— Не Веребьин, так другой... Разве мы с тобой имеем право выбирать?
Значит, если Веребьину удастся получить камер-юнкера, то Долли может выйти за него замуж.
Я не хотела бы такого супружества, и мне досадно на Долли, что она так равнодушно относится к тому, кто будет ее мужем. Она всегда такая серьезная, такая неоткровенная, и мне неловко было продолжать с ней на эту тему разговор.
Сегодня мама очень хохотала. Она получила письмо от нашего захарьинского священника. Он только недавно посвящен и только в ноябре назначен к нам в Захарьино. В письме своем он описывал нужды своих прихожан и делал нам выговор за то, что мы живем в Петербурге и уже четыре года не были в усадьбе. «Разве это честно? — писал он. — Если не желаете сами сеять и пахать, то продайте имение тем, кто будет это делать лично, но не поощряйте безделия и воровства. Ведь земля сирота без вас, она плачет горькими слезами и вопиет ко господу» и т. д.
Мне думается, что священник прав. Мой дедушка, папин папа, всю жизнь свою провел в Захарьине и только один раз был в Петербурге, и то всего только на две недели. Мне кажется, что я в него. Я с такою радостью вспоминаю, как мы жили в нашем имении, как я гуляла по лесам, удила рыбу, ходила на скотный двор. И с каким бы наслаждением я поехала туда сейчас! Вероятно, там теперь морозно, светит солнце и снег белый-белый. А у нас здесь слякоть, дождь и серое небо.
...Долли вообще бледна, но сегодня, когда бабушка рассказывала за обедом, как за нею ухаживали канцлер Горчаков и дипломат Ону, она побледнела еще больше и резко сказала:
— Как тебе не надоест, бабушка, всю жизнь рассказывать все об одном и том же?
И прежде чем бабушка успела ответить, Долли лишилась чувств и откинулась на спинку стула. Ее на руках отнесли в ее комнату, уложили в постель и по телефону вызвали доктора. Доктор долго говорил с мамой и бабушкой и посоветовал повезти Долли за границу. Долли согласилась.
На ее месте я попросилась бы в Захарьино. Там так привольно, такой чудный воздух, столько интереса во всем.
..Вчера бабушка и Долли уехали за границу. Мы с мамой ездили провожать их на Варшавский вокзал. Когда мы сидели все вместе в купе, неожиданно вошел Веребьин и горячо поцеловал бабушке руку. Лицо его было печально, и казалось, он молча просил бабушку беречь Долли. Мне жаль его. Он любит Долли, но она ему, вероятно, не отвечает. Когда раздался второй звонок и мы простились и вышли из вагона, он подошел к стеклу и ласково закивал бабушке головой.
Усаживая нас в карету, он сказал маме:
— Я уезжаю послезавтра к себе в деревню. Не будет ли каких поручений в Захарьино?
Я бы так желала, чтобы мама ответила ему: «Возьмите с собой Лену». Но мама подумала немного и сказала:
— Нет... Какие ж поручения? Мерси... Впрочем, поругайте моего управляющего, что он мало присылает аренды!
...Сегодня мы ездили на острова. Светило солнце, Нева уже побурела, но снегу еще масса. Кричали птицы, и, когда я услышала вдруг крик грачей на голых березах, мне вспомнилось почему-то детство и захотелось в Захарьино. Мама не любит его. В нем она схоронила папу и моего брата Игоря, и ей кажется, что там ходят их тени.
Когда мы возвратились домой, Василий подал нам телеграмму из Сан-Ремо. Телеграфировала Долли о том, что бабушка очень больна и просит нас приехать. Мама встревожилась, дала срочную телеграмму управляющему в Захарьино и только ночью получила от него ответ. Ответ был благоприятный, и мама телеграфировала Долли в Сан-Ремо, что на этой неделе мы выезжаем: мама, я и мисс Летти.
И опять, значит, пойдут эти вагоны, станции, гостиницы, эти чужие люди и переезды с места на место. А затем, конечно, после Ниццы — в Париж и в Остенде. Как мне все это знакомо и как бы хотелось чего-нибудь нового, как бы хотелось быть папиным папой, чтобы засесть на всю жизнь в деревне и только на две недели выехать в Петербург!
...Двое суток мы провели в Вене, где мама заказывала для себя и для меня туалеты, и все двое суток я просидела в номере в «Бристоле» и никуда не выходила, потому что шел дождь и то и дело приходилось принимать портных и портних и примерять то, что они приносили. Знаменитого Земмеринга мы не видели; благодаря ненастной погоде он весь был в облаках и в тумане. Но когда выехали в Ломбардию и затем на Ривьеру, то светило яркое солнце. Средиземное море было спокойно как зеркало.
Бабушка и Долли снимали три комнаты в пансионе, нам троим негде было там поместиться, и поневоле пришлось остановиться в отеле. Я не люблю Сан-Ремо, все его пансионы и отели мне кажутся зараженными чахоткой.
У бабушки был ее обычный бронхит, и теперь ее мучило растяжение легких, а Долли поправилась совсем, и даже щеки ее слегка покрылись румянцем. Она нам очень обрадовалась и попросилась даже к нам ночевать.
...Всю ночь мы не спали от жары и от москитов, которые так сильно нас кусали, что на теле вскакивали большие опухоли. Мама ворчала, а я даже плакала. Одна мисс Летти сохраняла присутствие духа и всю ночь жгла какой-то порошок, от которого шел неприятный запах. И когда мы наутро вышли к кофе, мама решительно сказала бабушке, что больше жить здесь не желает и что на этой же неделе переедет вместе с нами на все лето в Швейцарию. Бабушка возражала, по обыкновению, говорила что ей необходимы море и тепло, но мама настояла на своем, и, значит, мы не поедем теперь ни в Париж, ни Остенде. Я очень этому рада. Я люблю Женевское озеро, Альпы, и там гораздо проще, чем здесь.
...Вчера приехали в Монтрё Браминские, с которыми мы встречались в Петербурге, и мы условились, что вместе поедем осматривать Шильонский замок. Мы заказали с вечера экипаж, но утром они прислали сказать, что не поедут, и мы отправились в Террите́ одни.
Как раз до самого Террите́ ходит электрический трамвай; он проложен сбоку шоссе, по которому ездят экипажи, но мама против трамвая, и когда мы подъехали к замку, на нас было не мало пыли.
Нам пришлось подождать, пока выйдет из замка первая группа туристов и настанет наша очередь, и, пока мы рассматривали открытки и разные безделушки, выставленные в лавочке на крыльце замка, я почувствовала, что на меня кто-то смотрит. Я обернулась и увидала господина лет двадцати семи, очень прилично одетого‚ с мягким чертами лица. Он смотрел на меня так, точно старался во мне узнать кого-то, и мне самой стало казаться, что и я его где-то уже встречала. Он произвел на меня большое впечатление, и, чтобы не показать ему этого, я старалась не оборачиваться и не смотреть на него. По всей вероятности, это был француз. Все время, пока мы осматривали замок, он старался быть около нас, и когда проводница показывала на колонне в подземелье подпись Байрона, он осведомился у нее и о подписи нашего поэта Жуковского, и мне было забавно, что он, иностранец, смутил проводницу, которая не знала того, что знал он, француз.
В одном из узеньких, темных коридоров мама и мисс Летти не могли сойти со ступенек, и он был так любезен, что всех нас свел вниз. И здесь я вновь почувствовала к нему attende cordiale и все время боялась поднять глаза, потому что видела, что он продолжает на меня смотреть. Долли заметила это и тихо по-английски спросила меня:
— Как тебе нравится этот иностранец?
Я ничего ей не ответила, но покраснела.
Когда же мы вышли из замка и стали садиться в экипаж, Долли щелкнула своим кодаком и сказала по-английски:
— All right!
Мы вернулись затем в Монтрё, переоделись, пообедали, а потом, пока мама отдыхала, я и мисс Летти отправились в магазин. Когда мы проходили по набережной, я вновь увидала этого иностранца. Он все так же обожающими глазами смотрел на меня и даже пошел за нами на некотором расстоянии. Сердце у меня забилось, и, когда мы вошли в магазин, я едва могла отвечать на вопросы мисс Летти. Обернувшись, я увидела, что он поджидал нас и смотрел на нас через стекло. Затем он перешел на другую сторону и стал глядеть в окно другого магазина. Я воспользовалась этим и потащила мисс Летти домой.
Он произвел на меня такое впечатление, что я целый вечер все никак не могу о нем не думать. Плутовка Долли подбавила еще более масла в огонь. Когда мы вышли вечером в сад, она сунула мне что-то в руку. Я подошла к фонарю и посмотрела. Это была фотографическая карточка. На ней был снят он. Он стоял у крыльца замка и смотрел на меня восторженными глазами. Я бросилась к Долли, обняла ее и горячо поцеловала.
Веребьин прислал бабушке письмо. Он пишет, что его выбрали в предводители дворянства и что ему теперь так много работы в уезде и столько у него там интереса по службе, что Петербург перестал его занимать. В своем письме он снова повторяет свое предложение Долли, и мама ему ответила, что уже скоро, так как он теперь предводитель дворянства и легче за него просить. Как только мы возвратимся в Петербург, так бабушка и попросит князя Сергея Ивановича похлопотать насчет камер-юнкерского мундира для Веребьина.
Я передала об этом Долли и ожидала услышать от нее, что она довольна. Но она сделала гримасу и сказала:
— Я предпочла бы выйти за того француза, который так загляделся на тебя в Шильоне!
Я засмеялась, но что-то вроде ревности шевельнулось у меня в душе.
— А я на твоем месте, — сказала я, — давно бы вышла за Веребьина и не посмотрела бы ни на что!
Долли поглядела на меня, а потом взяла меня за плечи казала: — Очень рада, что не могу с тобой поменяться, Лена... А чтобы ты лучше поняла меня, взгляни на карточку иностранца, если она у тебя еще цела, и сравни его с Веребьиным.
Сердце мое наполнилось гордостью, я бросилась к Долли поцеловала ее.
— Но, увы, — продолжала она, — этого иностранца здесь нет. Сон и мечта не повторяются, Лена. Тебе понравился этот француз, но тебя выдадут замуж за другого, как выдадут и меня, не справляясь с тем, в чем состоит наша мечта. Да иначе и быть не может, потому что действительность и мечта — это... этот мой Веребьин и твой француз!