Свирель — страница 47 из 67

— Тише, дети, тише! — кричала она. — Здравствуй, Леночка.

— Здравствуй, Надя... — поцеловала ее Елена Ивановна. — Все шьешь?

— Да разве ж я когда-нибудь не шью?

— Я к тебе с новостью... Ты знаешь, Федор женится... Прислал телеграмму.

Надежда Гавриловна повернулась на образ и набожно перекрестилась.

— На ком? — спросила она. — Не пишет?

— Пока не пишет ничего... — ответила Елена Ивановна.

— А я вот все спешу, дошиваю... Дети совсем обносились... Ну а Григорий Иваныч как? Ничего?

— Кажется, что ничего... Да разве ж он скажет?

Надежда Гавриловна склонилась к шитью и заработала ногами.

— Да будет тебе шить! — сказала Елена Ивановна. — Давай лучше поговорим...

— Ах, Леночка, до разговора ли тут! Сил моих не хватает, просто изнемогаю. Некогда о себе подумать. Все шью, шью, и откуда эта работа берется? Алексей Кузьмич вечно недоволен и на детей и на меня, каждая копейка поперек горла становится, все ему не нравится... Торговля упала, денег нет, не во что одеть Васютку. Глаза за него горят. Стыдно перед чужими. И зачем только его от вас взяли и передали нам! Так вот бьешься, бьешься целый день, а настанет вечер, приходит Алексей Кузьмич из лавки, начинает взыскивать с меня и с детей, говорит, что много едим, да все ему неладно...

— Скажи, пожалуйста, Надя, зачем твой муж детей в лавке томит? Время весеннее, где бы им побегать да по деревьям полазить, а он заставляет их за себя дежурить. Мало ли своих занятий!

— Да что ж с ним поделаешь? — вздохнула Надежда Гавриловна. — Я уж и рукой махнула. Выбрали его в торговые депутаты, дела много, а заменить себя некем... Медаль обещают... Эта медаль и меня и детей в гроб уложит.

— Уложит, матушка, уложит! — раздался вдруг голос вошедшей няньки. — Вся душа изболелась, на детей глядемши... Здравствуйте, матушка Елена Ивановна...

— Знаешь, няня, — обратилась к ней Надежда Гавриловна, чтобы переменить разговор, — Федор Иваныч женится!

— Ну и слава богу! — ответила нянька. А вы-то, матушка, как? — обратилась она к Елене Ивановне. — Куда денетесь?

— Как куда? — отвечала Елена Ивановна. — Так и будем жить вместе.

— И-и, матушка! Ночная-то кукушка всегда перекукует денную! После-то узнаете, да поздно будет.

Елена Ивановна вздрогнула. Эта мысль ей не приходила в голову еще ни разу. Она испугалась ее, засуетилась и не знала в первую минуту, что сказать или что сделать.

— Иди, няня! — сказала Надежда Гавриловна.

Неожиданность телеграммы и начинающийся запой брата волновали Елену Ивановну, и достаточно было какого-нибудь маленького повода, чтобы она заплакала. Сейчас она упала головой на плечо Надежде Гавриловне и зарыдала.

— Напиши ему, Леночка, — лепетала Надежда Гавриловна, — напиши Федору от моего имени, чтобы он любил свою жену, чтобы ценил ее, обращался с нею не так грубо и... и не тиранил бы ее детей... Напиши ему, что его бог за это не оставит.

А Елена Ивановна, вздрагивая плечами, повторяла:

— Неужели она прогонит меня?.. Неужели она меня прогонит?

Они еще долго изливали друг перед дружкой свои души и не заметили, как в комнату вбежал маленький гимназистик и испуганно, широко раскрыв глаза, воскликнул:

— Папаша идет!

Вслед за тем в комнату вошел Щеклеев. Он перекрестился на образ и, ни с кем не поздоровавшись, вдруг ударил мальчика по затылку и строго спросил его:

— Почему не зажжена лампадка?

А потом, увидавши Елену Ивановну, сурово посмотрел на нее и сказал:

— Ваш братец стал водочкой заниматься... Надо страх божий иметь!

Елена Ивановна вскочила, поцеловала Надежду Гавриловну в щеку и выбежала во двор.

— Подожди, Лена! — крикнула ей в окошко Надежда Гавриловна. — Посиди еще!

— Какой он у тебя... нехороший! — ответила ей Елена Ивановна и побежала домой.

Был уже вечер, в городском саду играла музыка, и откуда-то сильно пахло цветами.


II

Сделали большую стирку. На реку белье не возили, а полоскали дома. Хотя Семен Васильич навозил воды достаточно, но прополоскали белье плохо; надеялись на солнце, но к вечеру собрался обложной дождь, и белье пришлось повесить на чердаке. Елена Ивановна была недовольна, разнервничалась и долго не могла уснуть. Она прочитала газету и стала раскладывать пасьянсы, и когда взглянула на часы, то было уже около двенадцати ночи. Было тихо, и только слышно было, как шел дождь и как вода сбегала по железной трубе с крыши. Вдруг Елене Ивановне показалось, что кто-то ходит по потолку. Она встревожилась, вскочила и стала прислушиваться. На чердаке действительно кто-то ходил: туп-туп-туп...

Елена Ивановна вспомнила про белье и перекрестилась. Неужели это воры? Она набросила на себя капот, надела туфли и со свечой в руке направилась в половину брата, чтобы предупредить его о шагах на чердаке. Брата она не застала. Постель его была раскрыта, около нее стояли его сапоги, видно было, что он только что лежал, но, разбуженный шагами, в одних туфлях куда-то ушел. Тогда Елена Ивановна спустилась вниз, разбудила Петра Захарыча и вместе с ним, дрожа как осиновый лист, стала подниматься на чердак.

— Вы бы остались дома... — заговорил ей Петр Захарыч. — А то, сохрани бог, чего..

Они вошли на чердак. Из конца в конец тянулись веревки с бельем, и пламя свечи, колебаясь на нем, делало его похожим на загробные тени. Вот старый стул без ноги, вот бутылки из-под минеральной воды, которую когда-то пил Федор Иваныч, а вот печной боров, похожий на гроб. Подлезая под бельем, Петр Захарыч и Елена Ивановна шли по земляному накату и вдруг на повороте увидели свет. На полу стояла свеча, и чья-то длинная фигура, поставив несколько кирпичей друг на друга, стояла на них и что-то прикрепляла наверху к стропилам. Елена Ивановна испугалась и едва устояла на ногах.

— Гриша, что ты тут делаешь? — спросила она, узнав в этой фигуре брата.

Григорий Иваныч не ответил и продолжал свое дело.

Она близко подошла к нему, позвала к себе Петра Захарыча и свела Григория Иваныча с кирпичей. Он послушно слез с них, скорбными глазами посмотрел на сестру и молча последовал за нею. Петр Захарыч отвязал от стропила петлю и, опрокинув кирпичи, пошел вслед за ними.

— Слава тебе господи! — повторял он и часто и широко крестился. — Обошлось благополучно.

Елена Ивановна ввела Григория Иваныча к себе в комнату, уложила его на свою постель и заплакала.

— И зачем ты, Гриша, меня так мучаешь? — проговорила она. — Бог тебе судья!

Он взял ее за руку и заплакал тоже.

— Тяжко, сестра... — ответил он. — Очень тяжко...

— Ну чего же тебе тяжко? — спросила она.

— Душа болит, Елена... Ничто не мило, жизнь уже подходит к концу, а ни одной души нет близкой, не с кем сказать ни одного слова... Все кругом или господа, или рабы, вы с братом тоже рабы... А господ я не люблю... А тут как назло какой-то неотступный голос шепчет мне: удавись, удавись, удавись! И я боюсь его и в то же время не умею с ним бороться... И нет во мне воли, Елена. Это оттого, что меня в детстве много били... Бил отец, бил хозяин... Ах как меня больно били! И вот теперь, Елена, я смотрю на этого болвана Щеклеева, которому досталась такая незлобивая труженица жена. Я смотрю на его детей, которых почему-то считаю своими, вижу, как он подло обращается с ними, и мне всякий раз хочется вступиться за них, и больно, больно, что он из них делает или таких же господ над слабыми, как он сам, или же таких рабов, как ты и брат Федор, или же таких безвольных, как я. А какие превосходные дети! И вот, Елена, теперь, когда я стар и одинок, каким бы праздником повеяло для меня, если бы выбор Федора оказался удачным и если бы его жена оказалась не рабыней и не госпожой и родила бы брату хороших детей!

Он приподнялся на кровати и‚ смотря скорбными глазами куда-то вдаль, продолжал:

— Как я мечтал, сестра, о хорошей, трезвой семейной жизни, о детях, о подруге-жене! Как я молил бога дать мне мой маленький собственный кружок, где бы меня не боялся никто и где бы и я чувствовал себя как дома! Всю свою жизнь я отказывал себе в самом необходимом, чтобы устроить вас, выстроить вот этот самый дом и потом сказать тебе и брату: «Вот это вам: живите себе, наслаждайтесь, а я пойду своей дорогой и устрою свою жизнь, как хочу». И пока я устраивал вашу жизнь, я и не заметил, как прожил свою, и все то, о чем я мечтал, что видел только во сне, исчезло для меня навсегда. И вот я старик. Мои сверстники уже поумирали; те, кого я крестил, уже повыходили замуж, переженились и нарожали детей, а я живу, ненужный ни для кого и ни для чего, только затем, чтобы внушать к себе страх своею угрюмостью и ненавидеть все и вся. Ах, сестра, как это ужасно!

Он упал на подушку и закрыл глаза, а Елена Ивановна стояла около него и, слушая, как он жаловался ей на то, что прожил свою жизнь ради брата и сестры, молча глотала слезы.

— Принеси мне водки! — сказал он потом.

Она дала ему водки, он выпил две рюмки подряд, ничем не закусил и, о чем-то мучительно думая и не, мигая, стал глядеть на пламя свечи.

Кто-то сказал ей, что от запоя помогает растирание больного губкой, намоченной в водке. Она раздела брата и растерла его. Он закрыл глаза и так и пролежал недвижимо до утра, спал он или нет — неизвестно, а она всю ночь просидела около него, не смыкая глаз ни на минуту. Так она целые сутки и не спала.

А наутро приехали гости. Из Ессентуков вернулся брат Федор Иванович и привез с собою молодую жену. Началось хлопанье калиткой, визжание пружины у парадной двери, в комнаты стали вносить сундуки, корзины, картонки, саквояжи. Послышались в передней голоса, один — брата Федора Иваныча, а другой — звонкий, женский, еще незнакомый. Это, должно быть, невестка. Григорий Иваныч еще лежал на кровати раздетый, а Елена Ивановна сбросила с себя капот, надела наскоро платье и, поправив волосы и обтерев лицо одеколоном, пошла к ним навстречу. Она очень была рада приезду брата, которого любила и не боялась, но на этот раз сердце у нее билось и ноги дрожали в коленях. От бессонной ночи в глазах у нее мелькало и голова точно налита была свинцом. Держась за перила, она сошла вниз и поздоровалась с братом.