Свирель — страница 38 из 67

В конце села — голубенький опрятный домик с палисадником и с занавесками на окнах. Сквозь двойные рамы, между которыми положена вата со стриженою цветною шерстью, виднеются спинки желтых венских стульев. Около домика — другой дом побольше, с коновязями и колодами для лошадей по бокам крыльца. У колоды — две-три подводы, побрякивающие бубенцами. На доме этом вывеска: «Трактирное заведение Семена Ивановича Деева». Сквозь открытую форточку вырывается наружу пар и вместе с ним сквернословие. Несмотря на раннюю пору, у Деева уже пьют крепкие напитки.

На крылечке голубого домика появился человек лет тридцати, блондин, довольно прилично одетый.

— Здравствуйте, батюшка, — говорит он приветливо.

— Здравствуйте и вам, — отвечаю я.

— Чайку не угодно ли?

Я вспомнил, что не ел со вчерашнего полудня, а главное — хотелось очень пить, и это участие ко мне чужого человека показалось мне ценным.

— Хорошо, — ответил я, и мы вошли.

Это был сам Деев. Все у него в доме было мило и опрятно, блестели гладко выкрашенные полы. У стены стоял стол под белой чистой скатертью, и на столе кипел самовар. В соседней комнате возвышалась постель с периной и с массой подушек, опрятно убранная.

Мы сели за чай.

— А ваша супруга? — спросил я у Деева.

— Я холост, батюшка... — ответил он. — Все думал жениться, да нынче невеста пошла уж не та... К тому же при нонешних временах содержать семью чрезвычайно накладно.

Он что-то еще говорил мне на этот счет, но я пил чай стакан за стаканом и поглощал белый хлеб, как голодный шакал, и ничего не помню из нашего разговора.

По ту сторону реки, на горке, на темном фоне елового леса виднелась красная крыша с двумя белыми трубами. Это была небольшая усадьба двух сестер Шунаевых, которые обе жили здесь безвыездно. Несмотря на то что они были уже не первой молодости, все мужики звали их барышнями. Была у них племянница Наденька, лет двадцати, над которой они дрожали и которую берегли как зеницу ока. Мне еще в городе говорили, что в семье этой любили, когда батюшка совершал всенощную на дому. Имением и всеми работами в нем управлял их дальний родственник, бывший студентом в Петербурге и высланый оттуда за принадлежность к какому-то тайному обществу. Фамилия его была Ракитский.

И теперь, когда я сидел у Деева и пил чай, мимо окон прошел какой-то человек в черной широкополой шляпе, в очках и с длинными, до плеч спускавшимися, волосами. Шел он в пледе и в больших болотных сапогах, и в руках у него была толстая суковатая палка. Я не знал, кто это такой, но при одном только взгляде на этого человека мог бы с положительностью утверждать, что это был студент.

— Кто это? — спросил я у Деева.

— Это Ракитский, шунаевский управитель, — ответил он мне. — Ходят тут, девушек только смущают...

Последняя фраза ножом кольнула меня по сердцу и возвратила к действительности. Тысяча предположений закопошилась у меня в голове. Я не мог более оставаться у Деева и засбирался одить. Но в это время отворилась с улицы дверь, и в ней показался Ракитский.

— Семен Иванович! — крикнул он. — Будет тебе спаивать людей! Утро чуть свет, а у тебя в кабаке уже пьяные дерут свои глотки! Ведь это грех!

А потом, увидев меня, он снял шляпу и шутовски раскланялся передо мной.

— Ах, батюшка! Простите... — сказал он.— Слона-то я и не приметил. Но какое трогательное уединение: кулак-мироед, местный кабатчик и удав — и достопочтеннейший святой отец! Впрочем, это у нас в России всегда так! Попы всегда на стороне капитализма.

И, обратившись опять к Дееву, он продолжал:

— Если ты, Семен Иванович, не прекратишь спаивать мужиков, то я тебе все стекла перебью!

Погрозив затем ему своей сучковатой палкой, Ракитский вышел.

Чем-то неприятным повеяло на меня от этого человека, и чувство неприязни к нему сразу сложилось у меня в душе.

«Не он ли? — думал я, идя к себе домой. — Не этот ли человек разбил жизнь моей жене?»

И чем дольше я об этом думал, тем более в этом убеждался. В самом деле, кто из местных жителей мог бы так увлечь девушку, чтобы она забыла себя и пошла на все? Конечно, он! Смешной для нас, мужчин, его внешний вид мог показаться ей оригинальным, его смелые, дерзкие речи могли казаться ей красноречием, его свободные поступки — изысканностью манер. Высланный из Петербурга, в ее глазах он был мучеником за идею, а его рассказы о столице вскружили ей голову. Да, это он!

Когда я возвратился к себе домой, теща еще спала, а моя жена, еле волоча ноги, бледная, с пятнами на лице, убирала комнаты — по-видимому, бесцельно переставляя предметы с места на место. После вчерашнего объяснения она боялась взглянуть мне в глаза, да и мне было как-то совестно начинать первому с ней разговор.

— Чай пили? — спросил я ее наконец.

— Нет еще, — чуть слышно ответила она. — Ожидали вас.

— Я уже пил.

Она по-прежнему переставляла вещи с места на место.

— Пейте же, — сказал я. — Я не буду!

Она не ответила и, как я после узнал, так и осталась вовсе без чаю.

Обедали все втроем — я, теща и жена — щами из мяса и жареной картошкой с солеными огурцами. Весь обед промолчали. Теща и жена, видимо, страдали. Казалось, что и я попал к кому-то чужому на хлеб, что меня боялись, стеснялись и терпели только потому, что так было надо.

Стеснялся и я сам и терпел их только потому, что тоже так было надо.

Господи, за что такое испытание? Чем я прогневал тебя, что ты не дал мне того, что имеют даже звери и птицы, — своего гнезда?

После обеда я вздремнул, и когда проснулся, то были уже сумерки. Сон не облегчил моей души, и, по мере того как становилось все темнее и темнее, тоска моя усиливалась. Хотелось кричать, рвать на себе одежды, жаловаться и стенать. Но к кому обращусь? Кому повем печаль мою? Кто исцелит мои душевные раны?

Заложив руки за пояс подрясника, я стал ходить и все думать и думать. Стемнело. Закричал сверчок за печью, и стало так жутко-одиноко.

За стеною раздался тяжелый вздох. Я заглянул туда.

На постели, во всю длину, лежала моя жена, бледная, как мертвец, и, не мигая, во все глаза глядела в пространство. Видно было, что и она так же мучилась, как и я.

— Как вы себя чувствуете? — спросил я ее, стараясь придать своему голосу возможно более мягкости.

Вместо ответа она схватила мою руку и прижала ее к своим губам.

— Зачем вы мне сказали? — продолжал я. — Быть может, так бы все обошлось!

— Я думала, что вам уже известно все, — отвечала она сквозь слезы, — что вам уже сказали... Я хотела попросить у вас прощения...

Было тяжко, так тяжко, как еще никогда в жизни. Мне стало жаль ее. Я хотел сказать ей что-нибудь в утешение, что-нибудь ласковое, но это у меня не вышло. Помявшись затем еще немного в ее спальной, я махнул рукой и вышел вон.

В тот же вечер за мной прислали от Шунаевых. Я обрадовался, надел свою новую рясу и побрел к ним пешком. Дул ветер прямо в лицо, и снег залеплял глаза. Было похоже на то, что хотела уже установиться зима.

Проходя мимо деевского кабака, я услышал брань и крик. Кто-то кого-то бил, кто-то кого-то ругал, а сам Деев стоял, подбоченясь, на крыльце и поощрял:

— Ты его под сердце! Под сердце! — кричал он. — Так его! Так! Ха-ха-ха-ха!

Мне было неприятно это слышать, но, вместо того чтобы унять эту драку, я постарался пройти так, чтобы меня не заметили, и спешил, спешил, точно убегал от чьей-то погони.


III

Вот и усадьба. Две собаки с безобидным лаем бросились на меня, и так почему-то было приятно подходить к домику с четырьмя деревянными колоннами, из-под которых ласково светились окна! На крылечке показалась старушка, крикнувшая на собак, а затем, увидев меня, она сказала:

— Ничего, батюшка, не бойтесь, они не кусаются!

Я вошел в дом. Было чистенько, тепло и уютно, и пахло чем-то приятным. На столах под зеркалами были вязаные салфетки, и всюду виднелись женские рукоделия: букеты цветов из шерсти и бумаги, абажур на лампе, бумажная танцовщица вместо экрана и т. д. У стены стояло пианино рыжего цвета. Мягкая мебель была покрыта белыми чехлами, и по чистому полу лежали свежие холщовые дорожки, так что-не хотелось по ним ступать.

Почти тотчас же ко мне вышли две моложавые дамы с седыми волосами, одетые в одинаковые платья. Они обрадовались мне как родному и не знали, где меня посадить.

— Как это хорошо, — сказала одна из них, — что теперь у нас молодой батюшка! Не правда ли, Анненька? А то прежний, царство ему небесное, такой был старый да неинтересный.

— Теперь весь наш приход легко вздохнет, — ответила Анненька, — а то, верите ли, батюшка, не у кого было исповедоваться. Забыли, когда и говели. Садитесь, пожалуйста!

И обе они стали говорить мне комплименты и высказывать надежды, что теперь у нас в Журавнах пойдет жизнь иначе, так как я молодой священник и, вероятно, приму ближе к сердцу интересы моих прихожан.

Стали пить чай.

После треволнений последних дней, после серости домашней обстановки здесь показалось мне так славно, так по-родственному, что я боялся даже подумать о том, что рано или поздно придется уходить домой. На дворе уже по-настоящему гудела метель, а я сидел здесь в ласке и тепле, пил чай и чувствовал, как оттаивало мое сердце.

Раздались шумные шаги ребят по лестнице из мезонина, затем все смолкло, и в комнату вошла миловидная девушка с длинной косой и с такими прекрасными глазами, какие пишут на картинах.

— Наденька, — обратилась к ней Анненька, — это наш новый батюшка отец Константин. А это наша племянница, — обратилась она ко мне, — сирота, осталась еще ребенком после нашего покойного брата.

Наденька тоже отнеслась ко мне как к родному. Оказалось, что, за отсутствием в Журавнах школы, она собирала деревенских ребятишек у себя на дому и учила их по вечерам грамоте. Она высказала надежду, что теперь, вероятно, я ей помогу и советом и делом, так как по неопытности своей она, кажется, учит не так, как в школе. Конечно, я обещал.