Свирель — страница 40 из 67

— Хорошо, — повторил я, — я побываю у Якимовых.

Наденька низко нагнулась над клавишами.

— Кроме того, я хотела спросить вас о вашей жене... — сказала она.

Я смутился.

— Когда вы женились на ней, — продолжала она, — вы знали, что она тяжко больна?

— Нет‚ — ответил я.

— Ну, слава богу!

— Почему вы это говорите!

— Мне было бы больно услышать, что вы женились на ней из-за прихода.

— Пусть вам будет больно услышать, но я женился на ней из-за прихода.

Она еще ниже склонилась над клавишами и громко заиграла.

— Значит, вы не любите ее? — спросила она и покраснела.

Я ничего не ответил и отошел от пианино. Мне было тяжело в этом сознаться.

На другой день, рано утром, когда было еще темно и я шел в церковь, мимо меня куда-то проехал в маленьких санках Ракитский. Увидев меня, он снял шапку и помахал ею в воздухе.

Фиглярит он или смеется надо мной?

После обедни я обошел все крестьянские избы и в каждой из них говорил о вреде пьянства.

Меня слушали со вниманием, поддакивали мне, но я сознавал, что мое семя не падало в землю благую и что стоит мне уйти, как все опять пойдет по-старому. Было ясно, что решать этот вопрос нужно, было как-то иначе, как именно я не знал. Вероятно, нужно было бы вовсе закрыть трактир Деева, что, повторяю, зависело не от меня, по крайней мере в эти два года, пока еще действует приговор крестьян. У Якимовых я тоже не имел успеха, так как трудно было убедить старуху свекровь в том, в чем не убедили русских мужиков целые столетия. Господи, и что это за темнота, что это за непроходимое болото невежества и наивного цинизма! И прежде чем приниматься за посев, необходимо еще осушить это болото, чтобы создать из него подходящую почву. И если я сеятель, то где же были осушители до меня, а если я осушитель, то сумею ли я подготовить эту почву? Для работы нужен свет ясного солнца правды, а где же этот свет, откуда мне его взять, когда кругом все ложь, ложь и ложь? Только слабенький, робкий луч его блистает мне из дома Шунаевых, где раздаются детские голоса Наденькиных учеников.

Обойдя избы, я долго стоял в нерешительности, куда идти, и кончил тем, что опять пошел к Шунаевым. Мне было совестно, что я к ним зачастил, но я не мог победить в себе отвращения к моему собственному дому, а у них всё и все казались мне родными.

Когда я вошел, в зале никого не было. Я сел в кресло, взял книгу и стал читать.

— Успокойся, тетечка, не плачь,— вдруг услышал я голос Наденьки из соседней комнаты.

— Но ведь он разорит нас, пустит по миру! — послышался голос Анненьки. — Разве ты не знаешь его? И зачем только мы заложили ему нашу усадьбу!

— Ничего, тетечка, все уладится, — продолжала Наденька. — Я уверена, что Ракитский достанет денег на проценты.

— Нигде он их не достанет. Кто ему даст? А Деев сказал, дольше уж ждать не будет. Закладной давно уже миновал срок!

Я вскочил, точно кто-нибудь меня ударил по голове. Как? Неужели? То, что я услышал, заставило забиться мое сердце, и я готов был ухватиться за этот дом, за эти стол и пианино и закричать во все горло на весь мир так, чтобы меня услышали даже мертвые в гробах: «Нет, я не отдам Дееву этой усадьбы, этой моей святыни, где отдыхает моя душа!»

И я в волнении стал ходить по комнате. Сапоги у меня были простые, топорной работы, стучали и скрипели. Услышав мои шаги, Анненька вышла ко мне вся в слезах, но тотчас же застыдилась и стала быстро отирать глаза. Я подбежал к ней и, схватив ее руку, горячо прильнул к ней губами. Она сконфузилась еще больше, вырвала от меня свою руку и убежала.

Вместо нее ко мне вышла Наденька.

— Вы слышали? — спросила она меня.

— Слышал, — ответил я.

— И знаете, почему тетя плачет?

— Вероятно, потому, что вас притесняет Деев?

Наденька провела рукою по волосам.

— Этот нахал, — ответила она,— требует или немедленной уплаты по закладной, или же чтобы я вышла за него замуж. Иначе продаст нас с молотка!

Я схватил свои шапку и шарф, набросил на себя шубу и выскочил на воздух. Что-то душило меня. Я чувствовал, как подкатило мне к горлу. Мне хотелось смеяться на этот, казавшийся несбыточным, замысел Деева, и в то же время слезы текли у меня по щекам и хотелось жаловаться, кричать, топать ногами.

За воротами, у дороги, стоял пень от срубленной березы. Я сел на него и закатился смехом. А потом я стал горько плакать и все повторял:

— Не отдам! Не отдам! Не отдам!

Все завертелось вокруг меня, и я понял, что мне становится дурно. Но в это время около меня остановились санки, и из них вылезли какие-то двое мужчин.

— Батюшка! — окликнул меня один из них. — Я вашей жене доктора привез.

Я собрался с силами, овладел собою и увидал Ракитского.

— Ах, да, да, — залепетал я. — Доктора? Спасибо, спасибо! — И, широко шагая, я повел доктора к себе.

Жена по-прежнему лежала.

Доктор выслушал, выстукал ее, а потом вышел ко мне и, потирая озябшие руки, сказал:

— Что ж, батюшка, с этим надо теперь считаться!.. Если бы вы имели средства, то я послал бы вас в Крым, а теперь... Но зачем, батюшка, вы дали ей забеременеть? Ай, ай, ай! Ведь при чахотке, да еще галопирующей, — это верная смерть.

Я глупо осклабился и, достав серебряный полтинник, сунул ему в руку.

Он возвратил мне его обратно и сказал, что с учителей и попов не берет.

— Только, батюшка, больше не беспокойте! — сказал он мне на прощанье. — Ни-ни!

И, чтобы я лучше понял его, он подмигнул.

Я обещал ему.

Что, если бы он знал!


V

«Якоже пес, обыкший при мясопродавнице грызти кости, не отходит, дондеже не затворится мясопродавница», так и я не мог удержать себя, чтобы лишний раз не сходить к Шунаевым. Я же не отходил и тогда, когда был сестрам, по-видимому, в тягость и когда они были вовсе не расположены принимать меня или посвящать меня в свои домашние дела, и от этого еще больше усиливался мой глад.

Мне нравилась Наденька как женщина.

И я старался взять себя в руки, я придумывал себе различные послушания, молился, но бог не посылал мне силы Моисея Мурина, и я в бессилии, ненавидя себя, опускал в борьбе с собою руки. И гордость оскорбленного мужа уступила во мне место сознанию своей виновности перед женой, и я уже не чувствовал себя на той недосягаемой высоте в сравнении с нею, на которую поставило меня мое семейное несчастье.

Был март, потекли ручьи, и в воздухе запахло тем счастьем жизни, ради которого существует все земное. И по мере того как обнажалась от снега земля и как стая за стаей возвращались к нам птицы, Агнии Петровне делалось все хуже и хуже.

Теперь уж она вовсе не вставала с постели и целые дни проводила в сидячем положении, обхватив колени и что-то бормоча, чего мы не понимали. Был доктор, который сообщил мне, что жена не протянет долго, так как бугорчатка у нее перешла уже на мозг, и что эти бормотанья суть не что иное, как бред. Иногда у Агнии Петровны наступали светлые промежутки, и тогда она любила, чтобы я сидел около нее на ее кровати, и мы оба молчали. Был великий пост, первый в моем священстве, и, не зная твердо служб, я читал их по книжке и очень уставал и утомлял прихожан. И вот в один из таких утомительных дней, в пятницу, около ночи, жена попросила меня, чтобы я ее исповедовал.

Я стал отказываться, говоря, что неудобно мужу исповедовать жену, просил ее подождать только до завтра, когда я съезжу за батюшкой, соседом, но она стала настаивать, сильно закашлялась, разрыдалась, и я уступил. На всякий случай, для треб у меня в доме были запасные епитрахиль и крест. Я надел на себя епитрахиль, Агния Петровна, худая и желтая, как скелет‚ стала на кровати на колени, я покрыл ее главу, и она произнесла перед богом покаяние.

Это была торжественнейшая минута в моей жизни. Сам виноватый, не смея взглянуть ей в глаза, я принимал от нее это покаяние. Она каялась, а я слушал ее, возмущался и негодовал всем своим существом.

Бедняжка! За всю свою жизнь она не испытала ни единого счастливого мига! Это была одна сплошная, беспрерывная нужда, это была кабала, в которой затаптывали в грязь ее девичье тело и борьба с которой была для нее непосильна. Как она меча о счастливой семейной жизни! И я, ее муж, не нашел в себе ни единого ласкового слова, чтобы скрасить ее последние минуты; ни единой фразы, из которой она могла бы понять, что я ее простил и что она уже не одинока.

Горе, горе, горе!

И я понял, что убивал этим ее дух точно так же, как Деев погубил ее плоть, взявши такой тяжкий выкуп за те четыреста рублей, которые ее отец и мать пропили ему по книжке. Я почувствовал вдруг сознание вины и необходимость и самому покаяться ей в своих грехах.

И я стал перед ней на колени и ей, праведнице, поведал свой грех. А она взяла меня за руку, долго глядела мне в глаза и потом троекратно меня благословила.

— Она хорошая девушка, — сказала она, — и жизнь только одна.

Что хотела она этим сказать?

А затем она упала на подушки и стала бредить.

Всю ночь я просидел около нее, прислушиваясь к ее бреду и крику сверчка, пока, наконец, не раздался благовест к заутрени. Исповедь не облегчила меня.

Усталый, не спавши ночь, я стоял перед алтарем всевышнего, но душа моя была мрачна, и вместе с лучами радостного солнца, проникавшего в алтарь, и вместе с щебетанием птиц на нее не сошло успокоения, которого она так алкала.

В среду, на вербной неделе, ефимоновский батюшка соборовал и приобщил мою жену, а в четверг вечером ее не стало.

Вместе с ней скончалось и то, о чем она сообщила мне в первый день после нашего приезда сюда и затем впоследствии на исповеди.

Зачем она не смолчала?

Маленький холмик на нашем кладбище в Журавнах из свеженасыпанной земли. Я стою без шапки, и дождь льет мне прямо на голову. Сейчас сюда опустили мою жену. Около меня соседний батюшка, мой дьячок Прокофий Алексеич, Анненька, Варенька, Наденька и Деев. Несколько крестьян стоят в стороне. Когда мы отошли от могилки, один из крестьян долго мялся и затем сказал: