Свирель — страница 52 из 67

— Отчего же вы не хотите уплатить их лично невестке или послать их ей по почте? — спросил его член суда.

— Она уехала и до сих пор не сообщает мне своего адреса... — отвечал Григорий Иваныч. — Я не знаю, куда ей платить. Очевидно, хочет сделать так, чтобы я невольно просрочил...

Возвратясь домой, он повесил картуз на вешалку и, заложив руки в карманы, долго стоял у окошка и смотрел куда-то вдаль. Пришла Надежда Гавриловна и, увидев его стоящим к ней спиною и не отвечающим ей на поклон, сказала:

— О чем, Григорий Иваныч, пригорюнились?

— Магазин продал... — отвечал Григорий Иваныч, не оборачиваясь.

— Ну и слава богу! — сказала Надежда Гавриловна. — Свет не клином сошелся. И другого заработка достанете.

— В мои-то года?

— Да хоть и в ваши года!

— Ни к чему я, милая Надежда Гавриловна, не способен. Прожил я на свете пятьдесят один год, всю свою жизнь трудился, всю жизнь меня били, а как дошло дело до той точки, когда приходится действительно трудиться по-настоящему и добывать себе кусок хлеба, то и вышло, что я ни на что не способен. Плотничать я не умею, шить сапоги не умею, даже дров наколоть не могу. Городская жизнь создала из меня тунеядца и пенсионера. Пока лавка пенсию давала, я жил, а как только перестала содержать меня на хлебах, так вот и крышка. По правде говоря, я теперь стал хуже всякого Петра Захарыча и хуже всякого водовоза, потому что они способны на физический труд, а я нет. Я белоручка, отличающийся от барина только тем, что сидел не в канцелярии, а в магазине. Но каковы наши родственники, Надежда Гавриловна! А?

— Да, уж признаюсь! — отвечала Надежда Гавриловна. — И родилась и крестилась, а таких бесцеремонных людей не видала!

— Что ж, они действовали по праву! — продолжал Григорий Иваныч. — На их стороне закон, а следовательно, и сила... Горе вам, сытые, горе вам, горе вам, богатые, горе вам, сильные...

2 октября исполнился год со дня смерти Федора Иваныча. Был тихий, пасмурный день, листья еще не совсем опали, и осинки ярко-красными пятнами выделялись на желтом фоне других деревьев. Было еще тепло, хотя в лужицах за ночь появлялся тонкий, с жилками, ледок, и в воздухе летали паутины. Отслужив заупокойную обедню в приходской церкви, Григорий Иваныч и Елена Ивановна отправились на кладбище. Впереди шел Петр Захарыч, неся завязанное в салфетку блюдо с кутьей и восковые свечи. Когда вышли за город, их догнала Надежда Гавриловна, шедшая тоже на могилку. Сбоку дороги тянулись распаханные под яровое поля, и черные грачи, собравшиеся к отлету, рассудительно ходили по бороздам. Благодаря близости к городу на полях блестели стекляшки. Мельница с которою когда-то сравнивал себя Григорий Иваныч, по-прежнему без устали махала крыльями, и над кузницами по-прежнему стояло облако дыма.

— Как поживаете? — спросила Надежда Гавриловна. — Что у вас нового?

— Да что у нас нового? — повторил Григорий Иваныч. — Вот нечем невестке проценты платить, того и гляди, дом останется за нею! Просто беда, да и только! Продал магазин, думал надолго денег хватит, а уплатил проценты, да пришлось мне и Елене одеться, то да се, — глядь, а денег как и не бывало!

— Ах уж эти деньги! — вздохнула Надежда Гавриловна. — Как они унижают человека!

— Нет, Надежда Гавриловна, не деньги унижают человека, а алчность, то ненасытное желание иметь их, которое делает человека жестоким, низводит его на степень зверя. Голубушка, уверяю вас, если бы не было этой алчности, то люди не бросали бы своей родины, не покидали бы насиженных гнезд, не лезли бы в те сословия, к которым не принадлежат по рождению, и не коверкали бы жизни ни себе, ни другим. Крестьянин отрывает ребенка от родной семьи и земли и отдает его в лавочники, где тот приучается мошенничать и воровать, отец отдает свою дочь за нелюбимого человека только потому, что там запахло лишней сотней рублей, какие-то неизвестные пришельцы, во имя права, приходят к чужому для них человеку и разоряют его гнездо. Мы алчем денег, власти, силы над другими и все сваливаем не на самих себя, а на деньги, на борьбу за существование, на разные экономические кризисы и прочее. И в результате получается то, что в этой алчности мы совершенно забываем о себе, о нашей связи с природой, и к старости оказываемся совершенно неприспособленными к физическому труду или рожаем детей нравственно неустойчивых и, стараясь властвовать и мудрить над ними, готовим из них таких же запойных пьяниц, как я. Горе, горе, дорогая Надежда Гавриловна!

— Горе, Григорий Иваныч! — ответила Надежда Гавриловна. — И куда только деваться от этого горя?

Они отошли вперед, а Елена Ивановна и Петр Захарыч далеко отстали позади.

— Вы только подумайте, Надежда Гавриловна, сколько алчность испортила жизни другим!.. — продолжал Григорий Иваныч. — Вот вас выдали замуж за человека, который вам вовсе не нравился, за которого, я помню, вы шли, обливаясь слезами, и с которым и посейчас ваша жизнь не сладка... Не отрицайте этого! Я ведь знаю все и измучился, глядя на вас и на ваших детей. А все из-за чего? Только из-за того, что ваш теперешний муж когда-то имел на сто рублей больше, чем... чем, например, я, который вас всю жизнь любил и, может быть, люблю еще и до сей самой поры.

Он испугался своих последних слов, опустил глаза и покраснел. Она вздрогнула, радостно посмотрела на него и ждала, чтобы он продолжал. Точно запахом сирени вдруг пахнуло ей в лицо или точно она услышала весной где-то там, наверху, высоко под облаками, первый крик возвращающихся на север журавлей. И вдруг ей захотелось снова жить, видеть себя такою же, какою она была восемнадцать лет тому назад, не жалеть больше о потерянной, невозвратимой жизни...

— И вот мы оба с вами в сиротстве... — продолжал он. — Я остался вовсе без жены, а вы выданы за человека, которого считаете чужим и жестоким... Надежда Гавриловна вытащила платок, быстро отерла глаза и как ни в чем не бывало продолжала идти рядом с ним.

Пришли на кладбище, шурша на ходу опавшими листьями, отыскали могилку Федора Иваныча и послали за священником. Развернули кутью и воткнули в нее восковую свечу. Явился батюшка, запахло ладаном, и началась панихида. Елена Ивановна плакала, а Григорий Иваныч и Петр Захарыч стояли насупившись. К концу панихиды пришел водовоз Семен Васильич. Его всегда видали в шапке, а здесь он снял ее, и его лысина засветилась, точно покрытая лаком. Появились откуда-то две-три нищенки, которые тоже плакали. Затем батюшка окончил панихиду, завернул крест и евангелие в епитрахиль и ушел домой, а все остальные опустились на соседние могилки и долго молчали. Всем было не то чтобы грустно, а какое-то тихое, лирическое настроение овладело ими, и было чего-то жаль, и в то же время хотелось любить, прощать, делиться...

— Где-то теперь Нина Петровна? — нарушил тишину Петр Захарыч. — Осиротел наш Федор Иваныч!

— Да... — протянул Григорий Иваныч. — Где-то она теперь?

А затем он встал, смахнул с себя приставшие листья и сказал:

— Ну что же? Пора и по домам!

Все поднялись вслед за ним и стали собираться. Помолились на иконку, вделанную в крест, и снова зашуршали по листьям.

— Прощай, сирота! — сказал Григорий Иваныч, еще раз оглядываясь на могилку, и перекрестился.

— Все мы сироты, батюшка Григорий Иваныч! — заговорил вдруг Семен Васильич. — Вот я безземельный крестьянин и сорок третий год уже пошел, как воду вожу; Петр Захарыч — мещанин и топчется на черной работе по чужим дворам, а ты и Елена Ивановна тоже мещане, словно и богатые, а все мечетесь... Несчастные мы люди, и больше ничего! И это не оттого, скажем, что наша работа хуже крестьянской, а потому, что бросили мы нашу матушку-землю. Ах, брат мой, брат, Григорий Иваныч! Не мы землю родили, а она нас, и грех, большой был грех покидать ее. И вот теперь мы сироты без нее, сидим, плачем, а она, матушка, тоже сирота, к богу вопиет и тоже плачет... Так-то-ся!

И все вышли из кладбищенских ворот.


Судьба


— Террите́! — крикнул кондуктор. — Шильонский замок! Фуникулер на Глион!

Касьянов вышел из вагона и с кучкой других туристов направился к замку.

Старый, весь в морщинах, приземистый, он вырастал прямо из воды и соединялся с берегом узеньким дощатым помостом. Здесь, в этом замке, томился несчастный Бонивар, и сейчас Касьянов увидит его тюрьму. Чем-то торжественным повеяло на Касьянова от замка и от этого помоста, по которому ходили несколько сот лет тому назад.

— Очень прошу вас обождать, — обратился к туристам привратник. — Сейчас окончит осмотр первая группа посетителей и освободится проводник.

Туристы сели на лавочку и стали поджидать. В это время к крыльцу замка подъехал экипаж и из него, в дорожных туалетах, вышли две пожилые дамы и две молодые девушки. Все они говорили по-английски и, по-видимому, были приезжими англичанками. Когда они проходили мимо Касьянова, в лицо ему пахнуло какими-то хорошими новыми духами. Он любил интересных женщин и хорошие духи, и ему приятно было смотреть на этих англичанок. У одной из них были седые волосы и черные брови, а у другой висел на груди массивный золотой крест с большим бриллиантом посредине. Старшая из девушек была бледна и серьезна, зато младшая смотрела на все радостными глазами и была так изящна и проста, что хотелось на нее глядеть и заговорить с нею.

Продолжая разговаривать по-английски, дамы стали разглядывать открытки и безделушки, выставленные тут же для продажи, а Касьянов отошел в сторону и с интересом, исподтишка, стал смотреть на молоденькую англичанку.

Отворились ворота, и из них высыпала группа туристов, уже осмотревших замок.

— Пожалуйте! — обратился привратник к ожидавшим.

Всей гурьбой вошли в ворота и очутились во дворе. Проводница шла впереди и рассказывала по-французски и по-английски историю замка. Касьянов старался быть поближе к дамам и все никак не мог оторвать глаз от заинтересовавшей его девушки.

По узкой лестнице сошли в подземелье, где томился Бонивар. Здесь поднимались известные уже по Жуковскому семь колонн, к одной из которых был прикован несчастный узник.