– Для одной ночи ты достаточно всего перевернул вверх дном. – Домино с улыбкой оглядела составленные вместе столы, на которых они вдвоем (не всегда памятуя об осторожности) скользили в танце. Баллада из «Карусели» смолкла; мелодия из «Тихоокеанского Юга», живая и быстрая, с атмосферой, увы, дисгармонировала. Домино отстранилась.
– Увидимся в башне. Калькулятор смотри захвати.
Она уже уходила, и Свиттерс готов был позволить ей уйти; но вдруг, не успели они шагнуть в разные стороны, как головы их подались вперед, словно притянутые внезапной взаимной активацией атомных диполей или, может, толкаемые друг к другу бесплотными родичами Асмодея. И – они поцеловались. Сами тому несказанно удивившись.
Поцелуй не был особо долгим – ну, для поцелуя как такового, – но и дружеским чмоканьем в щечку его никто бы не назвал. (Кто-кто, а египтяне хорошо знали, что у платонической любви в этом мире нет ни тени шанса.) То был поцелуй умеренной длительности, содержащий в себе нежнейший намек на соприкосновение языков, не более, – и все же в поцелуе этом ощущался нажим, орошенный влажностью уст и оживленный некоей силой, что превосходит простое сокращение и расслабление ротовых мышц. В поцелуе этом заключались мускульная пульсация и бодрящая любознательность; причем возбуждение, стремительно распространявшееся по всему организму, каким-то образом синергетически обуславливалось этим вульгарным, негигиеничным и все же великолепным и восхитительным слиянием мякоти губ.
Ну, как такая заурядная и даже дурацкая в своей младенчески-розовой пухлости штуковина, как человеческие губы, может дарить наслаждение столь мистическое? Сопровождаемое еле уловимыми звуками – не то карпы кормятся, не то резинка тянется, не то опавшие цветы кумквата возвращаются на ветку – соединение одной пары губ с другой, должно быть, сродни присоединению заурядной приставки, вроде «от», или «воз», или «раз» к заурядному (и грубоватому) глаголу вроде «давать», или «будить», или «деть». А ежели взглянуть под другим углом, так их поцелуй был что приземлившийся на луне бумажный самолетик.
Когда они наконец отстранились, еще секунду-другую их соединяла тонюсенькая ниточка слюны, шелковистая и невесомая, точно паутинка, – вот так один-единственный трансокеанский кабель соединяет континенты. А в следующий миг, с неслышным щелчком, наступило разъединение: они глядели друг на друга с противоположных берегов.
– A demain,[229] – промолвила Домино, чуть запыхавшаяся – но нимало не смущенная. – Завтра ночью.
– Звезды.
– Посчитай их.
– Сочту все до единой, мать их за ногу.
– О'кей.
На следующую ночь и каждую ночь после того на протяжении семи месяцев они лежали на бедуинском ковре в башне без крыши и глядели на черную, словно кошка, небо. Звезд они насчитали немного. С другой стороны – на случай, ежели кто-то склонен к поспешным выводам, – плотских яблочек оборвали тоже не то чтобы уйму – во всяком случае, в том, что касается традиционного полового сношения. Каждую ночь в комнате на вершине башни происходило нечто более бессобытийное и одновременно более удивительное, нежели тривиальное соитие или астрономические подсчеты. И нет, это не типографская опечатка: все это и впрямь продолжалось семь месяцев.
В первую ночь, когда они встретились в башне и улеглись на ковер (Свиттерс так и не отважился испытания ради коснуться этого пола ногой), любуясь луной – словно смазанной хорошенько курдским стрелком – и показывая друг другу на спутники, что носились туда-сюда от одного края неба до другого, точно водомерки по коровьему ручью, Домино призналась, почти не смущаясь и совершенно не стыдясь, что «здорово в него врезалась». Свиттерс, лингвист до мозга костей, уже собирался поправить ей английский, когда ему пришло в голову, что увлечение таким, как он, пожалуй, и впрямь ближе к понятию «врезаться», нежели «втюриться».
Он напомнил ей – как когда-то она напомнила ему, – что в первое же мгновение их встречи он выпалил, что ее любит. Ныне же (уверял он) ему нечего добавить к этому заявлению – и убавить тоже нечего. По всей вероятности, на тот момент он и впрямь был, согласно вердикту, «совсем чумовым», но улучшилось с тех пор его состояние или нет – не в его власти судить. Однако – однако, – что бы уж он там к ней ни чувствовал (а он лишь может охарактеризовать эту эмоцию как наиприятнейше острую и мучительно отрадную) и что бы уж там она ни чувствовала к нему, ведь уже решено и постановлено – разве нет? – что Свиттерс – не в ее вкусе, ибо в смысле зрелости недосчитался доллара, а в смысле покоя опоздал на день.
– Возможно, тут я была не права, – признала Домино. – Ты – сложный человек, но сложный – в счастливом смысле Ты умудряешься чувствовать себя как дома в мировой неразберихе, ты каким-то образом уживаешься с хаосом, а не пытаешься его умерить и не становишься его жертвой. Для тебя это все – часть игры, а играешь ты с азартом. В этом отношении ты, пожалуй, достиг более высокого уровня гармонии, нежели… м-м-м…
И хотя заставить ее умолкнуть не было единственной или даже главной целью Свиттерса, он поцеловал ее прежде, чем она успела развить его характеристику далее. Он поцеловал ее крепким – и нежным, и долгим, и глубоким, и мечтательным, и настойчивым поцелуем, – и она ответила. В каком-то смысле поцелуи Домино были отчасти похожи на Сюзины – жадные и застенчивые, безрассудные и неуверенные, однако ощущалась в них (или непосредственно за ними) некая сила, некая весомость, благодаря которой Свиттерс чувствовал, что этот незамысловатый, чудаковатый акт лобызания каким-то непостижимым образом поддерживается и связан с каждой из «Десяти Тысяч Вещей» (пользуясь выражением Бобби-Кейсовых стариков-китайцев. Действительно, в определенном смысле поцелуй – это вещь, а не только действие, и поцелуй Домино, неопытный в том, что касается исполнения, но умудренный в основе своей, напрашивался на сравнение со свежей весенней порослью на вековом дереве или (невзирая на неприязнь Свиттерса к домашнему зверью) со щенком с родословной. Более того, будучи вещью в себе и проекцией себя самого, ее поцелуй, безусловно, как конкретизированное выражение эмоционального состояния вовсе не обязательно являлся прелюдией к иного рода деятельности – передней кромкой насущной биологической потребности. И это Свиттерсу нравилось: его самодостаточная, сконцентрированная поцелуйность, хотя он последним стал бы утверждать, будто поцелуй этот не пробудил и не растревожил насущных биологических потребностей.
Как само собою разумеющееся Свиттерс осторожно стянул платье с ее плеч, расстегнул ей лифчик и обнажил грудь. Домино не возражала, хотя сами груди, бледные и сторожкие, словно бы изумленно заморгали при подобной дерзости. Свиттерс поцеловал их, принялся лизать, и сосать, и мять их в ладонях, и тискать сосок между большим и указательным пальцем, словно проверяя ягоды на зрелость или поворачивая тумблеры некоего повышенно хрупкого научного прибора, – собственно, когда он ласково покрутил эти розанчики-диски, дыхание ее участилось едва ли не до уровня оргазма. Однако когда он в своих исследованиях и ласках двинулся ниже, он встретил решительный отпор. По правде говоря, он и не возражал. Руки его были полны, рот тоже полон – и он вполне довольствовался щедрым даром. Спустя некоторое время они прервались – поглядеть, не погасли ли звезды. Домино потеребила пальцами свои собственные соски – возможно, вычисляя разницу между его прикосновением и своим; или, что тоже не исключено, облегчая переход к разговору.
– А ты заметил, – полюбопытствовала она, – что виноград на лозах уже наливается?
Домино гадала про себя, не удастся ли уговорить гостя задержаться до сбора урожая и до последующих винодельческих трудов. В конце концов, будет только справедливо, говорила она, если он посодействует в пополнении запасов буфетной, им же по большей части и опустошенной. Разумеется, она понимает, как ему не терпится вернуться в Перу, и, вне всякого сомнения, в силу причин весьма веских…
Свиттерс, перебив ее на полуслове, признался, что всю жизнь мечтал поучаствовать в плясках на винограде – его всегда тянуло попрыгать вверх-вниз на бочонках с ягодами, так, чтобы его ступни, в том числе и между пальцами, сделались фиолетовыми под стать баклажанам или яичкам; те же, кто способен устоять перед искушением подавить виноград босыми ногами, никогда не внушали ему доверия; но, увы, он всерьез опасается, что от подобных экзерсисов на ходулях мало как радости, так и пользы.
– Глупый, – пожурила его Домино. – Мы тут не какие-нибудь крестьяне босоногие. Мы используем пресс.
А затем, словно отчасти сомневаясь, что собеседнику вполне понятно слово «пресс» в значении отделения твердых частиц от соков, она расстегнула ему ширинку и запустила руку ему в штаны. Едва коснувшись живой плоти, она испуганно отдернулась – так, словно, потянувшись за веревкой, по ошибке схватила змею. Свиттерсу это пришлось по душе: в его глазах такая реакция умерила ее дерзость и восстановила целомудрие; однако пришлось ему по душе и то, как, на сей раз более осторожно, ее пальцы вновь легли на псевдовиноградную гроздь и постепенно сжались крепче. Они поцеловались. Домино надавила. Надавила снова и снова, ритмично (слушаясь инстинкта?), то ослабляя нажим, то увеличивая. И очень скоро демонстрация давильного пресса принесла наглядные результаты. Нужно ли говорить, что никто и не подумал разливать в бутылки «Шато де Свиттерс Божоле Нуво», но трудно не согласиться с тем, что давильня была – что надо.
Ночь они провели в объятиях друг друга, засыпая лишь урывками, – столько новизны заключал в себе их романтический союз и таким потрясением оказался для обоих. Незадолго до того, как солнце заявило свои права на их лоскут сирийского неба, Свиттерс согласился остаться в оазисе до конца октября. Причем оба отлично знали, что ни ее просьба, ни его согласие едва ли имеют отношение к сбору винограда как таковому.