Свирель — страница 66 из 67

— Армудан, — поправил его лакей.

Арбузов подозрительно поглядел на него и потом строго сказал:

— Вас не спрашивают!

Лакей сконфузился и виновато побрел своей дорогой, а Арбузов продолжал:

— Не желаете ли, я запрошу сына и о вашем братце?

— Сделайте одолжение! — ответил Иванов. — Только вряд ли из этого что-нибудь выйдет!

Они простились, и Иванов отправился по своим делам.

«Все-таки надо было бы сообщить этому старику подробности, — подумал он. — Кто знает, быть может, Григорий еще и жив!»

Но привычка считать брата умершим была сильнее всяких соображений, да и здравый смысл говорил за то, что Григорий погиб. И Иванов вскоре успокоился, что не воспользовался случаем навести о брате справки.

Как-то няня повела Витю погулять. Когда они шли по тротуару, какой-то старичок подошел к ним и дал Вите конфет.

— Как здоровье твоего папы? — спросил он у него.

— У меня папы нет... — ответил мальчик. — Мой папа умер уже давно.

— И с тех пор ты его не видел?

Мальчик посмотрел на него удивленными глазами и ответил:

— Не видал.

Старичок дал ему еще конфет и, поговорив о чем-то с няней, ушел.

Конфеты были неважные: няня и Витя не сумели дома передать, о чем им говорил этот человек, и для Иванова так и осталось тайной, кто это был. Только Анна Федоровна обиделась на няню, что она позволила Вите есть конфеты.

— Мало ли что может от них приключиться? — сказала она. — Конфеты разные бывают! Долго ли испортить ребенка.

— И-и, барыня! — ответила нянька. — От доброты никогда порчи не бывает!

В тот же день вечером к Иванову пришел лакей.

— Что он ко мне привязался? — крикнул Иванов. — Скажите ему, что я вовсе не желаю его видеть и ни в чем не могу ему помочь.

Горничная помялась.

— Он очень просит вас, барин, принять его, — сказала она. — Говорит, что очень уж вы ему нужны для чего-то...

Иванов нахмурился, хотел отказать, но потом передумал и сказал:

— Пусть войдет!

В дверях кабинета показалась знакомая фигура. Лакей вошел, сделал два шага вперед, но затем спохватился и почтительно остановился у косяка. Иванов сидел у письменного стола, сам был освещен, но от абажура на лампе весь кабинет его был в тени, и видеть выражение лица у лакея он не мог.

— Что вам угодно? — спросил Иванов.

Лакей кашлянул в кулак.

— Как будучи без места... — начал он. — Пришел попросить вас, не окажете ли вы мне протекции?

И прежде чем Иванов ему хоть что-нибудь ответил, он быстро, в два-три прыжка, очутился вдруг около него и, схватив его за оба плеча, низко нагнулся к нему и прошептал:

— Я твой брат Григорий! Молчи! Не говори никому!

Сердце у Иванова похолодело. Если бы сейчас на него обрушился потолок, он был бы менее поражен, чем этими словами лакея. Он почувствовал, как все запрыгало у него в глазах и как душу его наполнило вдруг какое-то странное чувство беспокойства — не забрата, а именно за себя и за своих. С трудом поднявшись с места и еле овладев собою, он подошел к двери и плотно ее затворил.

— Это ложь! — строго сказал он. — Вы самозванец! Мой брат не такой, как вы!

Лакей схватил его за руку.

— Да, я не такой, как ваш брат, — горячо заговорил он. — Ваш брат был блондин, а я брюнет, но это оттого, что я крашу себе волосы; у вашего брата была русая борода, а я бреюсь. И если бы вы захотели всмотреться в меня сейчас, когда я не изменяю выражения своего лица, то вы поняли бы, что я, действительно, ваш брат. Смотрите же! Беглый каторжник, весь в вашей власти, я не в силах был совладеть с собой и вот пришел повидаться с вами и с женой.

Он подошел к лампе и снял с нее абажур.

— Смотрите же! — продолжал он. — Я опять ваш брат!

Иванов взглянул на него при полном освещении, и теперь ему было ясно, что это, действительно, его брат Григорий. Но его ум отказывался признавать то, что так давно погребла его душа. И вместо того чтобы обрадоваться брату и кликнуть к нему жену и мать, он испугался его и изменившим ему голосом сказал:

— Значит, у тебя подложный паспорт?

Григорий печально покачал головою.

— Тебя пугает мой паспорт?.. — сказал он. — Успокойся! У меня настоящий паспорт. Такой же, как у тебя... Мне подарил его рабочий на постройке Уссурийской железной дороги, на которой работал и я. Он заболел там сыпным тифом, умер, и с тех пор я свободен так же, как и ты. Вместе с ним ушло в могилу и мое имя. Его похоронили вместо меня...

Иванов молчал.

— Я вижу, вы от меня отвыкли... — продолжал Григорий. — Что ж? Так этого и нужно было ожидать. Страдания, пережитые вами во время моего ареста и ссылки, исчерпали все запасы вашей любви ко мне. Когда умирает горячо любимый хронический больной, который всем надоел своей болезнью, то память о нем становится дороже, чем он сам. С другим утешится жена, и друга лучший друг забудет... Но мать? Что мать? Вспоминает? Плачет?

— Она записала тебя в святцы‚ — проговорил Иванов, — каждое воскресенье подает о тебе за упокой.

У Григория на глазах заблестели слезы.

— Милая, дорогая старуха! — воскликнул он с восторгом. — Пусть же эта ее молитва зачтется за того, кто теперь лежит там, далеко на берегу Уссури. После него, вероятно, тоже осталась мать...

— Если хочешь, я сейчас позову ее сюда! — сказал Иванов. Григорий провел рукою по волосам.

— Нет, — сказал он, — погоди! Сейчас я, пожалуй, не совладаю с собой, и может выйти скандал, вроде того, который случился тогда в ресторане... Кстати, что твой сюртук?

— Ничего, оттерли... — ответил Иванов. — Но как ты сюда попал?

— Этот вопрос я должен задать тебе. Как вы-то сюда попали? Я хотел, чтобы вы обо мне забыли; боялся встретиться с вами, чтобы не побеспокоить вас, и жил своей особой жизнью. То крючник на Волге, то землекоп, то парикмахер, я, наконец, добрался до этого города и поступил в этот несчастный ресторан. Когда я увидел вас в тот вечер, я тотчас же узнал тебя и жену и — дурацкая натура! — так встревожился и так раскис, что опрокинул на тебя сотейник. Ты уж прости... За это я наказан: меня выгнали из ресторана.

— Чем же ты намерен теперь заняться?

— О, это для меня легче, чем для тебя! Нужда научила меня и спать под забором, и недоедать... Ведь по паспорту я безземельный крестьянин Федор Чулков: куда уж тут лезть в сытые и в господа! А для голодного ведь всегда найдется заработок!

Иванов молчал. Задача, которую задал ему теперь Григорий, была для него совсем неразрешимой. Он смотрел на брата; множество вопросов возникало в его голове, и он не знал, что ему делать и как поступить. Радостного свидания из их встречи не вышло, сердце отступило на задний план, и теперь приходилось считаться с рассудком или же обманывать себя и лицемерно вешаться друг другу на шею. Оставить Григория у себя значило бы снова воскресить в своей семье то, что уже давным-давно было погребено, а бросить его на произвол судьбы, отречься от него казалось некрасивым. Иванов сознавал, что если бы в его сердце оставалась еще хоть сотая доля той любви к брату, какую он испытывал тогда и какую питал к его памяти теперь, то их встреча не была бы так холодна. Но такой любви в себе он не ощущал и знал, что и мать его тоже ее не ощутит. Для нее ее сын Григорий был святой, с мученическим венцом на главе, и было бы жестоко теперь показать ей вместо этого великомученика простого лакея. Анна Федоровна, жившая с мужем всего только год, благоговела перед его памятью; лучше его для нее не было мужчин, но это только потому, что до сих пор она сохраняла в своей душе его образ все таким же, каким он был в их медовый месяц. И если бы она увидела его теперь, в его поношенном ватном пальто, сутулого и так изменившего свой внешний вид, и ей сказали бы, что это ее муж, которого она когда-то любила, она почувствовала бы то же, что человек, который неожиданно для себя вместо поэтического тенистого сада вдруг видит выросший на его месте некрасивый пятиэтажный дом. О Витьке уж нечего и говорить. Он вовсе не знал отца. И тот прекрасный бесплотный дух, оставшийся вместо брата, сына, мужа и отца, который они так боготворили и который жил среди них и вдохновлял собою всю их жизнь, теперь воплотился в этого некрасивого лакея, с сизым бритым лицом. Нет, покойники не должны вставать из гроба, и святые не должны воплощаться в людей.

Наступило тяжелое молчание. Иванов сидел и не знал, как ему поступить, а Григорий стоял, переминался с ноги на ногу и виновато пожимал плечами. Он сознавал, что сделал большую ошибку, что открылся брату, а Иванов чувствовал, что ему предстоит еще много работы над собой, чтобы воскресить в себе умерший образ брата и снова начать молиться на него так же, как он молился на него до сих пор.

— Прощай... — сказал наконец Григорий.

Иванов поднялся с места.

— Погоди минутку, — сказал он.

И, подойдя к двери, он отпер ее и кликнул в столовую, где в это время уже садились за чай.

— Мама, Ася, Витька! Идите сюда!

Старушка и мать с сыном вошли в кабинет и, увидя незнакомого человека, почувствовали неловкость. Григорий жадно впился в них глазами.

— Вот этот человек, — сказал Иванов, — был в Сибири и видел, как хоронили нашего Григория. Он умер при постройке Уссурийской дороги от сыпного тифа!

Мать закрыла платком глаза и несколько раз перекрестилась, а на лицах Анны Федоровны и Вити появилось выражение глубокого благоговения перед памятью мужа и отца.

Григорию хотелось протестовать, хотелось сказать, что это ложь, что он жив и пришел, чтобы остаться с ними совсем и уж не разлучаться никогда, но, увидев эти святые слезы своей матери и эти восторженные взгляды своих сына и жены, он понял, что умер для них навсегда и что нарушать эту связь их душ с его душою было бы так же преступно, как навязывать им новую жизнь и живого себя.

И, оглядев кабинет, уставленный и увешанный кругом только одними его портретами, он глубоко вздохнул и, махнув безнадежно рукою, ни слова не говоря, вышел из дома