась лежать передо мною. Ее рыдания надрывали мне душу.

— В чем же дело? — спросил я ее. — Зачем эти слезы? В чем мне вас прощать?

Она же схватила меня за ноги и, точно боясь, чтобы я не убежал, быстро заговорила:

— Не уходите, не оставляйте меня одну, иначе я наложу на себя руки...

Ужас овладел всем моим существом. Я поднял ее с полу и уложил обратно в постель. Затем я вспрыснул ее водою. Она успокоилась немного и поцеловала мою руку.

— Зачем вы женились на мне? — сказала она. — Зачем вы вошли в этот проклятый дом?

— Чем же он проклятый? — спросил я ее и почувствовал, как задрожали у меня колени.

— Отец был пьяница, — ответила она, — мать пьяница, а я...

— А вы? — продолжал я допытывать ее.

— Беременна... — ответила она и упала головою на подушку.

Судя по тому, как вздрагивали ее плечи, можно было заключить, что она рыдала. Я же стоял ошеломленный, уничтоженный, и мне показалось, что земля сразу выскочила у меня из-под ног и что потолок всей тяжестью своей свалился и ударил меня прямо по голове.

— Давно? — едва я имел сил спросить.

— Два месяца...

— А преосвященный это знал?

— Я рассказала ему все. Я не виновата перед вами.

В это время кто-то постучался в дверь. Я овладел собою и пошел отпереть. Это пришел ко мне дьячок, чтобы справиться, не прикажу ли я сегодня ударять. Вместо ответа тут же, в сенях, я бросился к нему на шею и зарыдал, как дитя. Он понял это, как наплыв счастья по поводу сознания на себе благодати, и тоже вынул красный платок и прослезился.

А затем мы вышли вместе в церковь, и скоро благовест сообщил моим прихожанам, что приехал к ним их новый поп. Я служил по книжке, не помню как, и хотел что-нибудь сказать прихожанам в приветствие, да так и не сказал. И когда я вышел затем с крестом, чтобы осенить им свое стадо, и сквозь дымку ладана и печальный сумрак утра разглядел эти бедные одежды, эти изможденные голодом лица и эту вопиющую бедность храма, то мне понадобилось все свое умение, чтобы сдержать себя и не лишиться чувств.

Такова была моя первая брачная ночь.


II

«Никто не должен знать о моем позоре», — решил я, выходя из церкви.

Ко мне подходили под благословение, кто-то что-то мне говорил, дьячок спрашивал меня о чем-то, но я слышал их, как в полусне, не зная сам, что делаю и что говорю. Вероятно, я с первого же раза показался строптивым, но — бог мне судья — не хватало сил вести себя иначе.

Дьячок запер церковь и пошел восвояси, прихожане разошлись, и я остался один.

Камо иду?

Было морозно, с неба срывался снег, передо мною тянулся ряд убогих изб с зиявшими крышами, а позади меня, из-за церкви, виднелся ненавистный для меня дом, ставший теперь моим.

Чтобы не возвращаться домой, пошел вдоль села. Из убогих окон на меня выглядывали старики; мальчики в больших отцовских валенках и картузах ласково приветствовали меня; две-три старухи попались мне на пути. Все кругом было бедно, полуразвалено и говорило о тяжкой борьбе за существование и о душевной темноте.