Свирель — страница 57 из 67

— Пожалуйста... — ответил Касьянов.

— Не то я перепил у исправника, — сказал Гриньковский, входя в халате и в туфлях, — не то недопил. У вас нет ничего алкоголического?

— К сожалению, ничего, — ответил Касьянов.

— Очень жаль... А как вам понравился наш исправник?

— По-видимому, очень хороший, хлебосольный господин!

Гриньковский ухмыльнулся себе в усы.

— Из кожи лезет вон, — сказал он, — чтобы вытащить предводителя в председатели управы. У Ковригиных в Питере есть какой-то вельможа, Сергей Иванович, который Веребьину ворожит и иначе не желает хлопотать об его камер-юнкерстве, как только под условием, чтобы кроме предводителя он был еще и председателем...

— При чем же здесь Ковригины и исправник? — спросил Касьянов.

Гриньковский расхохотался.

— Ах вы, новорожденный ребенок! — воскликнул он. — Да разве ж вы не знаете, что Веребьин уже два года сватается к Долли и ему наклеивают нос? А исправник... И спит и видит, как бы вылезти в полицеймейстеры, когда Веребьин будет вице-губернатором!

Касьянову было неприятно его слушать.

— Вы шутите... — сказал он.

— Шучу!.. — усмехнулся Гриньковский. — А вы думаете, что мы сегодня у исправника пили шампанское не на веребьинские деньги? Нет, батенька, на месте Веребьина я считал бы такие выборы позорными, а для господ выборщиков неприличными! У вас нет водки? Или коньяку? А? Дали бы...

И, не получив ответа, Гриньковский вышел.

Эти слова произвели на Касьянова впечатление пошлой, провинциальной сплетни. Ему было стыдно, что солидный, седовласый человек унижался до бабьих пересудов, и в то же время приходила на ум вся сцена свидания предводителя с исправником. Разве он не слышал сам, как Веребьин благодарил Кильдяшова? Разве он не присутствовал при их поцелуе?

И эти карканья Гриньковского смутили ему душу. Часа два проходил он после этого по комнате и все думал и думал. И чем дольше он ходил и думал, тем все более и более ему казалось, что Гриньковский не так уж не прав и что, действительно, в выборах есть что-то подстроенное и некрасивое.

«Ни за что не буду участвовать в этой комедии, — решил он. — Завтра же наплюю на все и уеду!»

Но мысль о том, что он больше уже не увидит Лену, испугала его. Он вынул из кармана ее записку и прочитал: «Она тоже». Неужели же она им так же интересуется, как и он ею? Или, может быть, это кокетство, желание увлечь или просто шутка, на которую вовсе не стоит обращать внимания? И он был убежден, что всякий другой на его месте счел бы эту записку простой интригой и не придавал бы ей никакого значения; но какой-то внутренний голос шептал ему, что здесь вовсе не было шуток и что между ним и ею, этой девушкой, с которой так настойчиво сталкивает его судьба, установилась какая-то удивительная духовная связь, которой не объяснят ему никакие мудрецы на свете.

Далеко, в комнате хозяйки, часы пробили два. Он устал ходить, разделся, лег и затушил свечу. Но едва только он стал засыпать, как из всех щелей вылезли клопы и стали его кусать. Он снова зажег свечу да так и провозился до утра. А когда стало рассветать, пошел крупный дождь, и после бессонной ночи сделалось так уныло и скучно на душе, что Касьянову захотелось злиться и ворчать. Сбоку, за стеной, громко храпел Гриньковский. Все было угрюмо и чуждо, и захотелось домой.

Касьянов вышел на двор и умылся из колодца. Под навесом две его лошадки жевали сено и, высоко задрав кверху оглобли, стоял его тарантас. Касьянов утерся, подошел к лошадям и похлопал их. Затем он разбудил своего кучера и приказал ему собираться в путь...

Шел еще порядочный дождь, когда он выехал из города. Вот последние, полуразвалившиеся домишки, вот кирпичный завод, а вот и огромный, сумрачный острог. В версте от него, направо, ковригинская усадьба. Проезжая мимо, Касьянов посмотрел на ее окна. Они были завешаны занавесками, все в доме спали, и только один Лорд величаво ходил по двору и помахивал хвостом.

И Касьянову вдруг опять захотелось в этот дом, к этим людям, опять захотелось вчерашнего дня. Но дело уже было сделано, возвращаться обратно было неловко, и он поехал дальше, к себе домой.


VI

...Вторую неделю льет частый, неумолимый дождь, холодно, и печи так плохо греют и так дымят, что не знаем, куда приткнуться и где найти уютный уголок. Бабушка кашляет и ворчит, сердится на то, что ее сюда завезли, и раздражается, что из окон открывается вид на один острог. И действительно, трудно было бы придумать более неподходящее место для постройки усадьбы.

Веребьина выбрали в председатели земской управы, бабушка телеграфировала об этом князю Сергею Ивановичу, и со дня на день мама ждет из Петербурга ответа... Меня утомляет эта жизнь, эта погоня за титулом, эта неизвестность относительно судьбы Долли.

Он уехал. Уехал на другой же день рано утром, ни с кем не простившись, никому ничего не сказав. Веребьин удивлен, мама равнодушна, а я хожу из угла в угол и все думаю и думаю о нем. Ведь я не знаю его, я не сказала с ним и двух слов, но по чему-то не могу выбросить его из головы. И почему я так разволновалась, когда получила от него записку о том, что он помнит все?

Вчера вечером, в сумерки, когда шел дождь и было все так безнадежно кругом и впереди, я не сдержалась, упала к Долли на грудь и горько заплакала.

— О чем ты, Лена? — ласково спросила она меня. Я выплакала у нее на груди всю свою душу, ничего не ответила ей, но она меня поняла.

— Ты влюблена?

Я отерла глаза и засмеялась.

— Не знаю, — ответила я. — Разве можно влюбляться сразу?

Она опять стала гладить меня по голове — и на этот раз заплакала сама. Ее слезы надрывали мне душу. Я знаю, что она несчастна.

— Чего ты, Долли? Успокойся, не плачь, — в свою очередь стала я ее утешать.

Было холодно, сыро, в печи шипели мокрые поленья, и обе мы сели на турецкий диван с ногами и завернулись в одну и ту же шаль.

— Ты знаешь, Лена, — спросила меня Долли, — как Будда сотворил людей?

Вопрос ее показался мне странным.

— Нет, — ответила я.

— Для того чтобы создать людей, — продолжала она, — Будда насадил сад из одних только грушевых деревьев. И вот когда выросли деревья и созрели на них первые плоды, Будда собрал их и каждый из них разрезал пополам, так что получились красные и зеленые половинки. Затем он положил все эти половинки в мешок, тщательно перемешал их и высыпал на землю. «Пусть зеленые половинки, — сказал он, — будут мужчинами, а красные — женщинами, и пусть каждая половинка отыскивает ту, от которой она отрезана. И это будет брак». И вот каждая половинка стала отыскивать свою подругу. И стало случаться так, что зеленая половинка находила чужую красную, и, наоборот, красная находила чужую зеленую — все это были несчастные браки. Но было и так, что каждая половинка находила именно свою собственную — и это были счастливейшие браки в мире. Ты поняла меня?

— Нет, — ответила я. — К чему ты это сказала?

— Твой Касьянов, которого ты еще не знаешь как следует, и ты — это две половинки от одной и той же груши. И что бы вы ни делали, как бы вы ни избегали друг друга и как бы вам ни препятствовали другие — вы все равно будете единой грушей. Это тайна, Лена, которая нам непонятна и над которой я думаю вот уже сколько времени. Помнишь, мы когда-то учили катехизис — «брак есть таинство»?

— Ну а твоя половина? — спросила я ее.

Долли глубоко вздохнула.

— Моя половина — от чужой груши, — ответила она. — Мы с нею чужды друг другу безнадежно.

— Зачем же ты выходишь замуж?

— А что же мне делать?

— Ждать, когда явится именно твоя половина.

Долли усмехнулась.

— А ты уверена, — сказала она, — что она еще ищет меня и не связала своей судьбы с другою половинкой? Нет, милая моя Лена, если бы я была так же счастлива, как ты, то при встрече именно с моей половинкой я почувствовала бы тот трепет души, который называется влечением сердец. А его-то у меня и нет.

Она смолкла, мы прижались друг к дружке и долго молчали. По стеклам ползли капли дождя, голые деревья гудели от ветра, было холодно и неуютно, но на душе у меня было радостно и весело, как весной.

Я нашла свою половинку, и если брак, действительно, есть таинство, он не от нас зависит.

Бедняжка Долли!

...Сегодня мама получила от нашего захарьинского священника письмо, очень возмутилась его содержанием и швырнула на пол. Я подняла его и прочла следующее: «Ваше превосходительство. Когда же наконец кончатся страдания крестьян, которые вынуждены обстоятельствами арендовать вашу землю? Ваш управляющий по вашему приказанию опять увеличил арендную плату. Ваше превосходительство! Да взгляните же наконец на эти полуразвалившиеся избы, обратите внимание на то, что крестьянские дети мрут как мухи оттого, что нет хлеба, нет молока, нечем питаться. Ведь нельзя же наконец по целым годам не являться к себе в усадьбу или, явившись на два дня и ничего не осмотрев и ни с кем не поговорив, уехать снова. Ваше превосходительство! Мое сердце обливается кровью, я стражду, и нет перста указующего, кому сказать, куда обратиться. Вы сами имеете детей, воззрите же и на детей сих несчастных! Ведь и бриллиант, презирающий сальную свечку, получает свой блеск от ее огня и играет радужными лучами. И не будь сальной свечки, никто не заметил бы и бриллианта».

Мама долго ходила взад и вперед и все ворчала:

— Негодяй! Революционер!

А потом остановилась и, с решительным видом вырвав у меня из рук письмо священника, села за стол и долго кому-то писала. Я поглядела ей через плечо и только могла рассмотреть две строки: «Ваше высокопреосвященство, преосвященнейший владыка». И я догадалась, что мама писала на священника жалобу архиерею.

— Не надо, мама... — обратилась я к ней и почувствовала, как у меня что-то зацарапало в горле. — Не надо! Ведь им и в самом деле там нечего есть!

Мама подняла на меня глаза и сделала строгое лицо.