Свирель — страница 60 из 67

А затем она вышла из избы, в изнеможении опустилась на ступеньку крыльца и оперлась виском о его столбик. Начиналось утро. Высоко в небе пели жаворонки, с писком летали стрижи, и свежий, вкусный ветерок обдавал холодком ее пылавшие щеки. Внизу у речки стоял туман, в глубине которого дергал коростель, и было так мирно, так свято во всей природе, что не хотелось верить, что за стеной, всего в каких-нибудь двух аршинах от нее, могло быть так худо... Замычали коровы, потянуло из соседних изб запахом горелой соломы: это затопили уже печи. Анюта хотела бежать, куда-нибудь далеко, где бы никто не знал того, что с нею произошло, но она не могла подняться с места, и ноги отказывались ей служить. И ей было больно, хотелось плакать о себе, о своей судьбе. В то же время ей было обидно и досадно на этих баб, которые пропивали вместе с мужиками ее свободу, и вместо того, чтобы заступиться за нее, сберечь ее от того, что они уже испытали сами на себе, они толкнули ее во власть к совершенно незнакомому, чужому ей человеку. Ах как ей захотелось вдруг вскочить, закричать на всю деревню, затопать ногами и перебить стекла в этих маленьких, убогих окнах, в которые так мало еще проникает извне божьего света!

Весь день прошел для нее дико и необычно, но она уже не возражала и беспрекословно исполняла все приказания свекрови. Ее ноги двигались как-то сами собой, руки делали все сами, без всякого участия ее души, точно она была в летаргии или под гипнозом. И только иногда в ее мозгу мелькала вдруг искра сознания, и тогда на глазах у нее появлялись слезы, но она не давала им воли и еще более уходила в себя.

Дня через четыре снова пришли мужики и ребята. Пили водку и целовались с Григорием. У крыльца стояла телега. Выпив посошок, Григорий шаркнул перед матерью ножкой и поцеловал ей руку.

— Прощайте, мамаша! — сказал он. — Счастливо оставаться.

А затем, отведя ее в сторону, он наклонился к ней и сказал: — Вы же, мамаша, наблюдайте за моей Анюточкой!.. Мало ли что?.. Бабеночка молодая...

После этого он подошел к жене.

— Прощайте, Анюточка... — сказал он и вытер губы. — До свидания-с. Надо к делу... Поди хозяин уже надувшись... Слушайте мамашу. Не забывайте, что я вас осчастливил.


И, всмотревшись в ее лицо, он заметил у нее под глазом волосок и смахнул его отращенным ногтем на мизинце. Неприятное чувство пробежало вдоль спины у Анюты.

Выпили еще по стаканчику и всей гурьбой высыпали на улицу.

Григорий уселся на телегу, накинул пальто и огляделся по сторонам.

— Какое сожаление!.. — сказал он. — Места столь знакомые!.. Прощайте, ласковые взоры!

Но, заметив мать и жену, он сразу сделал серьезное лицо и сказал:

— Вы же, мамаша, за нею наблюдайте!

Кнут хлестнул по костям лошадки, и телега покатилась.

Мать еще долго смотрела ей вслед, приложив руку к глазам. И только, когда облако пыли уже повернуло налево и скрылось за ригами, она приняла ладонь со лба и глубоко вздохнула.

Шли две бабы с мальчонком. У одной из них был младенец за пазухой. Обе шли с поля, где пахали под озимь.

— Работницу в дом взяли? — спросила одна из них старуху. — Здравствуйте!

— Да, работницу... — отвечала старуха и поплелась в избу. — Нынче-то нанимать больно накладно стало!

— А много приданого?

— Да кабы без приданого, то и не взяли бы вовсе!

И что-то ворча, старуха вошла к себе в избу.


На барже


Отпустив понятых и простившись с уездным врачом, который уехал к предводителю, судебный следователь Казанский пошел от деревни к Волге пешком. Здесь он рассчитывал досидеть на берегу до тех пор, пока не пройдет мимо какой-нибудь пароход и не возьмет его с собой.

Был вечер, всходила полная, красная луна, и на том берегу, в кустарниках, пели соловьи. Далеко за заливными лугами, точно играя в прятки, переливались зарницы. Длинный плот протянулся по Волге из конца в конец, и в голове у него, в шалашике, горел огонек. Это напоминало большую гусеницу с красным глазом. У этого берега, выбравшись носом и утонув кормою в воде, стояла одинокая баржа с домиком на палубе.

«Должно быть, авария»,— подумал Казанский.

Он сел на камень и стал поджидать.

После длинных разговоров на следствии ему ни о чем не хотелось думать, и было приятно, что он один и что стояла хорошая погода. Теперь, как только покажется пароход, он подплывет к нему вот на той лодке, что стоит у перевоза, и закажет себе селянку на сковородке; если пароход не опоздает, он приедет к себе домой ночью, после двенадцати часов, и все равно ему не дадут дома есть, так как жена у кого-нибудь играет в карты и вернется только под утро.

И по мере того как он поджидал, становилось все прохладнее и сырее. Красная луна стала уже меньше и желтее, и кустарников, в которых пели соловьи, уже не было видно, так как они потонули в тумане. На барже засветился огонь, и видно было, как кто-то сидел там у окошка.

«Не пойти ли мне туда? — подумал следователь. — Все-таки там не так сыро!» И, посидев еще немного, он подошел к барже и стал взбираться на нее по приставленной лестнице.

— Кто идет? — послышался вдруг голос.

— Это я... — ответил Казанский. — Позвольте подождать у вас парохода...

При виде кокарды и портфеля чернобородый человек недоверчиво посмотрел на Казанского и не сразу ответил:

— Милости просим!

Казанский вошел с ним вместе в домик. Здесь стояла русская печь, пахло прелой гречневой кашей, и на столике, покосившемся вместе с баржей, кипел самовар. Казанскому очень хотелось чаю.

— Может быть, вы меня и чайком попоите? — обратился он к чернобородому человеку.

Тот молча налил ему чашку чаю и подал огрызок сахару.

— Вы из каких будете? — обратился он наконец к гостю.

— Я — судебный следователь... — ответил Казанский. — Был тут верстах в двух на следствии... Возвращаюсь домой.

— Что ж, душегубство какое, или так, зря?

— Детоубийство... Девушка родила и из стыда задушила ребенка. Чернобородый вздохнул, сел за столик, налил себе чаю и, громко кусая сахар, так что Казанскому делалось жутко, стал пить.

— А вы что ж здесь стоите? — в свою очередь спросил Казанский.

— Сплавом шли, — ответил чернобородый, — да вот ударились о чужой пароход... Посудина слезу и дала. Пароход-то ушел, а мы вот насилу на песок выволоклись. Народ-то ведь какой нынче! Ударить ударил, а нет, чтобы помочь. Вот тут и сиди!..

И еще долго молча, сосредоточенно пили чай. А затем чернобородый собрал чашки, принял самовар и, широко крестясь, помолился богу.

— Эх-хе-хе-хе-хе! — зевнул он потом и перекрестил себе рот. — Кто детей душит, как кошенят, а кто надышаться на них не может. У нас тоже вот был случай, ваше высокоблагородие, который детей касающий. Я тогда еще свою лавку имел, на людях не служил и потому в присяжных заседателях был... Судили мы одну жену — мужнюю и бабу-повитуху. Да так насудили, что и теперь стыдно!

И он махнул рукой и усмехнулся себе в ус.

— Какой же это случай? — спросил Казанский.

Чернобородый опять усмехнулся и опять махнул рукой.

— Да все бабы! — начал он. — Был у нас на Волге капитан, ходил на буксире. И задумал этот капитан жениться. Конечно, человек он молодой, при должности, так за него всякая пойдет. Ну, оженили его, справили все порядком, и так вышло, что через неделю ему надо было опять садиться на свой пароход и вести караван на самый верх. Сами знаете, ваше высокоблагородие, буксирному капитану какая жизнь? Сегодня дома, а завтра на пять месяцев в Астрахань уходи или лезь на воду до самой Твери. Простился он с женой и уехал. Через пять месяцев возвращается домой — и сейчас к жене: «Ну что, говорит, как? В тягостях или нет?» — «Нет», — говорит ему жена. «Это, говорит, плохо. Каждая женщина, говорит, для той точки сотворена, чтобы хозяйство мужу соблюдать и детей рожать». Прожил он с нею целую зиму и все приставал к ней, в тягостях она или нет, а потом опять ушел в навигацию, и так она ему два года сряду и не рожала детей. Это приводило его в замешательство, потому что он где-то там в книжке прочитал, что если, скажем, у женщины два года нет детей, то уж и не будет совсем. Приезжает он после этих двух лет домой — и сейчас к жене: «Ты, говорит, такая и сякая, бесплодная, говорит, смоковница. Я к тебе всей душой, а ты вот уже два года прошло, как не хочешь беременеть, да и баста! Ежели теперь ты не забеременеешь, то я с тобой разведусь. Даю тебе девять месяцев сроку. Я знаю, говорит, такой закон, что ежели жена не родит два года, то можно разводиться, а ежели ты насчет меня сомневаешься, то я могу доказать, что у меня с левой руки дети есть».

— Что ж он так приставал к жене? — спросил следователь.

— Да надо полагать, что уж очень ему хотелось иметь детей, — продолжал чернобородый. — Нуте, настала опять навигация, опять нашему капитану такая линия вышла, чтобы идти на пять месяцев на низ. Вот он подзывает к себе жену и говорит ей: «Знать ничего не хочу, чтобы были дети, и никаких! А не то, воля твоя, разведусь. И ежели только вернусь и ты не будешь в тягостях, то поминай меня как звали!» И так он ее, бедную, напугал, что когда она его проводила, то ей жизнь была не в жизнь. Что теперь, думает, делать? Уж она и туда и сюда — ничего не выходит. А осень приближается, скоро опять вернется муж. Как быть? Вот она купила ваты, сшила себе одеяльце и положила его для видимости на живот. Из-под платья-то оно и кажет, что словно бы она и на самом деле в тягостях. Приезжает капитан. Как увидел ее в таком виде, так и обомлел от радости. Не знает, где и посадить, что и подарить. А она ему и говорит: «Ты меня, Паша, теперь не прикасайся, потому что я тяжела, а то повредишь», а сама-то все ватки подкладывает да подкладывает...

— Ну и что же потом? — спросил Казанский. — Интересно, как она выпуталась из положения.

— Он ее и не касался вовсе, — продолжал чернобородый. — «Я, говорит, образованный человек, понимаю. Это, говорит, купцы — те, действительно, народ несообразный, а твое положение, душенька, хотя и естествен