Свирель — страница 39 из 67

Что-то обаятельное и трогательное по своей простоте и искренности было в этих двух сестрах и милой девушке, их племяннице. Несомненно, они знали или догадывались о том, что я несчастливо женился и что получил неважный приход, и сочувствовали мне, но — странное дело! — когда светит солнце, то и на кладбище хорошо, и, согретый их ласкою, я позабыл о своем душевном кладбище, о своем горе и шутил, смеялся и хотел казаться им счастливым новобрачным и удачным победителем в борьбе за существование. Вероятно, это у меня плохо выходило, но они радовались этой моей радости, и я вспомнил выражение Жана Поля Рихтера, что для того, чтобы сочувствовать чужому страданию, достаточно быть человеком, но для того, чтобы сочувствовать чужой радости, нужно быть ангелом.

И они показались мне ангелами.

После чая я собрался уходить, но они удержали меня, и мы долго затем играли в лото. Ставка была по копейке, но не раз и не два я замечал, что они умышленно не закрывали свои номера, чтобы лишний раз дать мне выиграть.

А когда я наконец простился с ними и стал уходить, то на крылечке догнала меня Наденька и что-то сунула мне в руки.

— Передайте это вашей матушке, — сказала она. Это было что-то круглое, завернутое в газетную бумагу. Когда я развернул по дороге бумагу, то в ней оказался горшок с топленым коровьим маслом.

Было темно, ветрено, и снег тучами носился по замерзшей земле. В окнах деевского трактира светился огонь и далеко освещал пространство перед домом. Несколько лошадей было привязано к колодам. В трактире бражничали мужики.

Завтра же пойду к Дееву и скажу ему, какого взгляда я буду держаться относительно продажи крепких напитков моим прихожанам.

Около церковной ограды я заметил какие-то две фигуры.

— Так придешь? — спросил мужской голос.

— Приду, приду!.. — ответил женский.

И при моем приближении одна из этих фигур, в которой нетрудно было узнать девушку или женщину, бросилась в сторону и исчезла во мраке.

В другой я узнал Ракитского.

Горе, горе!

Он закурил папироску и пошел по направлению к усадьбе, а я остановился, стал глядеть ему вслед и еще долго видел, как вспыхивал огонек во тьме.

Калитка у меня оказалась отворенной, ветер качал ее, и некому было ее затворить. На крыльце прижавшись к двери, лежала озябшая собака, встретившая меня злобным ворчаньем: она не хотела еще признавать во мне хозяина. Дверь тоже оказалась незапертой. Я вошел тихонько в дом, тихонько разделся и, чтобы никого не побеспокоить, на цыпочках пошел к себе на диван.

И вспомнились мне слова Пифона: «Когда между мной и женой согласие, то даже узкой кровати хватает на нас обоих: когда же этого согласия между нами нет, то даже самый дом кажется нам тесным».

А здесь мне по-прежнему было тесно и душно, пахло переваренной капустой и где-то — не то в трубе, не то в щель — подвывал ветер.

И что это за несчастный дом, что это за убогое гнездо, где сама птица чувствует себя на чужбине!

Помолившись, прежде чем улечься, пошел проститься с женой.

Она лежала, свернувшись калачиком и укрывшись шалью. Я нагнулся, поцеловал ее в холодный лоб, и мне было больно, что я не мог поцеловать ее сердцем, а целовал ее только губами. Потом я перекрестил ее.

Она вздохнула и открыла глаза.

— Не уходите, отец Константин... — жалостно сказала она.

Ее голос тронул меня.

— Как ваше здоровье? — спросил я ее.

— Плохо, отец Константин, — ответила она. — Должно быть, не жилица я на белом свете.

— Полноте, Агния Петровна, — старался я ее утешить. — Все обойдется, господь поможет...

— Нет, не поможет, отец Константин...

Она закашлялась и стала что-то искать. Я догадался, что она ищет платок, чтобы плюнуть в него, и огляделся по сторонам. Платок лежал на стуле. Я взял его и при свете лампадки увидел на нем красные пятна.

Сердце во мне забилось.

— Что это? — спросил я, подавая ей платок.

— Кровь, отец Константин, — ответила она. — Кажется, у меня чахотка.

Этого еще недоставало! Я бросился к ней, вырвал у нее из рук платок и поднес его к лампадке. Да, это действительно была кровь. Господи, господи, да что же это такое? За что ты так наказываешь меня, за что так жестоко преследует меня судьба?

— Вы обращались к доктору? — спросил я ее.

— Нет, не обращалась... — ответила она.

— Но почему же?

— Вот уже седьмой месяц во всем доме нет ни копейки денег...

— Чем же вы жили? Откуда берет деньги ваша мать?

— Дает Деев.

— Значит, у вас ему большой долг?

— Был большой, а теперь...

— А откуда вы взяли денег на свадьбу?

— У него же.

— И уплатили?

— Уплатила...

Она вновь закашлялась и повалилась на подушку. Руки и ноги у нее похолодели, она стала дрожать, и зубы у нее стучали. Я укрыл ее одеялом, а сверх одеяла своей шубой. Надо было бы дать ей попить чего-нибудь теплого, я пошел в кухню, прислуги там не оказалось. К теще же я не хотел идти. И, взяв самовар, я налил в него воды, насыпал углей и зажег лучину...

Огонь с гудением проносился по трубе; а я стоял в темной кухне, около самовара, и чувствовал страх.

Но вместе со страхом в моей душе воскресала и надежда. Если чахотка так уж сильна, то, быть может, она избавит меня от моего позора.

Господи, прости меня, грешного!


IV

Все время стояли метели, было холодно, окна у нас залубенели, и так из них дуло, что колебались занавески. Теща пила без просыпа. И по мере того, как устанавливалась зима, моей жене становилось все хуже и хуже. Она несколько дней не вставала с кровати, и во все эти дни у нас в доме царило уныние. Я ел только тогда и только то, что подавала мне наша прислуга. Печи целыми днями стояли нетопленные, а когда их топили, они жестоко дымили.

К тому же у меня не было денег, и я не знал, где их взять. Мы задолжали Дееву, так как забирали у него по книжке и набрали уже на порядочную для наших достатков сумму; просить же у него деньгами я не мог. И если бы не милые Шунаевы, присылавшие нам то кусочек мяса, то фунт-другой сахару, то приходилось бы очень тяжело.

Однажды заходила ко мне Анненька. Розовенькая, веселая, она навестила мою Агнию. И было больно сопоставить с ней худую, истощенную и угрюмую мою жену.

Три раза в неделю я ходил к Шунаевым преподавать закон божий ученикам Наденьки. Боже мой, что это за милое существо! Нежная в обращении, целиком ушедшая в доброе дело! Вот бы побольше таких!

Я люблю бывать у Шунаевых. У них я отдыхаю душой. И если бы не стыдно было бывать у них каждый день, то я бывал бы.

Единственно, что тревожило иногда у них мой покой, это присутствие Ракитского. Все три: Анненька, Варенька и Наденька, по-видимому, питали к нему расположение, но это я объясняю их любовью к ближнему вообще. И когда однажды я спросил Наденьку, что представляет собою Ракитский, то она живо ответила:

— Это превосходный человек, жаль только, что его не все понимают.

Однажды мы сидели за чаем. Говорили о том о сем. Вдруг Ракитский спрашивает меня:

— Скажите, батюшка, откуда ваша теща берет деньги на водку?

Вопрос этот был настолько груб и неделикатен, что дамы покраснели и опустили глаза, а я не нашелся, что ответить.

— Скажите Дееву, — продолжал он, — чтобы он не спаивал вашу родственницу.

— Это дело слишком семейное, — ответил я ему, наконец, — чтобы можно было о нем говорить в каждом доме.

— Это дело не семейное, а общественное, — возразил Ракитский. — Если мы будем мирволить спаивателям и скрывать то, что от этого происходит, то никогда не добьемся толку. Вы, кажется, не маленький, да к тому же и священник, могли бы обратить внимание! На что похожи ваши прихожане?

— Разрешать или не разрешать питейную торговлю, — сказал я,— не от меня зависит, сделать же сразу непьющими всех моих прихожан я не могу.

— Ну, и совершенно поповский ответ! — воскликнул Ракитский и забегал по комнате. — Надо биться, бороться, искоренять зло, а они на все смотрят по-чиновничьи, с узкой точки зрения своей специальности. Да ведь поймите же вы, святой отец, что если Деев спаивает теперь бесплатно мужиков, то, значит, имеет что-то себе на уме, и что если он даром отпускает водку вашей теще, то и это неспроста!..

— Григорий Иванович!.. — строго оборвала его Варенька.

— Ах, молчу, молчу! — ответил он и, театрально раскланиваясь, как это делают артисты, когда их вызывают, отошел к окну.

Наступило всеобщее молчание, и чтобы хоть как-нибудь сгладить состояние тяжкого напряжения, Наденька села за пианино и заиграла.

Я подошел к ней и стал перелистывать ноты.

— Не судите о нем строго, — сказала она, стараясь говорить так, чтобы я мог слышать ее только один. — Это прекрасный человек с редкой душой.

Что-то острое кольнуло меня в сердце. Неужели она любит этого человека? Я ответил ей, что не придаю никакого значения словам Ракитского, но пока еще не составил убеждения, что это действительно хороший человек.

— А вот погодите, — продолжала она, — узнаете его поближе, тогда оцените.

— Может быть, — ответил я.

— Я хотела попросить вас об одном деле... Вы не обидетесь?

— Нет. Что такое?

— От Филиппа Якимова убегает жена Настасья... Бросает грудного младенца... Как только свекровь ее побьет, так она и убежит из дому, а ребенок остается по целым дням некормленный.

— Что же я должен сделать?

— Убедите вашим пастырским словом свекровь.

Мне стало неловко, что я до сих пор этого не знал.

— Хорошо, — сказал я, — я побываю у Якимовых.

Наденька огляделась по сторонам и еще тише сказала:

— На днях Ракитский встретил Настасью у церковной ограды и убедил ее вернуться к мужу... Она сказала, что придет, да и не пришла... Ребенок чуть не умер без груди.

Краска стыда залила мне лицо. Так вот что означала та встреча около церковной ограды!