Свитки из пепла — страница 15 из 29

Раввин в аду

1

То, что в годы немецкой оккупации Польши называлось регирунгсбецирком (административным округом) Цихенау, было до этого частью исторической польской Мазовии и северной частью Варшавского воеводства (до 1920 года – частью Царства Польского, то есть России). 8 октября 1939 года декретом Гитлера округ Цихенау был официально присоединен к Восточной Пруссии1, а позднее в нацистском обиходе его даже стали называть Юго-Восточной Пруссией.

Когда 1 сентября 1939 года Германия напала на Польшу, эта территория была завоевана с севера – из Восточной Пруссии – и буквально за несколько дней. Вслед за вермахтом пришли и СС и СД, в частности, айнзатцгруппа V под руководством Эрнста Дамцога. Существенно, что эсдэшники носили практически такую же форму, что и вермахт (все отличие – в нашивке на рукаве), отчего многие воспринимали их усилия как заслуги регулярной армии. Та, впрочем, вела себя не настолько лучше, чтобы так уж и настаивать на этом различении.

Географически аннексия Цихенау (по-польски Цеханув) как бы оправдывалась непосредственным примыканием к Пруссии, но демоэтнически это была никак не немецкая земля: из почти миллиона жителей округа немцев было не более 1 %! – всего 11 тысяч, тогда как поляков – 900 тысяч. Но пожелание радикально изменить это соотношение и было гитлеровским лейтмотивом.

Недостающие 80 тысяч жителей – это евреи, впервые появившиеся в этих местах еще в первой половине XIII века2. Жили они почти сплошь во всех 32 городах и городках округа, традиционно занимаясь торговлей и ремеслом. Доставалось им и перед войной – от местных националистов-поляков, призывавших, по немецкому образцу, к бойкоту еврейских товаров, но большинство поляков этого совершенно не поддерживали: одним словом – «антисемитизм в норме», индивидуальный и бытовой.

В сентябре 1939 года на штыках вермахта и СС сюда пожаловал уже совсем другой антисемитизм – немецкий: систематический и государственный. Во многих северомазовецких городах были сожжены синагоги и еврейские библиотеки (в частности и в Млаве). И уже 4 сентября пролилась первая еврейская кровь: в Пултуске – городке к югу от Цеханува – евреев буквально загоняли в Нарев, заставляя переплывать реку и стреляя по плывущим. К 22 сентября Пултуск полностью избавился от евреев.

Не дремали и энтузиасты из местных немцев – их специализацией был «креативный» садизм: так, в Нови-Дворе они потребовали от евреев самим сжечь свитки торы и при этом еще петь и танцевать. Натолкнувшись на отказ, они расстреляли непокорных.

До 21 сентября все это было до известной степени самодеятельностью, впрочем, разрешенной и поощряемой. Но в этот день в РСХА состоялось совещание по «еврейскому вопросу» на Востоке, после которого Гейдрих издал инструкцию, регулирующую «еврейскую миграционную политику» в Польше и разослал ее всем айнзатцгруппам3. Собственно говоря, это больше чем текущий циркуляр – это долговременная программа: пока еще не уничтожения евреев (это конечная и неназванная цель!), но целенаправленной к этому подготовки.

Этапами этого пути в Берлине виделись: 1) на всей подконтрольной Рейху территории – концентрация евреев из сельской местности в городах, по возможности в крупных; 2) в немецких областях на востоке, как в старых, так и в аннексированных, – депортация евреев за их пределы или, по крайней мере, концентрация их в нескольких больших городах; 3) в ненемецких областях – ликвидация всех общин с числом членов менее 500 и перевод их в близлежащие города, имеющие железнодорожное сообщение; 4) на всей подконтрольной Рейху территории – формирование юденратов и проведение «переписей» наличных евреев4.

В первой очереди избавления от евреев оказались городки Пултуск, Говорово, Нови-Двор и Остроленка. Последний находился прямо у демаркационной линии с СССР, и евреев, которые пытались проникнуть через этот рубеж на запад, немцы расстреливали на месте или отправляли в тюрьму5. И то: ведь они рвались не в какую-то задрипанную Польшу и даже не в Генералгубернаторство, а в самый Рейх! Зато еврейское население округа Цихенау – при всей бесконечности своего бесправия – на какое-то время и нежданно-негаданно стало частицей немецкого государства и немецкого «права» в его преломлении к еврейству.

Впрочем, многие евреи из округа Цихенау, не разобравшись, и сами, добровольно бежали на юг – в соседнюю Варшаву. Со временем, осознав, что там еще хуже, иные из них пробовали проскользнуть обратно в свои мазовецко-немецкие городки6.

Холокост – это помешательство на юдоциде – не был ни единовременной, ни единообразной кампанией. В зависимости от административного статуса и времени оккупации территорий, на которых были застигнуты немцами евреи, он имел разные лица и, главное, разные скорости. С этой точки зрения принадлежность территории к Рейху была все же преимуществом: все процессы здесь шли с запозданием, а в Цихенау – еще и с запозданием против Западной Пруссии и Вартегау, например.

В целом гитлеровская еврейская политика в Польше до нападения на Советский Союз заключалась все же еще не в уничтожении, а в депортации евреев: жидовские морды – вон из немецкого парадиза! 28 октября 1939 года Гиммлер приказал в течение четырех месяцев все аннексированные польские земли очистить от евреев (а это около полумиллиона душ!) и выселить их в Генерал-губернаторство.

К чему приступили и в Цихенау: 8 ноября депортировали 2000 евреев из Ширпса, 4 декабря – 4000 из Насельска, 6 декабря – 3000 из Сероцка7, а всего из Восточной Пруссии в эту пору было депортировано около 30 тысяч евреев.

Вторая волна аналогичных «эвакуаций» нахлынула между ноябрем 1940 и мартом 1941 года и накрыла собой еще не менее 26 тысяч евреев из округа Цихенау: их, как и поляков, последовательно депортировали в Генерал-губернаторство, в округа Люблин и Радом8. В ноябре из округа было депортировано всего 20 тыс. человек – поляков и евреев, но по большей части поляков. А в декабре это коснулось и 4 тысяч евреев из Млавы: в их дома и квартиры были немедленно завезены евреи из округи и из других, подчас удаленных, мест, например из гау9 Западная Пруссия – Данциг10. Следующей акцией стала депортация в начале 1941 года еще 10 тысяч евреев, из них 7 тысяч – из Плоцка11.

Но в целом исполнение приказа о тотальной еврейской депортации растянулось на годы. Заминка была связана прежде всего с недооценкой нужды Рейха в еврейской рабсиле, как в квалифицированной, так и в неквалифицированной. И еще с тем, что одновременно немцы разбирались у себя в Рейхе и с поляками, которым тоже нужно было вписываться в немецкий регламент германизации, то есть освобождать насиженные места для 100-процентных арийцев – фольксдойче из Прибалтики и других мест.

Самые первые гетто, – в соответствии с приказом Гейдриха от 21 сентября 1939 года, но в явном противоречии с декларированной там же политикой тотальных депортаций, – были учреждены в бецирке Цихенау в начале 1940 года. Их, согласно М. Гринбергу, было 19: Лауфен (Lauffen, или бывший польский Biežuń), Шпорвиттен (Sporwitten, или бывший польский Bodzanów), Червинскна-Вайселе (Czerwińsk an der Weichel, или бывший польский Czerwińsk nad Wisla), Хорцеллен (Chorzellen, или бывший польский Chorzele), Цихенау (Zichenau, или бывший польский Ciechanów), Райхенфельд (Reichenfeld), Маков (Makow), Милау (Mielau, или бывшая польская Mlawa), Нойштадт (Neustadt, или бывший польский Nowe Miasto), Нойхоф (Neuhof, или бывший польский Nowe Dwor), Плоцк (Plock), Плюнен (Plöhnen, или бывший польский Plonsk), Ширпс (Schirps), Штригенау (Strigenau, или бывшее польское Strzegowo), Хюэнбург (Höhenburg), Радзанов (Radzanow), Шренск (Szreńsk), Закрочим (Zakrochym) и Цилун (Zielun, или бывший польский Zielun)12.

Самым большим и, наверное, самым тесным из всех гетто в округе было Плонское с 12 тысячами обитателей. Оно вобрало в себя евреев из многих других мест, в том числе нелегальных беженцев из Генерал-губернаторства. Последних после проверки в июле 1941 года отправили в полицейскую тюрьму в Помиховеке (Pomiechowek), а всех остальных – и уже в декабре 1942 года – в Аушвиц13.

В некоторых гетто создавалась культурная и общественная жизнь, возникало даже что-то наподобие социальной сети для больных или пожилых евреев. Так, в Макове-Мазовецком в начале 1940 года был создан дом престарелых на 500 душ, в Цехануве – на 100, в Плоцке – на 50, в Ширпсе – на несколько сот человек14. Однако со временем (при ликвидации гетто) выяснялось, что одновременно это еще и подлая ловушка: не тратясь на перевозку нетранспортабельных едоков в Треблинку или Аушвиц, нацисты ликвидировали их на месте – расстреливали в тюрьмах или окрестных лесочках15.

Уже в начале лета 1941 года 6 гетто из 19 были ликвидированы: евреи из Червинска (2600 чел.), Хюэнбурга и Закрочима были переведены в Нойхоф, а из Лауфена, Шренска и Цилуна – в Милау (Млаву) и Штригенау16. К началу лета число гетто сократилось вдвое – до 7: Цихенау, Маков, Милау, Нойштадт, Нойхоф, Плюнен и Штригенау17. На вторую половину года планировалось депортация евреев в Милау уже из Штригенау, но – ценою дачи взяток немецким чиновникам – ее (sic!) отложили!..

Окончательная ликвидация остающихся гетто и отправка их обитателей в лагеря смерти проходили в ноябре – декабре 1942 года. Все началось с гетто самого Цихенау: 6 и 7 ноября 1942 года не менее 7 тысяч евреев были отправлены оттуда напрямую в Аушвиц (нетранспортабельные старики и больные были убиты на месте). Продолжением стала «зачистка» гетто во Млаве: первый транспорт отсюда (10 ноября) отправили в Треблинку, а еще три (13 и 17 ноября, 10 декабря) – в Аушвиц. Туда же отправились транспорты и из других гетто: 18 ноября – из Нойштадта (еще два эшелона отсюда были отправлены 9 и 12 декабря), 20 ноября – из Нойхофа и 24 ноября – из коррумпированного Штригенау18. В ноябре же ликвидировали гетто и в Макове, но его обитателем выпала передышка в Млаве, в ее разоренном транзитном гетто.

В конце ноября фактически ликвидировали и четырехтысячное гетто в Нойхофе: в нем оставили только 750 ремесленников, около 1250 человек отправили в Помиховек, что к северу от Нойхофа, а остальные 2000 тремя эшелонами увезли в Аушвиц: 20 ноября – старых и больных, 9 декабря – семьи с тремя и более детьми, а 12 декабря – всех остальных19. В начале декабря приступили к ликвидации Плонского гетто – первый эшелон оттуда прибыл в Аушвиц 3 декабря, а последний отправлен 15 декабря.

Он, кажется, и стал самым последним эшелоном РСХА из административного округа Цихенау. Всего за неполные 1,5 месяца оттуда было депортировано 36 тысяч мазовецких евреев. Из 80 тысяч представителей местного довоенного еврейства уцелело не больше 4 тысяч: в основном те, кто осенью 1939 года бежали на восток, к Советам.

2

В Маковском гетто накануне ликвидации проживало около 4500 евреев, но прошло через него не меньше 12 тысяч, главным образом из окрестных местечек и сел20. В графике ликвидаций оно не было ни последним, ни первым. Его ликвидировали (выселили его жителей) 18 ноября 1942 года, но на пути к смерти маковские евреи получили нечаянную трехнедельную отсрочку. Ею они были обязаны только одному – отсутствию в их родном городке железной дороги, что сделало необходимым остановку и пересадку в каком-нибудь другом месте, с вокзалом. Так они оказались в обезлюдевшем гетто Млавы, ставшем для них последней передышкой перед адом Аушвица.

Подробности этой депортации эмоционально описаны Лейбом Лангфусом в его «Выселении» – самой большой из дошедших до нас его рукописей. Она начинается такими словами: «Тихо погруженное в покой, в живописном и уютном месте расположилось Маковское гетто».

В этой оксюморонной фразе непроизвольно столкнулись лоб в лоб не сходящиеся обыкновенно обстоятельства – идиллия места и трагедия времени: ну разве можно себе представить резню в раю?..

Нет, нельзя, но и Маков – это не рай. Еще в 39-м трагедия времени ничего не оставила от идиллии места, в чью формулу и без того входил колючий и небезобидный, но все же сугубо приватный польский антисемитизм, к тому же немного сдерживаемый польской Конституцией и полицией.

Но уже одно концептуальное замещение жидоненавистничества как частного дела профессиональной немецкой государственной юдофобией означало заблаговременное открытие всех шлюзов и клапанов любым грядущим погромам – и с отпущением грехов в придачу. Но еще не означало перехода от слов к делу, от трепотни и плевков к самому – Хайль Гитлер! – интересному и сладкому: к безнаказанным убийствам, насилию, грабежам.

Где-нибудь за пределами Рейха, например, в Генералгубернаторстве, Остланде или на Украине, самим собой разумеющимся было то, что местные жители и их парамилитарные корпорации время от времени позволяли себе – под одобрительные зевки или хлопки оккупантов – погромные инициативу и самодеятельность. Но на территории самого Рейха это было бы уже не шалостью, а дерзостью, хотя местные энтузиасты иногда все же себе ее позволяли, как, например, поляки 10 июля 1941 года в Едвабно, что в округе Белосток.

Все же отметим, что сохранившиеся записки Лангфуса21, в отличие от текстов Градовского и Левенталя, практически свободны от упреков полякам. Они начинаются с событий конца октября 1942 года, когда истребление евреев уже перестало быть хобби локальных дилетантов и перешло в руки высоких профессионалов из СС, СД и полевой жандармерии.

Стратегическая задача, поставленная фюрером и рейхсфюрером – окончательное решение еврейского вопроса, – сама по себе не подразумевала единовременной всеобщности их убийства. Из перспективы палачей – всему свое и разное время. Концепция же не только учитывала профиты от контрибуций и временного трудоиспользования евреев-специалистов, но и покоилась на глубоких принципах разумной постепенности, дисциплинированности и экономии сил: убивать надо порциями – ломтик за ломтиком, шайбочка за шайбочкой, эшелон за эшелоном. Соберись и умри все евреи зараз, то большей неприятности своим палачам и мучителям они не смогли бы доставить – не из-за сентиментальности, разумеется, а из-за непомерных трудностей с логистикой.

Оттого так важны были покорность и дисциплинированность жертв. Добивались этого не только их депортациями и сверхконцентрациями в гетто, не только беспределом и кровавостью индивидуального террора в самих гетто во время акций и не только раскалыванием еврейства на прикормленную элиту (юденрат, полиция, капо) и остальное быдло. Вполне допускались гешефты и доверительные отношения с отдельными лицами и даже некоторые уступки и поблажки вроде спорта, культуры, купания в реке, молодежных кружков и даже освобождения от работы в Пейсах.

Но тактика «кнута и пряника» требовала от палачей и такой гибкости, чтобы в любой момент быть в состоянии нанести и стремительные удары, и парализующие укусы. Впрочем, не в любой, а в тот единственно нужный момент, когда они сработают лучше всего (продуманность и системность действий палачей во время Холокоста и до сих пор недооценивается).

Поэтому и установка роттенфюрером Штайнмецом на школьном дворе в Цихенау виселиц, и взятие им в начале октября 1942 года в заложники двадцатки случайно отобранных мужчин и их последующая публичная казнь – отнюдь не прихоть садистасамодура и далеко не случайность. Назначение этой трехходовки точно такое же, что и укуса змеи: жертва обездвиживается и парализуется – после чего ее заглатывание и переваривание могут идти уже спокойно и без конвульсий.

Жертве же – гетто – предстояло погибнуть, но только мирно, сохраняя спокойствие, да еще так, чтобы перед смертью добровольно расстаться со своими драгоценностями. Поэтому своему гетто роттенфюрер сначала сообщил, что предстоит поголовное переселение: нетрудоспособных ждут в Малкинии (а уже знали, что это форпост Треблинки), а трудоспособных – в малоизвестном еще тогда Аушвице. Потом – в видах коррупционной готовности евреев – дал понять, что разницы между обоими маршрутами нет.

Но вызвал иное (подкупать было уже практически не на что) – всплеск отчаяния и желания спасать детей, но иначе: отправить их к знакомым крестьянам, а самим, помолившись, наброситься на убийц и погибнуть в борьбе с ними!

Увы, этим простым и, вероятно, правильным планам не суждено было осуществиться. Даже самые доброжелательные поляки, запуганные предусмотрительными немцами, наотрез отказывались прятать у себя любого еврея, хотя бы и самого Иисуса Христа.

Но главным изъяном этих планов оказались… сами дети, еврейские дети! Лангфус замечательно раскрыл это на своем примере. Ни Деборе, его жене, ни ему самому оказалось не под силу даже на час расстаться с их Самуильчиком. Да и сам мальчик, изнеженный и обласканный родительской любовью, не смог бы и часу прожить у чужих. Вековые законы еврейской мишпухи самовластно срабатывали и тут, но – не за, а против Самуильчика и его родителей, срабатывали на его палачей.

Все творившееся было, конечно, склизким и хладнокровным убийством с последующими заглатыванием и перевариванием, но, благодаря законам мишпухи, еще немножечко и самоубийством тоже.

А тут снова пришел Штайнмец и тонко соврал, что Аушвиц для работоспособных заменен шахтами под Катовицем и тем, кто туда попадет, можно будет брать и семьи.

Ах, какое счастье! А раз так – то какое тогда сопротивление, какая борьба?

От мужественных врагоборческих планов в миг ничего не осталась. Даже самоубийство и предсмертная записка местного врача с заветом не верить ни одному немецкому слову хотя и потрясли гетто, но ни малейшего воздействия не возымели.

Ведь на биржу еврейской жизни и смерти только что вбросили огромный пакет акций самой котирующейся изо всех компаний – Надежды. Вбросившие же «пакет» – комендант Штайнмец и вся его эсэсовская рать – вдруг стали на несколько дней, до отправления «в Катовиц», такими шелковыми и пушистыми, такими задушевными и закадычными!.. Уж так им хотелось, играя на этой бирже, еще и лично сорвать куш – поживиться содержимым тех еврейских кладов, которые у них до сих пор еще не отобрали силой. Кое-что им и впрямь перепало, особенно членам комиссии, решавшим, а кто тут у нас и почем работоспособный.

Но интерес этот был взаимный. Ничто так не разоружает еврея, как чадолюбие, и ничто не связывает его так жестко и так жестоко, как мишпуха. И сколько бы сам Лангфус ни хорохорился и ни пересказывал читателю «мужественное и проникновенное выступление даяна из Макова» (то есть свое!) в день перед прощанием с Маковом, мы-то уже догадались, что, поколебавшись, он поставил не на борьбу, а на «акции надежды». И пускай в своем отчаянно искреннем тексте он еще не раз заговорит о сопротивлении, но всегда это будет – в сослагательном наклонении («Мы бы героически боролись»). Ему и его Деборе и в самом деле нечего противопоставить нескончаемым рыданьям и подергивающимся плечикам Самуильчика.

Увы, опыт семейной консолидации и поруки, веками срабатывавший при погромах, в ситуации «окончательного решения» был бесполезен и, хуже, порочен. Уже 18 ноября – в день первого этапа депортации – нацисты в миг перестали прикидываться друзьями евреев и снова стали самими собой: если они и соревновались друг с другом, то только в изощренности издевательств. И даже Лейб Лангфус, германофоб и местный даян (даже, по сути, раввин), сердцем хотя и испытывал искреннее сочувствие к тем, кого комиссия признала неработоспособными, все же продолжал радоваться тому, что кто-то там прищурился и разглядел в нем одного из тех прирожденных шахтеров, каких (вместе с их семьями, разумеется) так заждались в Катовице, столице Верхнесилезской угледобычи.

Но привезли их не на угольные шахты, а просто в другое гетто – в Млавское, такое же, как и Маковское, но уже давно вчистую и окончательно разоренное. Встречали их вместе с жандармами председатель млавского юденрата и его полицейские, которых немцы, видимо, оставили здесь для помощи себе22.

В Макове же погрузка на грузовики шла одинаково бесчеловечно для всех – что работоспособных, что неработоспособных. При обысках и регистрациях, при погрузке и разгрузке эсэсовцы снова и снова искали, находили и отбирали еврейские доллары и драгоценности, а в Млаве они даже не поленились несколько раз разыграть, сымитировать селекцию, для чего партии евреев изымались из их временных холодных пристанищ в чужом разоренном гетто и заключались на ночь в две совершенно неприспособленные для жилья и гигиены старые мельницы, в честь которых когда-то, быть может, и был когда-то назван весь городок. Люди же воспринимали это как окончательную селекцию и еще охотнее расставались со своими сокровищами. Побывали там и Лейб с Деборой и Самуильчиком, и эта ночь отмечена у Лангфуса как «единственная и ужаснейшая из ночей». Не перестаешь поражаться тем изобретательности и целеустремленности, с которыми эти доверенные немцы, провожая свою корову на бойню, все доили и доили ее по дороге!23

Пребывание в Млаве растянулось на несколько недель (для Лангфусов – до 5 или 7 декабря), и за это время выпал снег. Снег в те же самые дни видел и вспоминал и Градовский: его везли тогда же и туда же, как Лангфуса и Левенталя, но не с северозапада, не из Млавы с Малкинией (бецирк Цихенау), а с северовостока – из Колбасина, что в бецирке Белосток.

И только там, где они съехались, где они встретились в блоке «зондеркоммандо» и где в одночасье все, как один, потеряли всех своих близких, Лангфус, наконец, осознал, насколько коварен и фальшив был тот «волшебник», которому он наивно доверился, и сколь непоправимым стало теперь его положение.

Впрочем, Лангфусу – еще вчера счастливому, несмотря ни на что, отцу и мужу – это понимание далось неизмеримо труднее, чем бездетному Градовскому и холостому Левенталю. Рассуждая в «Дороге в ад» о феномене «безропотно шли на бойню», Градовский называет личные чувства, тревоги и инстинкты, оглушенность своим индивидуальным или семейным горем как важнейшие первопричины гибели евреев: «Первый момент, сослуживший им страшную службу, состоял в том, что связывает семьи воедино: это чувство ответственности по отношению к родителям, женам и детям – это и нас связало, сплотило в единую, неделимую массу». Отсюда и его вывод об «отчаянных молодых людях, не связанных семейной ответственностью», то есть не принадлежащих к мишпухе, как о самой большой угрозе для немцев, учитываемой ими поэтому с коварной серьезностью.

Левенталь же – при всей своей склонности к психологизмам – в дошедших до нас текстах этой проблематики не касается. Но, судя по комментариям к «Лодзинской рукописи», направление его мысли смыкается с выводами двух других: в вопросах спасения еврейства правы сторонники борьбы и сопротивления, а не Хайм Румковский, фюрер Лодзинского гетто, о котором он прочитал в Биркенау.

Торгуя на бирже еврейских жизней еврейскими смертями, Румковский, в сущности, никого не спасал, а только раздавал номерки в общей очереди на смерть24.

3

Лейб Лангфус – даян из Макова-Мазовецкого – родился в Варшаве около 1910 года. Внук коцкого хасида и выпускник йешивы в Суцмире (Сандомире), он был исключительно религиозным человеком. В 1933 или 1934 году женился на Двойре Розенталь, дочери Шмуэля-Иосифа Розенталя, маковского раввина. Вскоре у них родился сын – Шмуэл (Самуильчик). Сразу же после немецкого нападения на Польшу тесть экстренно переехал в Варшаву, и Лейб стал фактическим духовным лидером Маковской общины25.

Еще до войны Лангфус утверждал, что Германии доверять нельзя и что Гитлер хочет физически уничтожить всех евреев, чему нужно всячески противостоять, – но никто его не слушал26. Бывший член маковского юденрата Авром Горфинкель вспоминал, что свою агитацию Лангфус бесстрашно продолжал и под оккупацией, и в концлагере: сопротивление и восстание – лучшее из того, что следовало бы сделать27.

Вместе с женой и сыном Лангфус покинул Маков с эшелоном 18 ноября и, пробыв в Млаве около трех недель, 7 декабря был увезен с последним эшелоном в Аушвиц.

На место эшелон прибыл 10 декабря 1942 года. Из примерно 2300 человек селекцию не прошли 1976: их увезли на автобусах. В их числе были и Двойра, и плакса Самуильчик.

Прошли же селекцию только 524 чел., все – мужчины (они получили лагерные номера с 81400 по 81923). Из них 70 особо крепких и здоровых попали в «зондеркоммандо», в их числе и Лангфус – вместе с Залманом Левенталем. Когда прошедшие селекцию спросили, куда увезли их близких и что с ними будет, эсэсовцы вежливо ответили, что их везут в специальные бараки, где они будут жить и где потом с ними можно будет видеться по выходным. На самом деле еще в тот же день или назавтра все они были убиты, а их трупы сожжены: от всего транспорта осталась лишь небольшая горка полусгоревших костей.

В «зондеркоммандо» Лангфус был, несомненно, наиболее религиозным евреем. Интуитивно восхищаясь прочностью его веры «несмотря ни на что и вопреки всему» и щадя его впечатлительное сердце, капо ставили его всегда на относительно легкую работу: он был или штубовым (постоянным дежурным) в бараке, или же мыл и сушил женские волосы28. Но поначалу и он работал на сжигании трупов возле бункеров, а затем в крематориях II и III. После восстания, по-видимому, он еще некоторое время проработал и на разборке остатков героического крематория IV.

Он был хорошо известен как человек, рьяно интересующийся всеми новостями. Без называния имени он упоминается в рукописях Залмана Левенталя и, судя по всему, Залмана Градовского, а также в книге Миклоша Нижли: последний описывает его как худого и физически слабого черноволосого человека29. Вспоминают о нем и земляки – член маковского юденрата Авром Гарфинкель и его жена Ида, а также Мордехай Чехановер (член «зондеркоммандо») и Шмуэль Тауб (член санитарной команды)30.

Они отмечают, что слово Лангфуса и его пример оказывали на часть зондеркоммандовцев колоссальное влияние. В атмосфере распада он как бы светился изнутри и отстаивал свое достоинство человека, борющегося за то, чтобы сохранить образ и подобие Божие.

Лангфус принадлежал к руководству повстанческого движения «зондеркоммандо». Более того, он с готовностью вызывался остаться на территории крематориев и подорвать «свой» – вместе с собой, чтобы, как Самсон-богатырь, погибнуть «с филистимлянами»31. Такая смерть не противоречила бы его религиозным взглядам.

Встретив электрика Порембского на территории «своего» крематория III в самом начале октября, Лангфус рассказал ему о планах восстания и о том, что именно ему, Лангфусу, предстоит взорвать крематорий и себя вместе с ним, поэтому он просит поляка Порембского как лицо с более высокими, чем у Лангфуса, шансами уцелеть, запомнить получше как его самого, так и то, что в различных местах в земле вокруг крематориев спрятаны емкости с рукописями.

Однако в действительности восстание, вспыхнув, разгоралось отнюдь не по плану. Его реальные очаги оказались на крематориях IV и II, и Лангфус, находившийся, как и Левенталь, в крематории III, не мог принять в нем никакого участия.

Свою последнюю заметку Лангфус заключает четырьмя короткими фразами и датой – датой своей смерти: «Сейчас мы идем в Зону. 170 еще оставшихся людей. Мы уверены, что они поведут нас на смерть. Они отобрали 30 человек, которые остаются на крематории V. Сегодня 26 ноября 1944 года».

4

И именно там и именно она, эта рукопись, и была обнаружена! Произошло это еще в апреле 1945 года, – став одной из первых такого рода находок вообще. Нашел ее возле руин крематория III Густав Боровчик, впоследствии офицер Польской народной армии, житель Катовице. Нашел – и, видимо, не зная, что с нею делать, спрятал на чердаке своего дома.

По-видимому, он никому не рассказал о своей находке: если бы рассказал, то к нему непременно обратился бы если не Волнерман, то Лео Шенкер – чудом уцелевший освенцимский еврей, до войны возглавлявший местную еврейскую общину. В ноябре 1939 года его вместе с главами других общин Верхней Силезии вызывал к себе в Берлин сам Эйхман, заинтересованный в резком усилении еврейской эмиграции из нее. После войны Шенкер на время даже вернул себе фабрику «Агро-Химия» в ОсвенцимеКруке, окончательно национализированную только в мае 1949 года. Он неутомимо искал и собирал любые еврейские реликвии и свидетельства о том, что происходило в Аушвице. Сведениями о том, насколько он в этом преуспел, мы, увы, не располагаем. В 1955 году Л. Шенкер с женой и детьми эмигрировал из Польши в Австрию, откуда в 1961 году перебрался в Израиль32.

Во второй раз рукопись «обнаружил» на чердаке младший брат Густава Боровчика – Войцех. Произошло это в октябре 1970 года, когда после смерти матери он приехал в Освенцим и разбирался в родительском доме со всем его содержимым. Тогда-то он и наткнулся на рукопись, написанную непонятными еврейскими буквами. 10 ноября того же года он передал ее в Государственный музей Аушвиц-Биркенау в Освенциме33.

Рукопись представляла собой 52 карточки формата 11х17 см, исписанные с обеих сторон. Ряд страниц (особенно в конце) совершенно не читались с самого начала. Пагинация на рукописи – рукой ее первого переводчика, доктора Романа Пытеля (с 1 по 128, из них последняя страница с текстом – 114-я).

У рукописи есть авторское название, уже приведенное: «Der Geyresh» («Гейреш», или «Выселение», иначе – «Изгнание» или «Депортация»). Судя по сохранившейся нумерации глав, рукопись не полна34, хотя пропусков в пагинации страниц нет. Скорее всего, это просто сокращенная версия более обширной рукописи, до нас не дошедшей. Отбирая при переписке фрагменты для своего «дайджеста», автор просто не стал менять нумерацию изначальных глав, зато, по всей видимости, добавил в ряде мест свои позднейшие комментарии35. В любом случае это не дневник, а воспоминания, пусть и написанные по горячим еще следам.

Кстати, из девяти текстов пяти авторов-зондеркоммандовцев «Выселение» Лангфуса – единственный, посвященный событиям в гетто исхода. Те обрывки фраз о варварских убийствах и изнасилованиях, что удалось разобрать в самом начале рукописи Левенталя, позволяют предполагать, что о «своем» изначальном гетто в Цехануве не промолчал и он. Но Градовский начинает (опять-таки – если ограничиться дошедшим до нас!) только с транзитного лагеря-гетто в Колбасине, Наджари с ужасом, но лишь упоминает «свой» лагерь (а точнее, тюрьму) Хайдари, а Герман и вовсе не касается «своего» Дранси.

5

Сохранилась и еще одна единоличная рукопись Лангфуса, найденная в 1952 году в стеклянной бутылке. Это 29-страничная школьная тетрадка размером 9,5 на 15,5 см, 21 страница которой исписана, остальные нет. Текст сохранился на удивление хорошо: он читабелен практически весь.

Изначальное авторское название – «Заметки». В фрагментарной форме в них описываются самые разные события, как местные, концлагерные и совсем недавние, так и услышанные с чужих слов, например, о Белжеце.

«Заметки» состоят из трех разножанровых частей. Первая, под названием «Случаи», – это воспоминания об отдельных эпизодах по памяти. Интересно, что здесь чередуются рассказы о событиях как 1943, так и 1944 годов. Вторая часть – «Садизм» (как раз о Белжеце) – явно записана со слов советских военнопленных. И, наконец, собственно «Заметки» – очень короткий, но самый настоящий дневник.

Самая ранняя его дата – 10 октября, самая поздняя – 26 ноября 1944 года. Так, 14 октября руками «зондеркоммандо» начали разрушать стены крематория IV, изрядно пострадавшие во время восстания за неделю до этого. 20 октября грузовик привез для сожжения картотеки и горы документов, а 25 октября начали демонтировать и крематорий II (при этом Лангфуса поразило, что первым делом демонтировали вентиляторный мотор и трубы – для того чтобы установить их в других лагерях – в Маутхаузене и Гросс-Розене; таких моторов в крематориях IV и V не было – значит, немцы хотят продолжить свое дело в других местах). В сущности, это предсмертный дневник, ибо 26 ноября 1944 года – в день своей последней записи! – Лангфус, вероятно, стал жертвой последней селекции «зондеркоммандо».

Места своих схронов Лангфус описывает предельно аккуратно. Так, две большие свои рукописи – «Выселение» и «Аушвиц» (она погибла) – он закопал возле крематория II, еще несколько (но неизвестно сколько) меньших коробочек с различными заметками – возле крематория III. И, наконец, еще одну – возле разрушенного крематория IV. Можно предположить, что всего таких схронов было не меньше 6–7, из них 2 были обнаружены, и хотя бы некоторые рукописи Лангфуса чудом дошли до нас!

История обнаружения, передачи и даже хранения второй рукописи Лангфуса – самая запутанная из всех, и до сих пор не все ее загадки разрешены. Она, видимо, и была той единственной, о которой он предупреждал, что закопал не у крематория III, к которому был приписан, а у крематория IV, в доразрушении которого наверняка принимал участие.

Из материалов, оказавшихся нам доступными36, следует, что она была обнаружена в ноябре 1952 года37. Согласно официальной версии, раскопки 1952 (1953?) года были инициированы чуть ли не Катовицким отделением Польской объединенной рабочей партии38. Однако из «Служебной записки» Яна Куча, сотрудника Краковского регионального бюро Главной комиссии по расследованию гитлеровских преступлений, являющейся, собственно, пересказом обращения в бюро некоего Владислава Баруса, жителя Кракова39, вырисовывается несколько иная картина.

Саму рукопись обнаружил житель Освенцима Франциск Ледвонь, косивший траву в районе крематория IV; она была запечатана в закрытой стеклянной банке светло-голубого или зеленого цвета размером со школьную реторту. Узнав о находке, к нему обратился Леон Шенкер и умолял продать ему рукопись, однако Ледвонь отказал.

Вместо этого он передал рукопись Марии Боровской, проживавшей в Варшаве, а та – своему брату Станиславу Вальчику, партийному работнику. Тот же, как отмечает Барус, намеревался передать рукопись в Институт истории партии40.

Кроме того, Эдмунд Хабер из Катовице, сотрудничавший с Институтом еврейской истории в Варшаве, утверждал, что рукопись находилась в свое время в этом институте. Сам Хабер намеревался продолжить поиски еврейских рукописей и получил на это разрешение Министерства культуры и искусства Польши. Его группа, в составе восьми человек, провела двухнедельные раскопки на территории концлагеря Биркенау; так, в частности, удалось найти «банку с различными интересными предметами», которая была затем передана в Государственный музей Аушвиц-Биркенау41.

У оригинала этой рукописи до сих пор не прояснены ни история ее хранения, ни место его сегодняшнего нахождения. Наиболее вероятное местонахождение оригинала – это IPN: Институт народной памяти, вобравший в себя и архив бывшей Главной комиссии по расследованию нацистских преступлений в Польше. Однако, согласно устной справке сотрудников, оригинала там нет.

Вскоре после своего обнаружения оригинал (или, в крайнем случае, его хорошая фотокопия) некоторое время находился в Институте еврейской истории в Варшаве, в печатном органе которого и был впервые опубликован42. Но наличия у себя оригинала не подтверждают и там.

О том, что оригинал временно пропал, Ядвига Безвиньска и Данута Чех писали еще в начале 1970-х годов – в своем предисловии к своду рукописей. И вот уже скоро полвека, как оригинал так и не обнаружился, а скорее всего, его и не искали.

Нашим «оригиналом» служила копия с утраченного, хранящаяся в Государственном музее Аушвиц-Биркенау в Освенциме43.

6

«Заметки» долгое время фигурировали как «Рукопись неизвестного автора». Дело в том, что вместо имени Лангфус привел свой зашифрованный акроним – очевидный, но не сразу разгаданный намек.

Однако еще в начале 1960-х годов рукопись была впервые атрибутирована профессором Бернардом (Берлом) Марком, ее первым публикатором, как принадлежащая неустановленному лицу – магиду или даяну из Макова-Мазовецкого. В 1966 году Б. Марк умер, а в 1971 году его вдова, Эстер Марк, прибегнув к графологической экспертизе Эфраима Купера из Иерусалимского университета, подтвердила тождество сравниваемых почерков44. Сопоставив различные свидетельства и проанализировав акроним «Анонимного автора», она сумела идентифицировать сначала его имя, а затем и его личность45.

Она же первой высказала следующую, впоследствии блестяще подтвердившуюся гипотезу относительно акронима «J.А.R.А.». Последний представляет собой инициалы имени и фамилии Лангфуса в переводе с идиша на иврит и расшифровывается как: Jehuda Arie (leib=лев) regel (fus=нога) arucha (lang=длинная)46. Последние два слова означают «длинная нога», то есть то же, что и фамилия «Лангфус» на идише и по-немецки47.

Лангфусу принадлежат и еще три фрагмента, выявленных внутри рукописи Залмана Левенталя, – два фрагмента на идише («3000 нагих» и «600 мальчиков»), а также лист на польском языке с перечнем эшелонов, прибывших в Аушвиц между 9 и 24 октября 1944 года. Это дало Р. Пытелю основание для ложной гипотезы, что именно Левенталю принадлежат и остальные тексты Лангфуса48.

События, описываемые в «600 мальчиков», датируются, согласно Д. Чех, 20 октября 1944 года: в этот день в газовне крематория III было удушено около тысячи мальчиков и юношей в возрасте от 12 до 18 лет, в том числе 357 человек из филиала Дюэрнфурт (Duhernfurth) концлагеря Гросс-Розен49.

В этих «Заметках» Лангфус присоединяется к своеобразной поэтике причитания, встречаемой и у Градовского, и у Левенталя. Но пишет при этом особенно цветисто и подчеркнуто «художественно», с психологическими рефлексиями и повторами, отчего удельный вес каждого слова несколько понижается.

Он прямо адресуется к будущим читателями и историкам, а в конце даже просит того, кто ее найдет, собрать все его тексты, которые удастся найти, упорядочить их и опубликовать вместе под общим названием: «В содрогании от злодейства».

Эта его воля была даже перевыполнена в 1971 году, когда именно так польские составители назвали весь первый свод текстов членов «зондеркоммандо».

Исполнена она и в настоящей книге, но более строго: заглавие закреплено за текстами лишь самого Лангфуса.

7

К сожалению, сохранность оригинала рукописи «Выселение» сегодня уже такова, что она уже мало чем может помочь переводчику. Оригинал, увы, нечитаем, отчего перевод на русский язык осуществлен с более раннего перевода, сделанного еще в те времена, когда он был читабельнее. Язык этого вынужденного оригинала – немецкий, переводчик – пишущий эти строки. В целом стилистика оригинала – местами несколько шероховатая, сохранена, по возможности, и в русском переводе. Разбиение на главки и их названия – авторские.

Источником немецкого перевода был перевод на польский язык, сделанный с оригинала Романом Пытелем. Напомним, что оригинал оказался в музее лишь в конце 1970 года, так что не приходится удивляться тому, что сам текст не попал в первый польскоязычный свод текстов зондеркоммандовцев, вышедший в 1971 году, как и в его переводы на немецкий (1972) и английский (1973) языки. Впервые он был опубликован по-польски в 1972 году – в 14-м выпуске «Освенцимских тетрадей», а годом позже вышел и в немецком переводе 14-го выпуска. При этом автор был обозначен как «Лейб», а публикацию предваряли вступительная заметка Л. Безвиньской и Д. Чех50, а также заметка «От переводчика» Р. Пытеля. Последняя особенно значима еще и потому, что переводчику51 – после того как все листы рукописи были перепутаны при консервации – пришлось стать еще и как бы соавтором, воссоздателем композиции текста. Каждая страница оригинального текста была выделена графически как обособленный фрагмент с двойной нумерацией: первая (в квадратных скобках) являет собой реконструкцию композиции, вторая (без скобок) – отражает пагинацию Р. Пытеля, нанесенную им на оригинал в самом начале работы, когда она еще представляла собой малоупорядоченную стопку рукописных страниц.

Без изменений эта публикация Лангфуса была воспроизведена в переизданиях свода на польском (1975) и на немецком (1996) языках.


Что касается остальных текстов Лангфуса, то их издательская судьба не менее примечательна, чем судьба оригинала второй рукописи.

Все началось с публикаций в 1954 году не идентифицированной еще тогда рукописи Лангфуса в «Бюллетене Еврейского исторического института» (на польском языке) и в «Записках по истории» (на идише). В 1962 году она впервые вышла и по-немецки в сборнике «Аушвиц: свидетельства и сообщения», составленном бывшими узниками концлагеря52. В 1971–1973 годов она выходила на трех языках в сводном томе текстов зондеркоммандовцев.

Обретение имени автора состоялось в 1977 году, когда в Израиле и на идише вышла посмертная книга Б. Марка «Свитки Аушвица»: Берл Марк при этом опирался на свидетельства четырех бывших обитателей Маковского гетто, сохранившиеся в его архиве.

В настоящем издании фрагменты, составляющие рукопись «В содрогании от злодейства» («Случаи», «Садизм!» и «Заметки») как таковую, даются по изданию Бер Марка53, а остальные, то есть те, что вкраплены в текст З. Левенталя, – по сканам оригинальных рукописей. Эти переводы, в том числе и с польского, выполнены Диной Терлецкой, отмечающей, что тексты Лангфуса написаны на классическом польском диалекте идиша, в который вкраплены отдельные слова, а иногда и короткие фразы на других языках, в частности на польском, немецком и иврите.

«В содрогании от злодейства» стали ядром первой публикации текстов Лангфуса на русском языке – в журнале «Новый мир» в 2012 году54.



1 Erlass des Führers und Reichskanzlers über Gliederung und Verwaltung der Ostgebiete vom 8.10.1939 (Reichsgesetzblatt 1939 I. S. 2042). Это, конечно, чистое совпадение, но в тот же день рейхскомиссаром по укреплению немецкой народности назначили Гиммлера.

2 Еврейская община Плоцка – одна из старейших в Польше.

3Die Verfogung und Ermordung der europäischen Juden… Bd. 4. 2011. S. 88–92.

4Фашизм – гетто – массовые убийства, 1960. С. 37–41.

5 См.: Schul, 2010.

6 Это было сопряжено с риском для жизни. Так, 32-летний Мошек Айтельсбергер из Нойхофа, высланный в Генерал-губернаторство в сентябре 1941 г., уже в октябре пробрался назад. Спустя полгода, 8 апреля 1940 г., его арестовали, 10 апреля перевезли в Цеханув, где 16 апреля судили и приговорили к смертной казни. Спустя ровно месяц, 16 мая, его казнили в транзитном лагере СД в Зольдау (Die Verfogung und Ermordung der europäischen Juden… Bd. 4. 2011. S. 278).

7Grynberg, 1984. S. 42.

8 Нередко – с промежуточной остановкой в лагере Зольдау (Дзядлово), являвшемся транзитным прежде всего для польского населения, но отчасти и для еврейского.

9 Провинция.

10Schulz, 2010. S. 272.

11Grynberg, 1984. S. 42.

12Grynberg, 1984. S. 45ff.

13Grynberg, 1984. S. 63.

14Schulz, 2010. S. 271.

15Grynberg, 1984. S. 41–42.

16Grynberg, 1984. S. 45.

17Grynberg, 1984. S. 106.

18Grynberg, 1984. S. 106–107.

19Grynberg, 1984. S. 60.

20Grynberg, 1984. S. 57.

21 По крайней мере, в той их части, что до нас дошла.

22 Если только Лангфус не обознался.

23 Или другой образ того же – отжимали от ненужной роскоши одну и ту же тяжелую и наволгшую половую тряпку.

24 Но, по замечанию А. Шмаиной-Великановой, Градовский, Лангфус и Левенталь думают так уже в Биркенау. До Биркенау – ни один человек в мире просто не мог бы поверить в полное уничтожение всего еврейского народа.

25 См. свидетельство Иешуа Эйбшица (YVA. М 99/944).

26Mark E., 1985. P. 168.

27 Со слов А. Горфинкеля (Mark E., 1985. Со ссылкой на архив Б. Марка).

28 См.: Greif, 1999. S. 30.

29Nyiszli, 1960. P. 195–197. Возможно, что именно его имеет в виду и Ш. Венеция, когда рассказывает об одном хилом интеллигенте, которому все остальные помогали выжить.

30 Эти воспоминания находились в архиве Б. Марка (Mark E., 1985).

31(Шофтим) Суд. 16:30.

32 См. о нем в мемуарах его сына, Генриха Шенкера (Schönker, 2008).

33 См. протокол акта приемки от 10 ноября 1970 г. (APMAB. F.13. Wsp.420). В музее рукопись получила свой архивный шифр: Syg. Wsp. / Autor neznaemy / 449a (Ксерокопия: Wsp., tom 78,79; Микрофильм: Инв. №: 156866). Копия и дополнительные материалы к рукописи находятся также в Яд Вашеме (YVA. № 303).

34 Вот примерное содержание рукописи (в скобках – номера листов оригинала): Гл. 1. Первое предупреждение (1–30); гл. 6. На марше (30–46); гл. 10. В день перед депортацией (46–49); гл. 11. Изгнание (50–55); гл. 12. Млава (55–83); гл. 17. На железную дорогу (83–101). Дальнейших подглавок и разбивок текста нет, но содержание последней из глав много шире ее названия: начиная с л. 88 там описываются прибытие эшелона из Млавы на рампу в Аушвице и сама селекция (88–93).

35 В качестве примера могут послужить пассажи из последней главки: «Позже мы убедились, что в первой группе насчитывалось четыреста пятьдесят, а во второй пятьсот двадцать пять человек». Или: «Как я позже узнал, моя жена и мой сын находились в этой же группе…»

36 Аннотация копии документа, хранящейся в Государственном музее Аушвиц-Биркенау, и приложенная к ней «Служебная записка» от 2 апреля 1974 г. магистра Яна Куча, сотрудника Краковского регионального бюро Главной комиссии по расследованию гитлеровских преступлений.

37 По другим данным – в начале 1953 г., а по третьим – летом 1952 г.

38 Польская объединенная рабочая партия – аналог Коммунистической партии – обладала монопольной властью в стране до 1989 г.

39 О служебном положении В. Баруса в записке Я. Куча ничего не говорится, но, судя по всему, он работал на стыке партийной и культурной иерархий. В Главную комиссию по расследованию он обратился после того, как на глаза ему попалась публикация «Рукописи неизвестного автора» в посвященном «зондеркоммандо» специальном выпуске «Аушвицких тетрадей» на польском языке, вышедшем в 1971 г.

40 При Польской объединенной рабочей партии.

41 Весьма вероятно, что здесь подразумеваются успешные раскопки с участием Х. Порембского в 1962 году.

42Biulletin ZIH. 1954, Nr. 9–10. S. 303–309.

43APMAB. Syg. Wsp. /Autor neznamy / Tom 73. Nr. 420a (фотокопия; Mikrofilm Nr. 462. Инв. № 156644. Л.1–28).

44 Позднее эта атрибуция была подтверждена профессором Иерусалимского университета В. Московичем.

45Mark E., 1985. P. 166–170.

46 В иврите прилагательное следует за существительным.

47 См.: Kádár G., Vági Z. Self-financing genocide. Central European University Press, Budapest, 2004. В книге перепутан порядок инициалов, но это не так важно.

48Bezwinska, Czech, 1971. S. 8–9. 49Czech, 1989. S. 912. 50 Им же, по-видимому, принадлежат и комментарии к тексту.

51 А возможно, в союзе с авторами вступительной заметки (это, увы, нигде не прояснено).

52 Переиздан в том же виде в 1979 г.

53Mark, 1985.

54 См.: Лангфус Л. В содрогании от злодейства. / Публ. и предисл. П. Поляна. Перевод с идиша Д. Терлецкой // Новый мир. 2012. № 5. С. 160–177.

В содрогании от злодейства

Выселение

Первое сообщение

Тихо погруженное в покой, в живописном и уютном месте расположилось Маковское гетто.

31 октября 1942 года в половине девятого утра еврейские рабочие неожиданно были возвращены из деревень, где они работали. Уже на протяжении нескольких лет биржа труда1 делала все для того, чтобы ни у одного еврея не было нормальной жизни. В то же время принимались меры к тому, чтобы у всех мужчин и незамужних женщин, возрастом не старше 53 лет2, была нормальная работа. В сущности, ее лишь весьма условно можно было называть работой, в действительности это было настоящее издевательство над людьми, которых немилосердно и с циничной жестокостью били.

На глазах кровожадных разбойников-надзирателей они должны были падать от изнеможения и болезней, умирать от голода и мучений, полностью лишаться остатка душевных сил. Уже при одном виде немецкого жандарма3 им приходилось дрожать от страха. Все время их беспрерывно подгоняли, вынуждая трудиться в нечеловеческом темпе и под градом побоев. Целыми днями их мучили, не упуская ни малейшей возможности жестоко поиздеваться, а от постоянных побоев на телах оставались красные и белые рубцы.


Немецкий комиссар гетто, Штайнмец4, осуществил это нововведение.

Бывший школьный двор, на котором несколько месяцев назад снесли огромную школу с прекрасными антиками, он преобразовал в длинную виселицу, чтобы вешать невинных евреев. Приехали двое гестаповцев, приказали позвать руководство общины и потребовали принести им книги с биржи труда. После чего приказали назвать имена первых двадцати рабочих, которые случайно в этот момент находились в городе. За ними послали еврейскую полицию5 с сообщением об их предстоящем аресте: они будут находиться под арестом до вынесения им смертного приговора. Молодые крепкие мужчины, полные жизни и творческих сил, в глубоком отчаянии сидели под строгим полицейским надзором, и все живые горько оплакивали их смерть. Три страшные недели провели они под арестом – в трагических условиях и в ожидании смерти […] от восхода до захода солнца длинными, прохладными летними днями, и спали они в холоде и грязи, вони и нечистотах. Самым проклятым днем было воскресенье, когда было больше свободного времени, чтобы мучить несчастных евреев. Вдруг работающим арийцам дается команда покинуть город – со всех сторон стекаются они к воротам. Но не может же быть, чтобы немцы проявили столько великодушия и доброты, что оставили евреев в покое. Сердца бьются в ускоренном тяжелом ритме, и горестное беспокойство повисает в воздухе. Никто не может ответить на вопрос, что бы это могло значить – то, что ворота гетто открылись.

И вот он – тот самый, при виде которого еврейское население теряло самообладание и покой, чье появление наполняло людей страхом. Ближайшие дома и улицы опустели. С нетерпеливым беспокойством и бьющимся сердцем ожидают его приближения, чтобы узнать, какую же новую беду он несет и кого уже замучили до смерти.

[…] горько и пугающе. […] живут вокруг и все хорошо […]

В конце дня пришла немецкая полиция. Созвали все еврейское население, и был отдан первый строгий приказ: все – молодые и старые, а также дети – должны срочно собраться на школьном дворе. Жены и родители жертв тоже не должны отсутствовать. Наступила мертвая тишина. Со всех сторон на людей были наведены автоматы. При малейших признаках сопротивления или шуме будут стрелять. Между толпой людей и виселицей выстроился большой отряд полиции. Со связанными за спиной руками мимо провели жертв в специальном […], и еврейских полицейских заставили собственными руками вешать своих братьев.

Находящийся еще на площади Штайнмец послал людей за руководителями общины Эрлихом и Гурфинкелем6. Им он сказал: еще висят петли, в которых болтались головы повешенных, и они зовут следующие головы и бросают […]

[…] неспокойные люди […] община, воздух был […] объяснил им, что это строгий приказ. Тех, кого отберут и кто работоспособен, отправят в Аушвиц. Их жен и детей, а также нетрудоспособных отправятся в Малкинию7. Страшное оцепенение…

[…] все дрожали и волновались. Люди инстинктивно бросались […] Возбуждение, страх и плач усиливались и от минуты к минуте делались все сильнее, пока все голоса не слились во внушающую ужас гармонию. Внутри каждого все бурлило, как в кипящем котле. Жалобные голоса сливались в сплошной оглушающий плач, сотрясающий и разрывающий воздух.

Стоящие кругом дети не понимали того, что происходит, но, чувствуя и догадываясь, что происходит что-то ужасное, они плакали вместе со взрослыми. Их чистые детские голоса выделялись из общего гула, как большой […], который сильную людскую боль дополняет искренностью своего звука. Маленькие дети на руках родителей с испуганными глазками и искаженными лицами прижимались к родительской груди и судорожно их обнимали.

[…] Лица с глубоко запавшими глазами выглядели серыми и потухшими. Время от времени казалось, что глаза оживали и, полные беспокойства, быстро и нервно двигались. В их глубине вспыхивало пламя кипящего гнева от сознания беспомощности и от невозможности проявить себя, задыхавшееся изнутри. Боль, глубокая тяжелая боль и невыносимое страдание стремились вырваться наружу. […] стояли лицом к столпившимся людям и […] из их черных глаз.

Одна женщина воскликнула: как-то в городе разразилась эпидемия тифа, и много людей погибло. И мы горько оплакивали молодых. Но как же все-таки им повезло! Их тихо похоронили в могилы Израиля. И кости их обрели покой! А мы – кто знает, найдут ли себе покой и где наши кости? […]

[…] выкрикивает […] моя жизнь, и тогда случается такое несчастье […] важно для моей судьбы. Но так ли уж важно, что я сама так жалко погибну и что мои кости не найдут себе успокоения, по сравнению с чудовищным несчастьем уничтожения моих детей! Это самое ужасное и страшное, что может случиться с матерью! И эти жестокие убийцы еще требуют, чтобы я сама везла своих собственных детей к месту массовых убийств. Мать должна помогать отправлять на смерть своих детей! Может ли случиться на земле что-либо более страшное? […]

[…] Ориентация и окончательное […] В первый момент от неожиданности возникли хаос и путаница. Каждый […] вместе со своей семьей попытался что-нибудь спасти.

Один раз город уже пережил частичное выселение. Это было в 1941 году. С помощью полиции ежедневно […] выгоняли в соседние деревни, такие как Сцелков8 […] и т. д. Бургомистр сделал тогда из этого большой гешефт. Те, кто при его посредничестве сдавали золотые часы, бриллианты или большую сумму денег, получали от него расписку в том, что ему с семьей разрешается остаться на месте. Тогда была выселена бóльшая часть евреев. В конце концов все успокоилось, но гешефт продолжался. Кто хорошо платил, получал разрешение вернуться в город.

Бедные евреи долго скитались. До тех пор, пока их не пригнали назад в грязь и нищету, в голод и холод. Но на этот раз людей выселяют очень далеко, при этом сказали, что все […]. Так что нет никакой надежды на возвращение.

Но если вспомнить о том выселении жителей […] улицы […] начали они в большом количестве убегать из гетто в так называемую «колонию»9. Они брали с собой маленьких детей – свое самое главное сокровище, бросали свое жилье на произвол судьбы и бежали в колонии, чтобы там переждать и посмотреть, что будет дальше. В любом случае они выиграли уже тем, что не пошли в огонь первыми.

Когда родственники возвратились из общины, их сердца так сильно стучали из-за быстрой ходьбы, что у них перехватывало дыхание, и они не могли произнести ни одного слова. От потрясения и волнения их глаза дико сверкали, а покрывшиеся смертельной бледностью лица изменились до неузнаваемости. На мгновение их охватило полное оцепенение, пока они не осознали, что все это происходит наяву.

Но они очень быстро поняли, что времени нет, что необходимо срочно находить решение и действовать. Первым делом рассудили, что молодежь, которая ничем […] не связана, должна бежать к местным крестьянам. У кого есть знакомый крестьянин, пусть отправит к нему хотя бы одного своего ребенка. Нужно попытаться спасти то, что еще можно спасти, и, чтобы детей-подростков подстраховать, решили дать им с собой деньги и ценные вещи.

…возможность. Сначала приготовились. Они надели самую лучшую одежду, под которой скрывались несколько пар нижнего белья. Самое важное – деньги и […] можно было вынести из гетто. Из-за недостатка времени прощание было очень коротким. С горячей любовью и болью в сердце люди целовали и обнимали друг друга. Безграничным было отчаяние. Возникшая вдруг спешка настигла людей, как извержение вулкана. Как будто земля разверзлась под ногами или их уносило порывами ветра. Мы прощались навсегда: нас ожидала скорая смерть, их – трудная и пугающая неизвестность.

Спонтанные, прерывистые, жаркие проклятья, прорывающиеся между судорожными всхлипываниями, мгновенно оглушали и полностью парализовывали людей. Оставалось единственное желание – пережить войну и отомстить за невинно пролитую кровь родителей, младших братьев и сестер.

Затем паковались необходимые вещи и одежда. Одну за другой люди натягивали на себя пары белья, а поверх надевали свои лучшие костюмы. Брали с собой хлеб и отрытые из земли и зашитые в одежду деньги. Большинство искали себе временные убежища10, а потом выходили на улицу, чтобы узнать, что там происходит.

Было известно, что Эрлих и Гурфинкель встречались с бургомистром, который […] так же, как и вся немецкая жандармерия, прибирал к своим рукам еврейское имущество. Как пиявка, высасывал он евреев и, мучая, доводил их до смерти.

После поднесения ему богатого подарка они начали откровенно обсуждать с ним свою судьбу. Он сказал, что ситуация очень серьезная и что никакого выхода нет. Он лично советовал бы записываться в ряды трудонепригодных для отправки в Малкинию или Аушвиц.

Для нас такое положение вещей было еще более печальным. Это означало, что и Аушвиц, и Малкиния означают одно и то же – неизбежную смерть! Разница заключалась лишь в том, как долго будут длиться мучения и страдания и что перед смертью должен будет вынести человек.

Было принято общее решение: нет, просто так на смерть мы не пойдем, нам нечего терять, и мы будем сопротивляться, кто как сможет: одни активно, другие пассивно. Вместе с нашими женами и детьми мы погибнем, но как герои. Здесь, в Макове, есть три кладбища, пусть к ним добавится четвертое. Там найдут кости наших […], мы же погибнем вместе с ними и будем похоронены в одной братской могиле […]

[…] Когда моя жена пришла назад с улицы, она спросила меня: «Какая разница, пожертвую я своей жизнью или нет, если у меня есть такое сокровище – мой ребенок?» В ее голосе слышалось безграничное отчаяние. Она стояла, дрожа всем телом, и ее взгляд, направленный на нашего единственного восьмилетнего сына, был полон печали.

Одно мгновение мальчик внимательно наблюдал за матерью, вдруг его лицо исказилось гримасой, после чего он истерически зарыдал. Вздрагивая, сидел он на стуле и жалобно кричал: «Папочка, я хочу жить, сделай все, что можешь, чтобы я остался жить». Как и все дети войны, он видел во время эпидемии тифа […] много мертвых, лежащих на улицах, и сполна ощутил весь ужас смерти. Им овладело отчаяние. Охваченный глубоким страхом, который излучали его детские глаза, он горько рыдал. Его сердце билось в ускоренном и почти слышимом ритме. Ни на минуту не смолкая, раздавался его душераздирающий плач, его беспрерывная мольба к отцу о помощи. Нервные покачивания его тела вперед и назад, его посеревшее личико растрогали бы любое живое существо. […] Воображение уже нарисовало ему весь ужас смерти.

Глубоко потрясенные и подавленные, со сжавшимся от боли сердцем, сгорбившись, сидели мы – я и моя жена. Глотая слезы, вместе с ним переживали мы его страшную боль. Мы обменивались друг с другом взглядами, полными боли и горя, чтобы этими понятными нам беззвучными тайными знаками хоть немного облегчить наши онемевшие сердца. Но мы так и не нашли для него ни единого слова утешения. Только еще ниже вжимались наши головы в шеи, а сердца беззвучно плакали вместе с ним.

Вдруг мы услышали, что его плач усилился: может, мне уже пора начинать читать псалмы и молить бога о том, чтобы Гитлер погиб от руки еврейского подростка под ударами брошенных в него камней? Ах, если бы я мог предстать перед ним и побороть его, как Давид Голиафа! И тут же я взял Сидур11 и начал читать псалмы. Каждое мое слово было наполнено глубокой болью, но в промежутках между предложениями слышны были истерические всхлипывания. Детский голос утопал в тяжелых слезах. Каждую минуту он перебивал меня и кричал срывающимся голосом: «Что же мне делать? Я хочу жить!»

Наши сердца кровоточили; они были полны боли. Мы не шевелились, словно прикованные к месту. Кто-то сказал нам, что в такой момент утешать ребенка обманом – аморально. Но столь чувствительный ребенок сам справиться с такой страшной болью не в состоянии. Я подошел к нему и погладил по голове, бережно прижал к себе и сказал: «Сынок, мы спрячемся на чердаке, дождемся, пока жандармы уйдут из города, а потом убежим к какому-нибудь нееврею и переживем войну» […]

Когда наступила ночь и наш сын заснул, жена присела на его кровать и нежно погладила его. Ее большие голубые глаза, полные нежности и материнского тепла, смотрели на него с таким пронизывающим вниманием, что я подумал: вот, в одном-единственном взгляде могут найти себе выражение все человеческие чувства. Из ее глаз непрерывно лились слезы, и до меня доносился ее шепот: «Сынок, как же мне тебя спасти? Ах, как бы я была счастлива!»

И так она сидела очень долго в мертвой тишине с переплетенными руками и опущенной головой. Казалось, что ее порозовевшие щеки светились изнутри, а ее изменившееся лицо окаменело от боли и страдания. Ее взгляд каждую секунду соскальзывал в сторону сына, а внутри плакало ее сердце. Вдруг я услышал гневное и одновременно жалобное всхлипывание: «Почему, мой сынок, ты должен погибнуть таким молодым и так страшно?»

Я чувствовал, что близок к тому, чтобы потерять мужское самообладание и силы к сопротивлению, что-то толкнуло меня в тихий угол, где я мог плакать. «Дебора! – позвал я. – Спустись вниз к соседям и попробуй узнать, остаются ли они здесь […] или собираются убегать? Может быть, мы сможем вместе спастись?»

Моя жена как будто проснулась после глубокого сна: «Я не могу уйти! Самуильчик притягивает мое сердце…» Ее голос вдруг захлебнулся слезами, и я понял, что задел открытую рану.

Я замолчал и начал дрожащими от волнения руками нежно гладить ребенка, страстно и горячо целовать его в лоб. Инстинктивно я почувствовал, что ее возбуждение стихает, и она начинает успокаиваться. Наступил подходящий момент, чтобы сказать ей: «Дебора! Ты такая любящая мать, но нам нужно трезво обдумать, что делать». – «Лейб, – ответила она, – я бы хотела успокоиться, чтобы не огорчать тебя, но не могу! Когда я смотрю на эту невинную жертву, у меня закипает кровь, и сердце мое переполняется страданием. Я понимаю, ты хочешь, чтобы я успокоилась, и посылаешь меня к соседям, чтобы заглушить мои страдания. Ты мой дорогой муж, верный и преданный, ты мое сокровище».

Вдруг ее голос зазвучал медленнее, расплывчатее и сердечнее. Мне показалось, что она внутренне сломалась, сдалась и что ей просто не хватает слов, чтобы выразить всю свою боль. Я вдруг почувствовал, как эта боль пронизывает и меня вспыхнувшими горящими глазами. Было тихо, и мое сердце застучало быстрее. Меня захватила ее боль, и безграничное сострадание овладело мной. В огромном напряжении и с глубоким сочувствием мы смотрели друг на друга […] «Я увеличиваю твою боль, ты же прекрасно понимаешь меня. Но это первый – самый трудный и критический момент […] Успокойся, возьми себя в руки, наберись героической силы. Давай обдумаем наше положение».

Мои слова помогли ей только немного успокоиться, но не смогли переломить ее настроение. Она положила руки на колени, широко раскрыла свои преданные глаза […] и с глубокой печалью и страхом тяжело вздохнула. […] Тихо переживая, она погрузилась в раздумья, пока ее голос […]. Она повернула голову налево, в сторону сына, и из ее глаз ручьем полились тяжелые слезы: то изливалась вся ее материнская любовь. Через несколько минут она успокоилась, поднялась с кровати, подошла поближе ко мне и изучающе посмотрела своими широко открытыми глазами, словно ей хотелось заглянуть в самую глубину моего сердца. Я сердечно обнял ее и с горячей любовью прижал к груди. Долгодолго я гладил ее и молча утешал своим горячим сочувствием.

Постепенно она овладела собой и воскликнула: «Это правда, что преданная жена умеет владеть собой в любой ситуации.

Ты знаешь, что всю нашу жизнь я старалась не доставлять тебе лишних огорчений, но в жизни возникают такие ситуации, когда это очень трудно сделать». Она подошла к ребенку и, сердечно целуя его, сказала: «Я спущусь вниз к соседям» […]

Когда жена вышла, я остался сидеть в глубокой задумчивости, перебирая события сегодняшнего дня. Перед глазами всплывали моменты, когда материнская любовь оказывалась сильнее всего остального. Какая трагедия, какая безграничная боль, когда мать, сознавая собственную беспомощность, должна оплакивать будущую смерть своего здорового, молодого, свежего и цветущего ребенка, не имея возможности спасти его от рук бессердечных убийц!

Женская преданность, неотделимо слившаяся с острой болью, бурлящий поток чувств, постоянно меняющихся, и одновременное желание сохранить самообладание в этом огромнейшем несчастье заставляли ее страдать от сознания еще и того, что она смертельно мучает своего мужа. И это чувство в ней победило. На одно мгновенье я забыл наше страшное несчастье и восхитился ее душевной силой. Погруженный в эти раздумья, я вдруг ощутил, как что-то гложет меня изнутри. Я вздрогнул и вскочил.

В моих ушах снова зазвучали слова сына: «Папочка, я хочу жить, сделай что-нибудь, что ты можешь, чтобы я остался жить! Сделай все, что ты только можешь, я очень хочу жить!»

Я стоял у кровати сына и запоминал черты его лица: всматривался в изгибы его бровей, носа, ушей и даже ногтей на пальцах его рук. Скоро исполнится мое решение, и я должен буду с ним расстаться, с живым или мертвым. Я должен сейчас вдоволь насмотреться на это лицо с его глубокой печалью, отчаянием и плачем, чтобы оно навсегда запечатлелось во мне и в моих глазах.

Долго стоял я так и чувствовал, как мое «я» растворяется в сыне, сливается с ним. Я представил себе всю безнадежность моей жизни после потери ребенка и бессмысленность моего существования, которое стало бы только мучительнее. Я судорожно вздрагивал от страха и ужаса перед завтрашним днем…

Вдруг из моего рта, как из источника, вырвались тихие душераздирающие слова, как будто излившиеся из самых глубоких тайников моей души, – больно ранящие слова, слова, от которых в жилах застывает кровь, слова, которые так на меня подействовали, что все когда-то прозвучавшие на земле показалось пустым и бессмысленным по сравнению с моей катастрофой.

Неутихающая боль и чувство полной разбитости полностью оглушили меня; всю свою огромную и страшную трагедию воплотил я в медленно произнесенном, оборванном звуке одногоединственного слова, которое с глубоким вздохом сорвалось с моих губ и вобрало в себе весь ужас моей судьбы: «Самуильчик, мой Самуильчик!..» Я еще долго выкрикивал его имя. […] жульнический обман […]

Штайнмец, который всегда демонстрировал свой ужасный грубый характер и жестокость, вдруг втерся в доверие к людям тем, что не насмехался над ними. На этот раз он делал вид, что говорил всю «правду»: ему не удалось добиться выполнения требований местного ведомства. Это было также и не в его пользу.

Он надеялся стать наследником богатых домовладельцев, которые уже и так успели сделать его довольно богатым. Ему хотелось произвести на них хорошее впечатление, так как он надеялся, что они останутся с ним в контакте до последней минуты. Он очень хорошо усвоил обычный нацистский стиль обмана и одурачивания.

В половине третьего он появился еще раз в гетто и вызвал руководителей общины к воротам […] Сразу после этого Эрлих созвал еще раз все еврейское население в общину.

Люди начали заполнять эти проклятые помещения. Их движения уже не были нормальными, а выглядели нервными и торопливыми. Их бледные лица были отмечены печатью страха, их глаза, потускневшие, безо всякого блеска, или сердитые, угрожающе горящие, – весь печальный человеческий хаос. […] И только беспокойно бьющиеся сердца объединяют эту возбужденную толпу. […] стоят в напряженной тишине и их сердца […] стучат в ускоренном ритме […] Они стоят и слушают (объяснения) Эрлиха.

Штайнмец указал на некоторые недоразумения, о которых он только теперь рассказал […] Работоспособные едут не в Аушвиц, а ближе к Катовицам, на работы в угольных шахтах. Работоспособные мужчины могут взять с собой жен и детей, с которыми они будут проживать вместе […] Будет созвана комиссия […], которая будет определять, кто работоспособен, а кто нет. С собой разрешается взять два костюма, один выходной и один для работы, две пары белья и еще запасную пару белья, пару ботинок или сандалет и чемодан одежды. Не разрешается брать подушки и пуховики […], никакой валюты или ценных вещей. Тот, кто возьмет с собой чтонибудь из запрещенных вещей, рискует собственной головой.

Неработоспособным не разрешалось брать с собой ничего. […], что это произойдет не раньше 18.ХI. Как позже оказалось, это был большой, рафинированный блеф, который должен был сбить с толку работоспособных и сделать невозможным любое сопротивление. Но в первое мгновение он способствовал наступлению относительного покоя, так как, во-первых, у нас появилось еще несколько дней для обдумывания возможностей побега, – фантазеры допускали даже, что еще возможно что-то придумать, чтобы сделать выселение невозможным, – а во-вторых, семьи должны были ехать вместе!

Сразу возникли две партии с разными мнениями: первые наивно верили в обещанный отъезд и обосновывали это тем, что он для них […] – для чего же им тогда обманывать, ведь немцы уже и так показали себя по отношению к евреям достаточно жестокими. Другие считали, что первое объяснение Штайнмеца более правдоподобно, и обосновывали это тем, что и бургомистр сказал то же самое и что подобным же образом евреев вывезли из Легионова12 и, наверное, убили. Не может быть, чтобы существовал такой большой лагерь и никто не подавал оттуда даже малейших признаков жизни. Ведь невозможно пройти мимо кладбища и не заметить его.

Аушвиц, утверждали они, это лагерь, куда отправляют преступников и спекулянтов. Преступное обращение с заключенными, циничная жестокость и ужасные истязания, практиковавшиеся в соседних лагерях Пшасныша13, Млавы14, Цеханува15 и Плонска16, были нам хорошо известны: волосы на голове встали дыбом, когда мы об этом услышали. Только от специально дрессированных диких зверей и бестий можно было ожидать такое нечеловеческое изуверство.

[…] Были особые причины для того, чтобы убедиться в правильности таких взглядов, особенно причины для изменения отношения немецких учреждений к населению. Тот же самый Штайнмец стал настолько мягким и чутким, что при его появлении на территории гетто вокруг него собирались все обитатели и спокойно слушали речи, с которыми он к ним обращался. Он говорил так, чтобы людям могло показаться, будто он о чем-то глубоко сожалел. У умных людей вся эта фальшь и подлое лицемерие вызывали отвращение и тошноту. Да, ему, бедному, было больно расставаться с нами, но только оттого, что больше не будет тех, из чьих костей можно было бы еще повыжимать последние соки и на этом сделать большой капитал.

Или вот немецкие жандармы, которые раньше приходили в гетто, преисполненные гордого презренья и с высоко поднятыми головами, бросали вокруг жестокие угрожающие взгляды и во время переклички угрожающе размахивали резиновыми дубинками, пугая проходящих мимо людей, рискующих своей жизнью, которую они для собственной утехи топтали ногами, и шагали вперед так, как если бы больше всего их интересовало услышать эхо собственных шагов. И вдруг они же приходят в гетто, вежливые и общительные, с нежными и мягкими взглядами, чуткие и приятные. Они навещали знакомых, беседовали с ними, глубоко сочувствовали им и подолгу вместе прогуливались.

Все это выглядело необычно, но было хорошо продумано и имело определенную цель: отобрать и те деньги и собственность, которые они при помощи власти и насилия так и не смогли заполучить. Они ожидали, что евреи попадутся на волшебный крючок их «доброты» и одарят их, своих верных друзей, своими богатствами. Свое истинное лицо, непредставимо преступную натуру показали они только в день выселения. Только тогда те, кто поверил им, потеряли свои прежние иллюзии и надежды, но было уже поздно […]

На улице […] возвратившись из правления общины, все достали богатые запасы продуктов, которые заготовили на зиму, и раздавали их, так же как и белье, одежду и топливо. Община открыла свои подземные хранилища картофеля, чтобы он там не замерз. Каждый мог получить разные продукты. Капитал был закопан у забора, и проходящих мимо поляков просили позвать их знакомых из города или из ближайших деревень. Самые лучшие и красивые вещи упаковывали вместе с украшениями и бросали польским приятелям через забор. Их просто забросали сокровищами и богатствами, но у людей было только одно желание, чтобы не немцы нажились на их несчастье. В течение всего дня люди перепрыгивали через стену и снова покидали территорию гетто. Религиозные евреи сообщили о завтрашнем Таанит-циббур17, который все соблюдали.

Самые последние сообщения Штайнмеца породили большую путаницу и разрушили существовавшее ранее единодушие обитателей гетто. Многочисленные дискуссии не приводили к окончательной ясности, и весь этот день прошел под впечатлением неожиданных событий, которые все-таки всех удивили.

Эту первую ночь люди провели без сна. Все с нетерпением ждали утра, беспокойно ворочаясь в кроватях. У всех было чувство, что они находятся во временном отеле. И все чувствовали себя неуверенно, как будто потеряли почву под ногами, всех мучили тяжелые предчувствия.

Еще за два часа до рассвета вышли на улицу: одни стояли, другие ходили взад и вперед. Нетерпение поднимало их из постелей, а нервы выгоняли из помещений. Все разговоры касались одной актуальной темы: когда Штайнмец говорил правду – тогда или теперь? Как нам себя вести? Возможно ли перезимовать в лесу? Кто из знакомых крестьян мог бы взять к себе детей?..

Из-за этих дискуссий даже воздух на улицах пропитался серьезностью момента; любая точка, любой угол, где встречались два человека, превращались в место для обсуждения. Когда рассвело, люди узнали, что местный врач, берлинский еврей, пожилой, болезненный и очень интеллигентный человек, отравился вместе со своей женой. Он оставил адресованное Штайнмецу письмо, в котором написал, что за десять лет работы под нацистским режимом уже достаточно хорошо ознакомился с его убийственным, жестоким, диким и звериным отношением к евреям.

Не помогают ни обращения, ни просьбы, которые должны были бы вызвать у убийц хоть малейшую человеческую реакцию. Поэтому он решил уйти из жизни сам, не дожидаясь гибели от их рук.

Этот поступок и убежденность тех, кто к тому же долго жил в Берлине, непосредственно под боком у нацистов, и совершенно четко себе представлял неизбежность смерти, подействовали на настроение и состояние жителей гетто как гром с ясного неба, как взрыв бомбы. Это привело к тому, что людское беспокойство подскочило настолько, что и без того уже лишенное последней капли надежды еврейское население совершенно сломалось: «Мы пропали, мы погибли…» […]

Уже больше года люди в гетто страдали от нехватки воды. Город находился около пруда, но людям с большим трудом удавалось удовлетворить эту одну из основных человеческих потребностей. Каждый день под строгим полицейским контролем на короткое время открывались ворота гетто, и все население бросалось к этим особенным воротам, открытым в сторону пруда, чтобы принести немного воды для самых необходимых потребностей в домашнем хозяйстве. И сегодня люди тоже бежали к пруду, но не для того, чтобы набрать воды, а, наоборот, чтобы прыгнуть в воду, чтобы покончить с жизнью, чтобы утопиться – и раз и навсегда исчезнуть с этой несчастной земли.

Через несколько дней лопнула, как мыльный пузырь, и самая последняя надежда и утешение. Почти все, кто убежал в поисках убежища, вернулись в гетто. Они рассказали, что даже самые доверенные крестьяне не соглашались никого у себя спрятать. Немцы запугали их, пригрозив, что за укрытие евреев их будут убивать. Никому не удалось найти для себя никакого места, даже в хлеву. Они бродили по полям и лесам, и когда уже падали от усталости, то засыпали прямо в снегу, коченея от холода. Они никого не встречали, поэтому не могли получить теплой еды. От каждого издали услышанного голоса их пробирала дрожь, ведь это мог быть и жандарм. Грязь разъедала их тела, их мучил смертельный голод.

Война будет еще длиться заведомо больше одного месяца, так что выжить невозможно. Как если бы это проклятый человек, которого мир вышвырнул, а злые духи схватили и оставили у себя. Так одиноко в середине, в центре земли – планеты, которая существует для всех, кроме них, евреев. Бессильные и обманутые, изможденные и покорные, вернулись беженцы назад в гетто, лишившись своей последней иллюзии и последней надежды. У них уже не было больше никакой инициативы, и вся земля стала для них тесна.

Даже их последнее и единственное утешение тем, что несколько сотен молодых людей – ребенок, брат, жена или муж – могли бы спастись, оказалось обманом. Приближалась гибель. Все были немилосердно опутаны огромными сетями, которыми еще раньше нам связали ноги, чтобы лишить любой возможности двигаться и искать последний шанс на спасение.

Из соседнего города Цеханува дошло известие, что оттуда уже изгнаны все евреи18, в том числе и многие жители Макова, работавшие там в разных местах. Никогда больше они не увидят своих детей и жен. Они расстались навсегда. Хаос истребления и уничтожения достиг своей высшей точки.

Глава 6В пути

Во вторник опять собрали детей, учеников Талмуд-Торы19, нелегально функционировавшей, несмотря на тяжелые условия в общине и благодаря религиозным евреям и демонстративно принятому решению. Такие чистые, такие невинные […], такие идеальные, так преждевременно […] убрать с земли […] уничтожить, хотя они только и успели что расцвести.

Детям объяснили […] их родителям, братьям и сестрам большую общую группу […] Им описали серьезность ситуации […], чтобы они ориентировались правильно.

Отчаяние было безгранично; все было ясно […] для молодежи и […] тихо вздрагивали головами […] Руки и […] опущены; они стояли, и их глаза были неестественно внимательны […] слезы, которые […] струились, как полупрозрачный занавес перед их глазами, как туманом закрывая их нервные и напряженные взгляды. Они не хотели громко плакать, это помешало бы им слушать […], помешало бы понять. Серьезность судьбы преодолела слабость их детского характера. Их сердца были […] очень, очень […] и они все это в себе задушили.

Только когда начали читать псалмы и […] вдруг, как непредставимый взрыв […] плач оглушил всех слушателей. Вырвалось […] как будто их оглушили. […]

Плач от минуты к минуте набирал силу и раздавался все громче. Становился все трогательней и […] до конца главы, когда вдруг наступила тишина, и напряженная атмосфера оглушила эхом и отзвуком их голосов, которые как-то особенно глубоко трогали сердца. Пронзительные и тяжелые вздохи прорезали воздух. И только когда начали следующий абзац, нашлись и слова для выражения бесконечной боли. Давящая тяжесть бессильного отчаяния растворялась, и отдельно существовавшие миры слились в один и огромный, прозвучавший в давно погасшем чувстве […]. Слившись в единое целое, многочисленные разнообразные вздохи и всхлипы обрели такую силу, что потрясали самый сильный характер, проникали в глубоко потаенные закоулки души и, как высоко поднявшаяся волна, захлестывали все.

Все были возбуждены и глубоко потрясены этой страшной трагедией. Кто бы ни проходил по улице, останавливался, и его уши пронзали эти перехватывающие дыхание, глубоко трогающие, идущие из глубины сердца, наполненные болью слова […], которые пробуждали сострадание и являлись выражением нечеловеческой боли.

[…] бессильно отчаяние […] и сильная (воля) к жизни, так же как и несправедливость, которая […] весь земной шар и все […] расколола. У стены синагоги Макова […] и дрожит […] от возмущения, стоит […] в комнате и качает своего ребенка […] колыбель […] рукой, которую она в своей […] видит, из глаз льются горючие слезы […] удел плачущих больных людей […] страх и горький плач […] ощутимо [для] ощутимый страх детей, в комнате они слышат их голоса […] в эти страшные часы […] и каждый плачет […] ребенок, который превратился в поток слез, они плачут так естественно с […] сын и дочь сидят вместе […] разговор […] у стола, возник […] забыли все, что происходит вокруг. С поникшей головой […] сила притяжения […] нескончаемый плач.

[…] от плача […] на другом конце гетто, где стояли люди […] и вместе с ними плакали. Все гетто было сплошное […] глухое, но живое и сильное […] Страшная трагедия […] тяжесть невообразимого несчастья […] живой человек […] печаль, которая охватила всех: молодых и старых, малых и больших […] сердце к сердцу […] глава для себя, что вызывает

[…] презрение к одурачиванию […] в официальной еврейской полиции и […] работоспособные и неспособные, которые […] и они крепкие […] […] много? Неспособные, когда? Они не имеют […] видели первый раз в комиссии […] как управляющий гетто Штайнмец, […] третий и четвертый раз – жандармерию.

Людей принимали в алфавитном порядке, регистрационная книга общины была предъявлена. […] зачитывали очередные номера, и все население […] семьями проходили перед комиссией, которая в общем виде их осматривала. Было так […], что тот, кого записывали работоспособным […], тому же, кого определяли неработоспособным, – смертный приговор. Приносили бриллианты, золотые часы и т. д. и все это отдавали, чтобы попасть в группу работоспособных.

Члены комиссии собрали много ценностей и соответствующие проценты – группа из пятисот неработоспособных сократилась на несколько десятков человек. Те же, кого включили в группу работоспособных, не теряли своих иллюзий до последней минуты. Они словно позабыли о своем трагическом положении, зато помнили, что есть люди в значительно худшем положении, чем они, например, признанные неработоспособными. Они так и не поняли, что все это обыкновенный блеф, обманный трюк […] и что они тоже самое […] придумали […] из разных комбинировали […]

[…] Женщины с маленькими детьми […] их новые мужья и скрытое в жизни […] Очень умные люди превращались в наивных простачков […] Это глупое доверие сохранялось до тех пор, пока люди собственными глазами не увидели […]. Люди пребывали в […] Те, кто были признаны неработоспособными, чувствовали себя так […] в большом отчаянии и предчувствии своей скорой гибели. Живые трупы […]. Они шли в глубокой печали и выглядели очень мрачными. Они не ели и не пили. Они прощались с каждым встреченным ими человеком. Тяжеловесность их походки, замедленность их движений, тяжелые […] бледные лица, печальная проницательность глаз, в которых прятался дикий страх, срывающийся голос и отсутствие темперамента делали их сразу и легко узнаваемыми […] Они шли, как во сне, не заботясь о своей одежде […] Образовались две группы: работоспособные и неработоспособные, которым общее братское сочувствие выражалось […] до известной степени отделяло одних от других […] общее явление последнего периода […]

Между тем […] прошли тяжелые, трагические дни. Детская жизнерадостность исчезла, и не осталось даже следа от их собственного мира. Тихо, серьезно и мрачно жались они к своим родителям. Они следили за каждым их шагом и напрягали уши, чтобы услышать слова взрослых, самих душевно сломанных и разбитых, говоривших доверительно и тихо. Они хотели понять свою участь. Они чувствовали, что тайна их существования известна только взрослым, которые все знают и все понимают. И они ломали свои головки, пытаясь понять свое положение.

Но они чувствовали инстинктивно, своим особым детским чутьем, и переживали то же, что и их родители. А родители не спускали с них глаз. Дрожащие и нервные, смотрели они за детьми, нежным и внимательным взглядом следили за каждым их движением. Детская интуиция угадывала все это. Да, они точно знали, что это последние дни их жизни. Женщины сидели в комнатах и напевали мелодии, полные бесконечной боли и страдания, и вздыхали о стоящих около них детях и мужьях, с которыми они скоро расстанутся, которые навсегда исчезнут. Их глаза смотрели с пронизывающей остротой, как загипнотизированные […] волны материнской заботы исходили от них […], смертельный страх наполнял их. И так сидели они очень долго, углубившись […]

Вдруг вернулась мысль об угрожающем всем завтра. Матери сидели за столом и кормили своих детей. Горькие слезы лились из их глаз. Они брали с собой маленьких детей, когда выходили на улицу. Они стали нежнее, а их чувства горячее. Они не хотели ни на минуту оставаться без детей. Если ребенок выходил на мгновение из дома и потом возвращался, то мать встречала его, останавливала в дверях и наблюдала с любовью. При этом ее лицо было залито слезами. Она отворачивалась, чтобы ребенок не увидел слез и не расстроился. Он был очень чуткий и понимал каждое движение. Мужчины сидели в комнатах одни, замкнувшись каждый в себе, и долго молчали.

Головы переполняли тяжелые мучительные вопросы, на которые не находилось ответов: они не видели выхода. Проблемы были такими болезненными, что никому не хотелось говорить о них с другими, каждый оставлял их себе.

Люди мало говорили; хорошее настроение покинуло их. И печать серьезности не сходила с лиц.

На улице нельзя было увидеть нормально идущего человека; люди передвигались очень медленно или очень торопливо. Мужчины стали обращаться с женщинами мягче и нежнее. Им хотелось скрыть свою беспомощность, и они пытались помочь им своей верностью. На улицах можно было увидеть небольшие группы людей, они больше молчали, чем говорили. Они внимательно изучали всю трагедию по лицам их спутников, которая была видна в этом живом зеркале.

С наступлением долгих вечеров люди начали собираться в квартирах соседей. Они сидели и часами рассказывали друг другу о чудовищной и смертельной злости и о разных способах и средствах, при помощи которых в разных городах грабили евреев. Обсуждали беззащитность и бессилие, страшную судьбу евреев и основательную систематичность при их уничтожении. Люди были в сильном беспокойстве и бессознательно дрожали от страха […] взрывались. Ежеминутно они замолкали; головы не шевелились, и кровь застывала в жилах. Серьезно обдумывали ситуацию. Глубокие, тяжелые вздохи сидящих толкали на мучительные размышления.

Когда люди ложились спать, они переворачивались с одного бока на другой от возмущения, боли и беспокойства, тяжелые страшные картины возникали в их сознании и мелькали перед глазами.

Усталые и изнемогающие, они пытались найти покой во сне, но стоило глазам закрыться, как сразу вырывали из сна ясные трезвые мысли, мучили и кричали. Как может уснуть отец, который еще не нашел способа спасти своих детей от смерти, но который по-прежнему с ними общается? […] тоже счастье, использовать свободное время для того, чтобы плакать, а участь жены и ребенка его не беспокоят […]

Он только работает для немцев. Лучшие сапожники, портные, часовщики и т. д. работали […] Это было маленькое гетто среди других таких же гетто в […] Немецкие заказчики могли приходить. Их заставляли день и ночь работать на немцев […], а когда пришло время выселения, им не разрешили

[…] их страшную трагедию понять […] физическую смерть. Их души были убиты […] их мыслями, и они были превращены в механизм, который должен был скрыть и заглушить главные человеческие чувства […] на край пропасти привел. И вот берет он и кроит […], и шьет для него роскошные костюмы […] Их циничные требования не имеют человеческих границ […]

В гетто разрешили прийти […] двадцати юношам из Плонска, обессиленным, с глубоко запавшими глазами, избитым […] кнутами, их тела покрывали многочисленные красные шрамы. Их брюки превратились […] в лохмотья, длинные худые […] ноги […] не указывали на то, что когда-то они были частью прежнего человека […] босиком зимой, а другой […] лежал на голых камнях […] Они были так сильно избиты, что были не в состоянии шевелиться […] они думали

[…] Дату выселения официально назначили на 18.XI. Накануне этого дня община собрала людей на общинной площади для того, чтобы обо всем проинформировать и обсудить все подробности предстоящего отъезда и ближайшее будущее […], руководит населением, чтобы окончательно для такой печальной […] расстаться.

В 12 часов дня в последний раз собралось все население, чтобы огромное несчастье, всю боль и все страдания, пережитые каждым, оплакать вместе, чтобы возбужденные чувства, наполнявшие каждое сердце, слились в общую боль. Чтобы полный поток боли превратился в густой сплав, и несмываемый […] создать тому, что разрывает и подавляет сознание, чтобы, насколько возможно, выразить это глубоко, остро и полно.

Стояла тишина, исполненная глубокой серьезности и напряженного молчанья, когда Гурфинкель и Эрлих обратились к пока еще живым жертвам. Оба чувствовали себя слишком малыми для того, чтобы нести весь груз трагической ответственности этого момента.

Они явно […] не доросли до такого сверхобычайного момента. Говорили очень кратко, но эти слова сотрясли души, поток страдания и гнева разливался вокруг людей, и их пылающие жаркие чувства нагревали холодный зимний воздух. Они разъяснили подробности следующего дня. После этого выступал раввин из Красного;20 он призывал толпу к душевной стойкости и внутренней силе, к тому, чтобы держаться всем вместе.

Самым мужественным и проникновенным было последнее выступление даяна из Макова21. Он говорил совершенно открыто и предупреждал об обмане. Нужно быть зрелыми и готовыми к тому, что нас поведут к неизбежной смерти. Покидая свои дома, нужно проститься […] со всеми близкими, с женой, с детьми. Это необходимо, потому что мы отдаем нашу жизнь за веру и с чувством большой еврейской гордости. Из всего того, что касается нас освящающей ориентации, мы должны сделать тот вывод, что это единственное, не имеющее примера в еврейской истории испытание. И мы должны ему соответствовать.

Камни стали мокрыми от наших слез […], ими наполнился воздух, и многие люди со всей ясностью осознали серьезность этого момента, своего рода единственного в жизни, ведь ничего подобного еще никогда не происходило. Каждый чувствовал, что весь его жизненный опыт слишком мал и недостаточен для того, чтобы оценить весь огромный масштаб ответственности этого момента.

В большом напряжении ловили они каждое слово, но им не хватало решительности. Настал час трагической действительности, полный беспокойства и страха. С печалью и возмущением мы должны […] были быть готовы к таинственной гибели, время и место которой от нас скрывали.

Это было достаточно страшно и само по себе. Но у большинства людей не было заметно даже малейших признаков душевной слабости или страха, сохранялись самообладание и покой.

Но до […] героического поступка, как того требовал момент, они не возвысились. […] Люди вернулись в свои жилища, чтобы проститься с самым большим старым другом, которого они в своей жизни имели – с немым, терпеливым, замечательным товарищем, лучшим регулятором нашего скромного мира, с тем, чем был для каждого его дом. Испуганно прощались с лестницами, стенами, обстановкой.

Больше всего сожалели о своей кровати. Собственно, только сейчас и осознали, какое это сокровище, только в последний момент, когда отдали себе отчет в том, что они нас и этого лишат. В последний раз приготовили себе теплую еду и согрели дрожащее тело, застывшее от ужаса и холода. Потом наше внимание привлек рюкзак, символ еврейского изгнания, который кожаными ремнями держится на спине […], чтобы можно было собраться и вместить все нужные в дороге вещи, без которых нельзя обойтись. Немного самых нужных вещей уложили в рюкзак так, чтобы его было удобно нести.

Тяжелое впечатление производила эта сцена, печальная мелодия которой напрягала наши нервы. В один сверток завернули самое необходимое, потом искупали маленьких детей и уложили их спать. И только потом каждый собрался в своем доме, вместе со своими близкими и самыми любимыми людьми. Последние, считаные часы, которые ему остались, сближали и еще теснее связывали его со своей семьей.

Соседского порога не переступали. В душевной близости, в сердечной любви, слившись в полной гармонии, люди тихо жаловались, оплакивали детей и трогательно прижимались друг к другу. В этот час величайшего отчаяния до самого поздна можно было слышать глубокие вздохи, сотрясавшие каждое человеческое существо.

Глава ХНакануне выселения

Накануне выселения весь город был на ногах. Первыми разбудили самых дорогих созданий – детей. На них надели теплую чистую одежду, хорошо ее завязали и застегнули. Потом надели себе на спины рюкзаки, взяли за руку детей и вышли на улицу. Погода была плохой, на земле лежал мокрый снег, и сырой ветер пробирал до костей. Все воспринималось только близко к сердцу. И приказ собраться на улице, у ворот кладбища, которые открыли только тогда, когда […] вышли […] Это было так символично, что пугало, как привидение.

Когда мы приблизились к воротам, ноги перестали нам подчиняться. Ах, как же много значит уголок своего теплого светлого дома, в котором порядок и гармония, где человек чувствует себя свободным и ни от кого не зависимым, где он может делать, что и как ему хочется, может даже понять настроение детей, лежащих в кроватке! Покой, свобода, отдых, один […] имеет место, определенный пункт на большом земном шаре. Быть вырванным из дома – значит проститься с жизнью. И тело отказывалось выходить.

У людей было чувство, что закрытые ворота являются границей между жизнью и гибелью, отделяющей светлое прошлое от темного и зловещего будущего. Дом как магнит, он притягивает к себе, действует на вас как волшебство. Каждый уголок близок вашему сердцу, даже дверь, дерево, кирпич – все такое свое, близкое, дорогое. С ними связано так много воспоминаний; они разговаривают без слов, они зовут нас.

Но теперь все пропало! Что можно сделать? Мы выходим, но глаза развернуты назад и все еще смотрят внутрь наших жилищ.

Теперь и лестницы воюют с тобой, не разрешают по ним спускаться. Как тяжело ставить на них ногу…

Оказавшись на улице, семьи держатся друг за друга, чтобы не растеряться в толпе. Каждая семья искала на улице место, где можно было бы всем встать. Темно и тихо, сильная давка не позволяет двигаться. Люди внимательно за всем наблюдают […], обмениваются взглядами. Все смотрят с большим сочувствием на остальных – тех, кто проходит мимо.

Вот идет семья, которая еще не почувствовала ужас войны. Как же ей тяжело! Вот проходит мать с маленькими детьми: одних она ведет за руку, других держит на руках. Сердце охватывает сочувствие при виде того, как тяжело ей идти с такими ласточками! И еще одна женщина с маленькими детьми, без мужа. Она неработоспособная и ведет своих детей на смерть. Да! Она ведет их прямо на смерть.

Идут сироты, родители которых были убиты, когда они от голода бежали из Варшавы в Рейх. Крестьяне видели, как они блуждали на границе, и привели их в Маков. Кагал22 и разные люди приняли их. И они такие молодые! Как могут они себе помочь, кто их усыновит? Дети, у которых еще не было в жизни никакой радости, – их тоже ведут на смерть.

Дальше идут зрелые, пожилые люди. Куда идут они? Тоже на смерть. Люди, глубоко потрясенные трагедией других людей, идущих мимо них, на мгновение забыли о том, что предстоит им самим.

Дети […] женщина кричит что-то протяжно и плачет, она входит в комнату. О, мой малыш, нет тебя больше […] совершенно разбито […] отвечает мать. Ее глаза наполнились слезами, сердце охвачено страданием. Она хочет посмотреть на своих детей […] с глубокой болью, но детей уже нет […] Только сейчас видит она, что от бывших здесь когда-то многочисленных жильцов осталась только маленькая кучка домашней утвари, все инструменты давно в разбойничьих руках, и от всего ее добра остался лишь скромный узелок на спине.

И все это – всего лишь один этап на пути к еще более страшному завтра.

Глава ХIИзгнание

Когда наступил день, на улице появились жандармы с обнаженными саблями, резиновыми нагайками и толстыми, тяжелыми прутьями. Они были вооружены с ног до головы. Некоторые из них проверяли открытые еврейские квартиры, чердаки, подвалы и туалеты. Проверяли, не спрятался ли там кто-нибудь. Если находили одиноких старых людей или больных, то сразу убивали. Детей, чтобы не делать этого на улице, выводили в соседнее помещение и там всех вместе убивали. Их отводили в клозет, голову вставляли в очко и так головой вниз и ногами вверх […] убивали.

Небольшая группа жандармов устроила охоту на евреев и гнала их со всех близлежащих улиц, чтобы собрать в одном месте. При этом сознательно старались навести ужас, били […] без исключения […] по головам […] они набирались […]

[…] в городской тюрьме? […] Рейхс – и фольксдойче […] лица выглядели […] начальникам из самых низких слоев населения […] Отдельные гестаповцы стояли в угрожающих позах […] они стояли перед […] и постоянно толкали […] другие стояли […] время, загоняемые назад в [зал?] […] с двух сторон […] и […] стояли и становилось все теснее. Людей загоняли резиновыми нагайками, кнутами и саблями, которыми безостановочно размахивали над головами. […] до выхода из […] людей сквозь ворота все больше […] беспримерно […]

Возникла такая теснота, что люди даже […] детей должны были держать наверху […] поднимались […] людьми вверх […] было невозможно. Рюкзаки резали спину […], словно острые режущие предметы, разыгрывались душераздирающие сцены.

[…] У ворот стояла специальная цепь гестапо и пропускала только по десять человек […] уже заранее выстроились они по одному в длинный ряд. Якобы они должны были каждого проверять […] С обеих сторон стояло по двое бандитов, каждого проходящего они били страшно по голове, с диким и неутолимым садизмом. Кровь брызгала, как из фонтана […] за дверьми стояли женщины […] их били и мучили […] и среди […] жалкое удовлетворение и […] через их […] напирали […], это пытки или это […] на земле.

У ворот стоял немецкий гестаповец в штатском и громко кричал о том, что каждый прямо здесь должен отдать все деньги и ценные вещи. Кто не отдаст, тому грозит смерть. При этом он держал в руке револьвер, и люди от страха все бросали перед ним […] деньги, золото, валюту и т. д., но больше всего кольца и часы […] Тех, кто не отдавал, били с ужасающей грубостью.

Таким образом, этот и еще один бывший с ним вместе гестаповец, тоже в штатском, набивали себе полные карманы […] свертками долларов и ценными вещами. Те, кто вышел отсюда невредимым и кому удалось залезть в кузовы грузовиков, чувствовали себя так, как будто они вырвались из ада. Когда они залезали на машины, их били нагайками и резиновыми кнутами.

Из-за большой паники многие потеряли своих детей, а дети родителей. Большинство бросали даже свои рюкзаки и свертки, чтобы они не мешали при посадке в машину, и были счастливы уже тем, что им удавалось посадить в машину своего ребенка. Этому они искренне радовались.

Наконец-то все убедились в том, что немцы не имеют никаких человеческих эмоций. Люди удивлялись, что даже знакомые с ними немцы, которые с помощью посредников скупили у них баснословное количество еврейских драгоценностей и валюты и поэтому нормально с ними общались, бьют их теперь (…) с такой циничной грубостью и страшной жестокостью. Люди начали читать Видуй23. Это убийцы, в чьи руки мы попали! Можно себе представить, что еще мы можем от них ожидать! Отчаяние и обреченность судьбе достигли своей кульминации.

[…] Тех, кому удалось, хотя и с большими трудностями, протиснуться на другую сторону, поджидали несколько молодых людей, которые в мгновение ока «грузили» их в грузовики. Но не нормально и удобно подсаживали, а буквально забрасывали туда, сопровождая «посадку» непрерывным и жестоким битьем по голове. Так же грузили и стариков. Каждая погрузка вызывала взрывы их злости и жестокости.

Между группами машин и по обе стороны ехали жандармы. Вылезти из машины, хотя бы и на минуточку по нужде, означало риск быть застреленным. Так ехали мы до половины восьмого вечера.

Глава ХIIВ Млаве

В Млаве прибытия еврейского населения уже ждала группа жандармов, единственной задачей которых было их бить. После того, как люди слезли с грузовиков, их отвели в специальную отдаленную часть бывшего еврейского гетто, в котором они были размещены по пять-шесть семей в одной комнате24.

Единственным облегчением было обращение евреев: евреи, здесь […] еврейские надзиратели и полицейские, они помогали […] запутавшимся и испуганным евреям […] найти дорогу […] наступившая сплошная темнота сбивала их с толку. У полицейских же были карманные фонари. Они светили людям и вели их к жилью. Когда люди входили в комнаты, их охватывал ужас. Абсолютно все было разграблено. Это было печально. Воровские руки, какое […] несчастье. Даже постельное белье было снято. Каждая комната являла собой картину разгрома и была просто холодной руиной. Горько было на сердце: значит, так же теперь будут выглядеть и наши брошенные жилища […] Поразительно, что […] ведет, находились в […] из головы. Каждое мгновение было выигранной игрой – но […] чувствует, что […]

[…] положили детей спать […] Стулья и остаток […] события […] холодно и лежанки жесткие, сон не хотел приходить […] ужасная ночь […] пришел нас будить, нужно идти […вое место, нужно […] брать с собой, длинные ряды, целые семьи […] это еще не последнее мгновение[…] от смерти, вдруг из состояния сна […] вырваны и разбужены […] только, когда ей напомнили, что […] и немцы стали людьми и серьезно к сердцу принимая […]

[…] по направлению печальной общинной площади […] Не зная, коснулся он огромного […] места сбора […] было пропитано еврейской кровью […] самый большой и важный городской […] и […] между собой и стояли, дрожа от страха […] приходит известный жандарм Поликарт[?]25 […], который для развлечения стрелял в людей […]. Тот самый ужасный палач, который вешал кого попало […] с его бандитским сердцем и […] танцуют на […] это превосходило все возможные понятия садизма […]

[…] Он распоряжался всеми эшелонами из гетто изо всего бецирка Цеханув […] приближается к нашим рядам. Он прогуливается рядом с двумя жандармами и постоянно зыркает во все стороны. Его глаза сверлят людей со звериной гордостью, они смотрят сверху вниз. Этими глазами он сжирает и заглатывает людей; всех охватывает страх, и их сердца громкогромко стучат. Царит нервное напряжение. А он доволен, когда люди дрожат перед ним от страха, когда они стоят, как окаменевшие или вросшие в землю, когда кровь застывает у них в жилах. Это его идеал. Первым делом выискивает он пожилых домовладельцев, среди которых встречались почтенные люди, всеми уважаемые и заслужившие всеобщий почет. Их узнавал он как […] и осуществлял большую несправедливость. Евреев нельзя же так […]

[…] они живут, не имея никаких средств к существованию […] лишние часы на земле. Их ведут, не дожидаясь конца проверки, в страшный общинный подвал. Их ведут на расстрел. И только теперь у всех этих слепых людей словно короста упала с глаз, и они поняли, как и для чего они живут на этой земле.

Потом выбрали группу людей и основательно их прощупали и проверили, не зашили ли они в свою одежду деньги. У одной девочки нашли в мешочке скромную сумму в 5 марок, которую она спрятала, чтобы купить пару килограмм хлеба. Ее убили.

А председатель млавской общины стоял все время на другой стороне тротуара и вместе с группой жандармов и эсэсовцев и наблюдал за всем.

Между тем кричали из рядов […] вместе с гаоном26 и сообщали, что их точно повезут в лагерь, чтобы работать и жить и т. д. Но к этому времени вернувшийся назад Поликарт объявил, что все могут расходиться, но чтобы завтра всем собраться на этом же месте, всем – и трудоспособным, и нетрудоспособным. Люди облегченно вздохнули, но […] пройти мимо жандармов из Млавы само по себе было большой опасностью и угрозой для жизни […] Пересекали двор, пробираясь между домами […]

[…] на следующий день все были готовы ко всему. В самых мудрых предположениях невозможно было себе представить […] среди евреев. Каждый час, каждое мгновение было счастьем, обретенным сокровищем. Но все равно завидовали всем тем, кто еще был на свободе. И когда возвращались, с радостью смотрели на своих любимых: самое главное, что мы еще живы и еще вместе.

Но что делать? Нужно же купить еду […] Весь город вымер и ликвидирован, а гетто строго изолировано. Население из Млавы […] уже восемь молодых людей при помощи большой суммы денег были выкуплены из-под временного ареста. Из-за битья во время посадки и высадки большинство людей лишились своих рюкзаков с хлебом.

Шли в подвалы в поисках картошки, которую потом делили между собой. Из конюшен приносили торф, который там оставался, сами конюшни разобрали на дрова, и так картошкой с солью люди питались в течение нескольких недель. Поликарт, который так идеально себя вел, показался в общине Млава, чтобы напомнить о своих хороших поступках. Приличная сумма денег, два бриллиантовых кольца и пара мужских золотых часов.

[…] различные золотые изделия […] перед полным […] люди ходили туда-сюда […] неизвестность, восстановилась […] всем вместе грозящая судьба […] единственная большая семья, искали […] управлять собой; они бегали взад-вперед […] что видели более умных […] и так люди находились на улице […] люди в группах […] и такие, которые очень […]

[…] дети не спали всю ночь […] беспримерное беспокойство. Они не оставались ни одной минуты во дворе, потому что каждый ребенок чувствовал, что воздух кругом горит […] до конца, так они не знали […] душили […] никто не выказывал столько здоровья […] и осмысленности, как эти маленькие созданья. […] всех […] и всех […] всего сообщества […] Это был день тихих вздохов […] бледные, погасшие […] вечерами не […] некоторые люди в помещении, жандармы […] жарко и непрерывно освещение, чтобы страх парализовал […] воспоминания о первых людях, которые погибли под […] было живо,

[…] ранним утром на […] еще семьсот […] несколько десятков […] новые контингенты […] и послали всех […] они должны до завтрашнего утра массив(но) ловить и все население арестовать […] каждый полицейский на собственное усмотрение […] вытащил на […] некоторых людей задержал и на […] на совесть еврейской полиции. Напрасно люди прятались в подвалах, на чердаках, в хлеву […] возможно наступило. Если жертву находили, то убивали на месте. Следующая семья […] каждый делал это по-своему.

[…] отцы детей […] сестер и т. д. […] всю жизнь, собственная жена, дети […] крики и жалобный плач […] хватали руками в горькой […] люди плакали потрясенно со всех сторон, глубоко трогая сердца […] болезненно жалобы хотели сжать сердце […] они чувствуют, что […] происходит, и они идут на муки. […] немцев, чтобы схватить их жертвы.

[…] Правда, тяжелая […] нас поразила, огромное и тяжелейшее несчастье […], хотя мы этого не заслуживали […] что вечно […] и никогда не нашли покоя […] и чтобы заставить […], чтобы заставить работать […] в лицо […] у тебя другое сердце […] исчезли […] с этой земли и навеки забыты […] испытывать разум на прочность. Такая подлость, такой позор […] Так много горечи, вырвавшийся вздох, что […] еврейское сознание так бессильно, обмануто и в отчаянии, как последний […] себя в […] брошенный звук

[…] детей у себя оставить […] и вместе с […] жертвами, разрешает нам не умереть […] единственное утешение на краю пропасти. […] хотя они остались живы […] в двух мельницах. Пустыня, руины […] единственное окошечко […] окно было разбито, и холодный ветер проникал внутрь мельницы […] Место для сидения было […] накрыто. Ты идешь, ты падаешь в глубокую пропасть, охватывающий весь поднебесный бесконечный мир […], ощутимый для разумного и чувствующего человека, вырванного из всего, что ему было любо и дорого, из всего, что они создали […] в надежде и ожидании, […] увидеть завтра, которого ждали их дети, […] их играм, когда была еще нормальная жизнь, они создали единое гармоничное людское […] сообщество в полные опасности моменты жизни.

И только в самые опасные минуты, когда […] когда бандиты протянули свои лапы […] согнутые и разбитые […] полная страха дрожь, полная ужаса […] без единого любимого, отцовского […] Сердце, разорванное на куски, […] Внутренне полностью разбитые, они хотят […] такие и похожие мысли […] и тащились одна за другой […] под жерновом и напряженно прислушиваясь, чтобы хотя бы одно слово, одно предложение понять чувствовал себя так, как будто находился в кипящем котле […] и звенят горько плачущие голоса, переплетаются […] горячее вспыхнувшее […] из сердца мучительно как […] слово, которое доходит до его ушей […] разнообразные, вначале […] и самое главное […] боль, страдание и судьба […] большие и сильные люди […] в такие юные годы в могилы, под […] самих себя превратить в жертвы и

[…] разрывающая […] сердце, до самой глубины проникающая боль и сотрясающее страдание. Дети […] плач маленьких детей […] высказать их жалобу […] и расстаться с этим миром […] Они ничего не испытали в жизни […] горячий материнский плач […] большое мужество и большую храбрость […] голоса […] с таким тяжелым […] с таким гневным […] жизненный инстинкт […] выразить словами их несчастье […] боль, которая в них нарастала […] и опять прижимало […] к себе и обрывало руки […] невозможно запретить клокочущим чувствам […]

[…] его сердце рвалось на части […] его снаружи внутрь […] в его переживаниях единственный […] тихо прочтет Видуй, и они бьют […] резко протестуя, да, умереть, но […] испустить дух в окружении евреев, а не среди […]

Печальный конец с трагическим эпилогом […] почему нам выпала такая трагическая судьба? Если бы возможно было хотя бы утром подойти к двери, хоть еще один раз на нее взглянуть и излить полную чашу слез […]!

[…] маленькие дети хотят […] тяжелая, печальная мелодия […] ночью. Но они чувствуют, крутятся […], им беспокойно. Никто не успокаивает […] И их сердца плачут […], длинная, тяжелая, страшная [ночь] […] накануне […] они начали всех выгонять […] гнали стадо баранов […] бросались дрожа […] овечки сквозь забойщиков на шее […] они шли в таком ужасном беспокойстве и страхе. Много, очень много людей вышло на площадь […] они вели живых людей к […] плача хором […] Женщины и дети плакали от холода и голода. Они бессильно стонали […] но безуспешно […] некоторые дети были […] они бросались на усталые руки матерей, чтобы там найти защиту, все несчастье и его […] понять, невероятно испуганные и измученные […] некоторое время плакали они […] смотрели на матерей, чтобы прочитать […] в их лицах, что все так останется […] глубоко задумавшись, впавшие […]

среди огромной массы людей […] могущественные окружавших, которые […] выражали […] глубокое презрение […].

[…] часто их гладили и горячо обнимали […] и целовали их головки с такой страстью […] чтобы они не застыли и не окаменели […] из человеческой массы вопреки всему […] настроение, которое придавало характер […] охватило женщин; они плакали, жаловались и причитали. Многие из них говорили сильными […] отчаянными голосами, взывали и требовали справедливости. Они протестовали […] слова, которые […]

[…] чтобы согреться и согреть ребенка […] хотели использовать возможность, несколько часов перед смертью […]. И опять сплачивались люди с […] искали кого-нибудь, кто бы их взял […] он дрожал и бросался […] вихрь, но никого не было, перед кем он мог бы плакать […]

Настал большой день, когда пришли сборщики, жандармы […] Всех погнали к вокзалу. Одновременно пришли машины, чтобы подобрать тех, кто не мог ходить […]. Мы приходим к вокзалу […] огромная толпа […] там начали они людей смертельно бить […] они дико […] бросались на слабую, беззащитную толпу […], тяжело вооруженные […]

[…] и не разрешали им, садиться […] они заставляли их только, […] грузовики […] пакеты с вещами на […] сильно, потом выстраивают всех с […] и кто не входит […], и безостановочно заталкивали их до тех пор, пока […] полностью не набит и утрамбован […], пока лежащие люди ни одним членом не могли бы пошевелить […] перед отправкой поезда […] много людей […] капли воды для людей […] количество воды […] преобладающее большинство их души выдохнули […] чувствительный зимний холод […]

[…] обман […] отъезжали, транспорт и […] двинулись вперед и […] события […] сильный шок и […] жертв из гетто вывозить […] кружила вокруг дома и села […] и оплакивала […] убитых, забитых […] в глубоком отчаянии, полностью под впечатлением недавно пережитых сцен. Люди печально жаловались […] на новую порцию горького опыта. Разве это возможно, что такие молодые и невинные люди умирают? Сердце […] Есть конец терпению. Почему люди с этим смирились? Так или иначе – нас всех ожидает смерть! Люди удивляются, почему нужно перед смертью так страшно мучиться? Никого же не заставляют […] они получают от этого огромное садистское удовольствие […] Выдержим ли мы? […] тогда, когда люди узнали […] следующие пятьсот неработоспособных […]

[…] они были выстроены в отдельные колонны, в которых с циничными шутками искали […] девочек: их […] поставили в стороне […] и приказали […] еврейские […] язвительно высмеивались […] мужчинам […] наклеены. Работоспособных выстроили отдельно от неработоспособных; одна девочка бежала от […], она была убита на месте […] и он дальше заглатывал деньги […] чтобы нагнать страха […] деньги, часы и большие суммы, которые неработоспособные […], а потом за 50 марок освободили ребенка. И таким образом превращались живые люди от страха перед смертью […]

[…] Перед самой смертью больной всегда чувствует себя получше […] Если немцы и демонстрировали свое лучшее отношение по отношению к евреям, то это было предзнаменованием еще большего несчастья. Были […] выданы карточки для мармелада […] тысяча пятьсот или пятьсот были наклеены […] наблюдение жандармов было ограничено. Утром приехала машина с прицепом […] поездом вместе […] Их зарегистрировали, и они получили хлебные карточки в течение ночи на мельнице, утром люди вышли на площадь прямо перед воротами гетто. Спустя много времени появился немец и приказал всех послать назад в квартиры […] наивные […] обман, и остались эти люди […] но он бежал, как быстрый […] к мельнице, сначала едет […] машина, нагруженная хлебом и вареньем […]

Люди сидят на очень темной мельнице, где неописуемо страшная грязь. К тому же все естественные потребности можно справлять только там же, где они сидят. Стоит сильное зловоние, и очень холодно. Дует сильный ветер. Люди сидят не на скамейках, а на своих рюкзаках. Семьи разместились в большой тесноте, один прижат к другому. Усталые дети приникают ближе к родительской груди, но не спят. В некоторых местах этой огромной руины вспыхивают маленькие огоньки. Взрослые от холода все время в движении. Темные тени скользят по стенам. Все сидят или стоят в пальто, готовые к отъезду. Тихо.

Люди сердечно и доверительно разговаривают друг с другом, сбившись в разные группы. Их воображение работает. Оно рисует, в зависимости от настроения, самые разные картины. И только плачущие голоса детей, которые в этом холодном грязном помещении мерзли, страдали от голода, нарушали тишину и подавляли настроение, пока детей не одолел, наконец, сон. Люди чувствовали себя абсолютно беспомощными, невозможно было удовлетворить самые элементарные потребности собственных детей. Безграничный страх гнал людей домой. Цепь сомнений мучила и пугала их. Велись самые разные разговоры.

Мы обдумывали, что могло бы нас ожидать в конце поездки: жизнь или смерть? Возможно ли, что немцы все-таки будут содержать наших жен и детей? Оставят ли они нас в покое и будут ли кормить во время войны?

Наши глаза видели слишком много преступлений, чтобы мы могли в это поверить. Но тогда для чего все это? Только ли для того, чтобы нас изолировать и чтобы мы не смогли выдать никаких государственных тайн, которые наши глаза видели в закрытых гетто Макова?

Или почему они не разрешают нам что-нибудь взять с собой? Живым людям это же положено. И почему не доходят до нас какиенибудь признаки жизни от варшавских евреев? Очевидцы из Макова были в Белостоке тогда27, когда подожгли двадцать улиц вместе с евреями, – и в Слониме, когда всех евреев в семь этапов выгнали из города и расстреляли28 – и в Легионово, недалеко от Макова: это преступление было совершено в самом городе.

Этой ночью мы едем дальше. Для чего им это нужно?

Мы же бессильны и не способны к защите. У нас даже нет ни одного карабина.

Христиане не смогут даже представить: нам запрещено хотя бы один раз у них переночевать. И для чего вся эта карточная игра с работоспособными и неработоспособными? И к тому же посылают нас с хлебом и вареньем – зачем? Должно такое сильное государство прибегать к столь примитивным средствам?

Неужели возможно, что нет никаких известий от какогонибудь спекулянта и т. п.? И какие такие работы могут выполнять такие люди?

С самого начала войны немцы полностью отрезали всех изгнанных ими евреев от остального еврейского мира. Но этот мир существует, и как же возможно, что ни одному известию не удалось просочиться? Если бы мы знали, что они нас ведут на смерть, мы бы сопротивлялись всеми доступными нам способами. Мы бы героически боролись. Тот, у кого были силы, бежал бы и прятался в лесах. Но тогда мы себя опять спрашивали: как же можно зимой бежать с маленькими детьми? Или оставлять детей и спасаться самим? Но тогда для чего и для кого дальше жить? И что делать в случае, если мы позже убедимся, что они нас убьют?..

Эти и подобные разговоры мучили всю ночь наш мозг и наши нервы. Одни считали, что мы и так являемся голодными, измученными, бедными людьми, что в реальности тоже означает неизбежную, мучительную смерть. И что не нужно так быстро покидать это место: что будет, то будет.

Другие – мы же не знаем, что принесет завтрашний день, и не нужно раньше времени быть готовыми умереть. Такие разговоры неустанно пытали нас и мутили рассудок. Между одной и другой мыслью возникала пауза, и нервы были сильно напряжены. Глубокая серьезность сгибала головы, а глаза были настолько задумчивы, что не замечали происходящего вокруг. Волна сменяющих друг друга картин возникала в сознании. Тяжелые мысли, полные страха о таинственном завтрашнем дне, заполняли голову. Сильнейшее беспокойство и невыносимое нервное напряжение буквально разъедали людей, словно ржавчина. И словно занавес, который скрывает последние минуты.

Люди постоянно напрягали интуицию, чтобы проникнуть в этот полный тайн мир, чтобы прикоснуться к нему, почувствовать и услышать, что происходит за этим занавесом. Слабые, сгорбленные люди тихо приближались к разным группам и напрягали слух, чтобы выхватить отдельные слова. Потом отходили в сторону, дрожа от страха.

Человеческие голоса были такими тихими и дрожащими от возбуждения, что самый их звук лишал покоя. Испуганные глаза блуждали в темноте. Не было ни одного нормального движения. Все было очень нервно. Все вокруг, весь воздух были охвачены дрожью. Всех охватил страх. Ночная темнота опускается на головы, ощущается давление воздуха и его движение. При любом движении, при любом повороте нам грозит смерть. Атмосфера тяжелая и напряженная. Скоро она взорвется, и все развалится на мелкие части. И не останется ни одного воспоминания о том, что мы пережили или совершили. Сердце постоянно стучит. Это последнее решающее мгновение. Трепетно обнимая друг друга, люди чувствуют некоторое успокоение. Чьи-то руки постоянно касаются детей, прижимают их сильно и страстно к себе.

Задумчиво смотрят они на землю. Мысли улетают и погружаются в мир ужасного страха, несчастья, уничтожения, темного ужаса, дрожи и таинственных видений. Депрессия и безграничное отчаяние проникают в глубочайшие закоулки сердца.

Это была единственная и ужаснейшая из ночей.

Глава ХVIIК железной дороге

Когда начало рассветать, людей стали выгонять из мельницы на площадь у ворот гетто. Лежало много снега, и от сырости стыли ноги. Была собачья погода, со всех сторон дул ветер.

Матери медлили выходить с детьми. Всю ночь их мучила мысль, что они должны будут на многие часы оставить детей одних на площади. Но ничто не помогало. Дети, постоянно стонущие и ноющие, медленно двигались к выходу и не решались плакать. Они поняли, что их мамы не смогут им помочь. Искаженные болью и страданием лица родителей, что постоянно наклонялись к ним, чтобы любяще их погладить или о чем-нибудь спросить. Их дрожащие теплые взгляды и горячие поцелуи в головки убеждали в том, что плакать бесполезно.

Наоборот, они вели себя героически: каждое мгновение бросали они печальный, испытующий взгляд на родителей, чтобы понять и оценить, как чувствуют себя родители после каждого взгляда. Они старались, чтобы родители не заметили их заплаканных глаз и печальных лиц, чтобы не почувствовали, как сжимались их сердечки. Если они тихо плакали, то отворачивались в сторону.

Остающимся или уезжающим с последней группой, принесли детям поесть что-то горячее. Дети ожили, но ненадолго. Началась другая фаза: они должны были прощаться с родителями.

[…] нет! Сопротивление […] как будто они были вместе связаны […] они сжались в один большой запутанный узел. Люди слились и соединились в […] неделимое целое. Нет! Мы не позволим, чтобы нас разделили! Уже так много у нас отняли, а теперь они хотят оторвать еще больше.

Стена, непроницаемая для человеческого глаза, закрывает собой будущее, наше таинственное завтра. Скоро эта большая […] завеса упадет, и все прояснится. Оно не будет больше закрыто. Эта налегшая на нас неуверенность, наконец, исчезнет, и мы увидим все то, что еще осталось, […] еще сердце […] внутри сжато. Люди плакали, жаловались, причитали, стонали. Пройдены различные этапы, пережиты многие схожие события, которые здесь описаны. И так стояли мы на площади до половины одиннадцатого утра, пока не появилась немецкая жандармерия и еще раз не пересчитала всех людей. Применялись самые разные формы вымогательства по отношению к тем, у кого еще могли быть какие-нибудь ценные вещи. В понедельник уезжала следующая партия. Такой же трюк с мельницей и потом изгнание на площадь.

В одиннадцать часов в понедельник появился Поликарт вместе со своими людьми. Всех выстроили рядами, по пять человек в каждом, и повели посередине сквозь […] и слякоть, так как после прихода немцев с их […] законами евреям не разрешалось ходить по тротуарам. Мы идем к вокзалу. Немцы подгоняют людей и стараются заставить их держать темп марша, словно они шли на свадьбу. Ноги отказываются служить […] это не обещает ничего хорошего […] никому нельзя упасть, все должны идти с одинаковой скоростью. Они мучают их, они тащат их, […] они не помогают им […] пока они наполовину […] измучены и бессильны […] и только постоянные удары его подручных вынуждают их быстро двигаться вперед, почти бегом, пока они, совершенно обессиленные и обливающиеся потом, не добрались до станции.

[…] на земле, чтобы не […] перешагнуть. Эти люди почти забыли, как выглядит обычная, обжитая людьми улица. По пути хотелось посмотреть на свободный мир, но подгоняющие крики и преследующие мысли мешали глазам.

Возникла дисгармония: с одной стороны тянется огромная процессия полумертвых людей и едва исчезает. Ползут полуживые люди с коробками на низко опущенных головах. Они идут безотчетно […] некоторые падают по дороге […] и общая ошибка. С другой стороны […] рюкзаки […] простые, но страшные […] когда они, наконец, добрались до станции, на них набросились многочисленные важные гестаповцы и эсэсовцы с большими плетками в руках. Большая масса людей была построена на рампе, вдоль путей. Вагоны еще закрыты. Немцы гонят людей с одного места на другое и страшно их при этом бьют. Возникает […] Немцы все время кричат, что люди плохо строятся и снова бьют их […]

[…] наконец, открываются вагоны […] вместе с людьми […] В каждый вагон заталкивают столько людей, что в нем совершенно невозможно двигаться. О том, чтобы сесть, нечего и думать, невозможно даже присесть, и можно […] на каждую ногу, на каждую руку давят много людей; они придавлены и сжаты […] в таком же положении находятся […] остальные до вечера следующего дня. Рюкзаки, сваленные в одну кучу, невозможно даже потрогать, не то что взять. Так что невозможно было и подкрепиться. […]

На каждом было надето несколько пар белья и теплая одежда. Было очень тесно и жарко. В воздухе стоял неприятный запах пота. Люди изнывали от страшной жажды, но свежей воды не было. Трудно себе представить, как люди мучились. Сначала товарные вагоны открывались и набивались большим количеством людей. Когда один вагон был полностью утрамбован, его герметически закрывали. Не было ни одного окошка, сквозь которое снаружи мог бы проникнуть воздух. Потом открывали второй вагон и его так же набивали и закрывали. Потом третий и т. д.

Во время посадки людей били по головам, что вызывало искусственную путаницу. Немцам хотелось, чтобы люди потеряли всякую ориентацию. Многие семьи были разделены и посажены в разные вагоны. Два специальных вагона были приготовлены для эсэсовцев и гестаповцев, их охраняли бандиты и опасные преступники. Проблемой, не имеющей решения, было отправление естественных нужд, и это приводило людей в отчаяние. Вскоре на полу стали появляться нечистоты. Люди были страшно измучены. Но у немцев был свой расчет на то, чтобы людей еще до их прибытия на место так мучить и лишать сил. Только позже это станет полностью ясным, но это новое знание мы могли взять с собой только в потусторонний мир. Самым большим желанием, которое у нас тогда было: хоть перед смертью, но выпить хотя бы несколько теплых капель. Дети были полностью оглушены, потому что не выспались; они не могли сесть или, стоя, облокотиться на что-нибудь, и это мешало им заснуть. У них воспалились губы и совершенно пересохло горло.

[…] не могли ничего взять в рот […] жажда овладела всем, каждый член […] руки, ноги казались отмершими от усталости и чудовищного напряжения. Кожа и нервы […] бессильные тела […]

Сдавленная вместе человеческая масса […] из-за такой тесноты можно было держать людей […], как бы висящих в воздухе; это дало им возможность тридцать часов подряд простоять на ногах. Никаких разговоров, никаких дискуссий по дороге […] не велось. Все были полумертвые от усталости и изнуренности. Эта теснота наложила на всех печать усталости, изнурила нас и привела в решительный момент к победе над духом. Единственный раз была открыта дверь вагона, когда вошли два жандарма, которые разрешили женщинам немного попить – в обмен на полученные от них обручальные кольца.

Единственное, что […] мы достигли – вечером следующего дня прибыли туда, чего так хотели избежать. Поезд остановился в Аушвице. Сразу же мы увидели площадь29, кишащую эсэсовцами […], вооруженными с ног до головы […].

Специальные посты стояли в разных пунктах и несли караул. Группа еврейских рабочих в тюремной одежде стояла в стороне и ждала30. Их было пятеро, выстроенных один за другим. Высокие столбы с частой, плотно натянутой проволокой, через которую был пропущен ток, огибали всю огромную площадь. На каждом столбе была закреплена электрическая лампа, которая очень ярко светила. Высокие столбы, очень часто стоящие, освещали площадь настолько ярко, что их свет слепил глаза и мешал людям думать.

Вначале людей погнали в большой спешке со станции. Рюкзаки и пакеты было запрещено брать с собой. Все, что люди вынесли из вагонов, они должны были сложить в одном месте. Умерших по дороге вытаскивала из вагонов еврейская рабочая команда.

Вызывали женщин, но особенно мужчин и детей. Совершенно оглушенные и пораженные, в спешке, целовали мужчины своих жен и детей, обнимали и прощались с ними. При этом поднялся страшный плач. Эсэсовцы начали гнать толпу вперед; они старались заставить людей двигаться как можно быстрей. В результате многим людям вообще не удалось в последний раз попрощаться со своими самыми близкими и любимыми.

С необычайной серьезностью и […] терпением они спорили и размышляли вслух о том, в какой именно момент наступит их черед исчезнуть из времени и общемирового пространства. Все это было украдено у отмершей и лишенной уже всех человеческих чувств жизни. Самое лучшее и идеальное было […] с корнями вырвано. Началась селекция. Мужчины, признанные работоспособными, […] наоборот, очень быстро пристроили себе детей в длинный ряд.

[…] старые люди, а также […] особенно молодые, выглядящие здоровыми мужчины […] старались произвести обманчивое впечатление и убедить в том, что они работоспособные и что могли бы работать. Обе прошедшие селекцию группы мужчин пока стояли и наблюдали […], как огромные, ярко освещенные автобусы […] которые ехали с большой скоростью туда и обратно31.

В большом напряжении смотрели мужчины в сторону стоящих рядами женщин и детей. Они двигались; они видят, как они ловко садятся на машины, которые повезут их прямо к уничтожению, что станет ясно позже. На наши вопросы, куда их везут, нам отвечали: «В специальные бараки, в которых они будут жить, и где мы с ними каждое воскресенье сможем общаться».

После женщин и детей увезли неработоспособных мужчин […] Позже мы убедились, что в первой группе насчитывалось четыреста пятьдесят, а во второй пятьсот двадцать пять человек32.

Эсэсовцы лагеря повели нас пешком к знаменитому филиалу ада, в лагерь Биркенау. По дороге нам сразу же бросились в глаза натянутые вокруг электрические провода, а также очень яркое освещение. Нас привели во внушающий ужас барак.

Там был толстый, как свинья, разожравшийся блокэльтесте33, который сразу же произнес перед нами речь. С особым нажимом он сообщал, что это очень тяжелый лагерь. За любую неточность или непослушание грозит смерть, и некому жаловаться. Прежде всего, нужно научиться прямо стоять с опущенными руками и поднятой головой. На каждую команду «мютце» нужно дотронуться до шапки рукой, а по команде «долой» нужно шапку снять, по команде «вверх» шапки надеть. Когда слышишь команду «На работу шагом марш!», нужно аккуратно отступить налево34. Дом, жену и детей – забудьте. Два или три месяца здесь, в лагере можно прожить. Только мы евреям и помогаем […] Война может до этого кончиться. Было бы лучше, если те, кто себе в одежду зашили золото, доллары и т. п., добровольно это отдали. Сейчас будет проводиться большая проверка […]

Люди должны были стоять на холоде прямо и без шапок. Страх пробирал всех до костей […]35


[…] Так много людей впихнули, сколько было возможно втолкнуть. Трудно себе представить, что в таком маленьком пространстве может поместиться так много людей. Тех, кто не хотел входить, расстреливали или травили собаками. В течение нескольких часов они могли бы из-за недостатка воздуха задохнуться. Затем двери были плотно закрыты и сквозь маленькое отверстие в крыше пущен газ. Находящиеся внутри люди уже не могли ничего сделать. Они только кричали горькими, жалобными голосами.

Некоторые отчаянно кричали, другие судорожно всхлипывали – надо всем стоял жуткий плач.

Некоторые читали «Видуй» или кричали «Шма Исроэль»36. Все рвали на себе волосы, кляня себя за такую наивность, что привела их сюда, за эти закрытые двери. Единственным средством, остававшимся им для того, чтобы сообщить что-то наружу, – криками, рвущимися к небу, – они выражали свой последний протест против этой огромной исторической несправедливости, при которой с абсолютно невиновными людьми поступили так только потому, что хотели таким страшным образом уничтожить сразу все поколение.

Только во имя удовлетворения дикой жадности […] этих кровожадных бестий, которые не в состоянии испытать раскаяния за проигранное мировое потрясение, которое они вызвали своим безумным темпераментом, и теперь мстят этому слабому беспомощному элементу. И вот они нашли настоящего мнимого виновника и, чтобы очистить от него мир, совершают чудовищные убийства и жесточайшие преступления. Постепенно голоса слабели, газ заполнял легкие. Наконец, все они погибли.

Крики протеста достигали ушей представителей мрачного мира гестапо и СС, собранных здесь со всей Европы и несущих еще больший груз моральной ответственности, нежели их угнетающие людей физически руки.

Таким был конец наших близких – вполне еще работоспособных людей, отказавшихся от сопротивления и тешивших себя надеждой, что они и их семьи будут жить. Умирая, они падали – из-за сильной тесноты – один на другого, пока не образовывалась куча из пяти или шести слоев, достигавшая одного метра высоты. Матери остывали на земле в сидячем положении, обнимая своих детей, мужчины умирали, обнимая жен. Часть людей образовала бесформенную массу.

Другие стояли в согнутом положении, нижняя часть тела – стоя, верхняя часть, наоборот, – от живота и вверх – в лежачем положении. Некоторые из людей под действием газа посинели, другие выглядели абсолютно свежими, как будто заснули.

Места в бункере хватило не всем, и одну часть оставили в деревянном бараке до одиннадцати часов следующего дня. Утром они слышали отчаянные голоса тех, кого уничтожали газом, и сразу поняли, что их ждет.

В течение этой проклятой ночи и первой половины дня они наблюдали за всем и испытали самую ужасную боль, какая только возможна на свете. Кто сам этого не пережил, тот не может иметь даже малейшего представления об этом.

Как я позже узнал, моя жена и мой сын находились в этой же группе. Утром появилась зондеркоманда, которая тогда состояла исключительно из евреев и была поделена на четыре группы. Первая группа шла в бункер, надев на себя газовые маски, и выбрасывала из него мертвые тела. Другая оттаскивала трупы от дверей к рельсам, на которых стояли так называемые лоры – маленькие вагонетки без барьерчиков. Третьи грузили тела в эти вагонетки и тащили их до того места, где37 была вырыта огромная, широкая и глубокая яма, со всех сторон обложенная бревнами, деревяшками и целыми деревьями. Туда подливали бензин, и адское пламя вырывалось оттуда […]. Там стояла четвертая группа и сбрасывала трупы в огонь. А те горели, пока не превращались в золу.

От всего транспорта осталась маленькая куча обгоревших костей, которые отбросили в сторону. Но даже у этого маленького остатка костей не было покоя. Их выбросили из ямы. […] Они должны были стать пеплом […] в землю брошены. На поверхности этой площадки посадили зелень, чтобы не осталось ни малейшего признака той человеческой жизни.

После совершенного преступления убийцы умыли свои кровавые руки38. Они тоже […] загнаны вся команда в яму […] трагический момент, группу во всем […] загнали внутрь. И так произошло с ними то же самое, что с другими. Это был конец […]39 надежды, с которой […] адское пламя и был огромный столб дыма. И они бросали их в огонь, пока они полностью не сгорели и не развалились на части. На следующий день остатки еще раз подожгли. От всего транспорта осталась маленькая куча обгоревших костей, которые сложили в стороне от ямы. Позже их выбросили оттуда, разбросали и прикрыли землей, после чего на выровненной поверхности земли посадили деревья. Не должно было остаться ни малейших следов человеческой жизни. Убийцы умывали свои перепачканные кровью руки.

От сжигаемых человеческих тел воздух во всей округе так пропитался запахом жира, что людям40, выходящим из машин, сразу же ударял в нос запах жареного мяса.

Безо всякой паузы падали они […], без малейшего […]

[…] к такой мощной борьбе, как в Варшаве, этом цветущем центре мирового еврейства, доверились липовому волшебнику […]

Как же велик наш позор!41 […]

Перевод с немецкого и примечания Павла Поляна



1 Имеется в виду отдел труда юденрата, осуществлявший регистрацию профессий тех евреев, кого, согласно приказам немецких властей, отправляли на принудительные работы в распоряжение городских или армейских структур, в военные части и полицию, на военные предприятия.

2 Р. Пытель, переводивший в свое время текст с оригинала на польский язык, разобрал эту цифру, но он и сам не был в ней до конца уверен.

3 Немецкая жандармерия (Gendarmerie) была частью так называемой полиции правопорядка (Ordnungspolizei) и следила за порядком в сельской местности, а также в небольших городках как в самом Рейхе, так и на территориях, оккупированных вермахтом. В условиях войны жандармские айнзацкоммандо подчинялись высшим руководителям СС и полиции (Höhere SS-und Polizeiführern, или HSSPF). В функции жандармерии входили также поддержание порядка в гетто (по мере необходимости) и охранение так называемых РСХА-эшелонов, осуществлявших депортации евреев из мест их концентрации в места их уничтожения.

4 По всей видимости, заместитель коменданта города, отвечавший за все, связанное с еврейским вопросом. Дополнительными сведениями о нем не располагаем, но можем предположить, что после ликвидации гетто он был переведен в Аушвиц и работал с «зондеркоммандо». Во всяком случае, роттенфюрер СС Штайнмец, 1918 года рождения, начиная с декабря 1942 года был коммандофюрером на объектах «зондеркоммандо»: сначала – на 2-м бункере, а затем на крематории IV.

5 Еврейская полиция (официально – «служба порядка») существовала в каждом гетто. Еврейские полицейские носили повязки на рукаве, а иногда и униформу; вместо оружия имели дубинки.

6 Дополнительными сведениями не располагаем.

7 Малкиния (или Малкиния Горна) – большое село и железнодорожный узел близ Острува-Мазовецкого, место пересечения железных дорог Варшава – Белосток и Остроленка – Седльце. Здесь находился большой транзитный лагерь для евреев, где формировались или отстаивались эшелоны для отправки в лагеря смерти – Аушвиц и Майданек, но чаще всего в расположенную неподалеку Треблинку.

8 Скорее всего это деревня Сельгов (Selgow) к северо-западу от Макова.

9 По всей видимости, постоянные или временные рабочие поселки для занятых на лесо– или торфодобыче.

10 То есть «малины».

11 Еврейский молитвенник, включающий в себя различные синагогальные и домашние молитвы.

12 Во время войны в Легионове, небольшом городке к северо-востоку от Варшавы (район Нови Двор Мазовецкий), располагались гетто и еврейский рабочий лагерь, размещавшийся предположительно в казармах отделения шталага 368 (центральный лагерь – в Беньяминов). Лагерь ликвидировали в 1943 г., а его узников вывезли в неизвестном направлении.

13 В 1941 г. в Пшасныше, городке к северо-западу от МаковаМазовецкого (во время оккупации – также в бецирке Цихенау), был рабочий лагерь, разместившийся в монастыре ордена Сестер св. Фелиции. В лагере находились поляки, польские евреи, литовцы и украинцы (всего около 100 человек), работавшие на строительстве дорог. В 1943 г. лагерь был ликвидирован, а его заключенных перевезли в Штуттхоф.

14 Город в бецирке Цихенау. В 1940 г. там был устроен рабочий лагерь, располагавшийся в здании тюрьмы на улице Нарутовича. В нем содержались около 200 заключенных поляков и польских евреев, использовавшихся на общественных работах. При ликвидации лагеря 17 января 1945 г. все евреи были убиты.

15 В декабре 1940 и марте 1941 гг. несколько тысяч евреев из бецирка Цихенау были переселены в Генерал-губернаторство, в районы Люблина и Радома. В 1941 г. в Цехануве и окрестных городках были созданы гетто. В ноябре 1942 г. началась их ликвидация: жителей отправляли в Треблинку или Аушвиц, нередко с промежуточными остановками в Малкинии или Млаве.

16 В 1941–1942 гг. в Плонском гетто проживало около 5 тыс. евреев из Плонска и окрестностей. Всего же через гетто прошло около 12 тыс. чел. Его узники работали на заводах и на уборке города. В ноябре 1942 г. одновременно с Маковским Плонское гетто было ликвидировано, а всех его обитателей отправили в Аушвиц.

17 Общественный пост, назначаемый по особому случаю.

18 Первый транспорт с евреями из Цеханувского гетто в Аушвиц был отправлен 7 ноября 1942 г. В нем находились 1500 человек: после селекции 694 из них были оставлены в лагере, в том числе 465 мужчин (с номерами от 73431 до 73995) и 229 женщин (с номерами от 23734 до 23962). Остальные 806 человек – дети, матери с детьми и старики – были отправлены в газовые камеры. (Czech, 1989. S. 334). Подобные транспорты с евреями из бецирка Цихенау формировались и отправлялись вплоть до середины декабря 1942 г.

19 Буквально: «Учение торы» – еврейская начальная школа, содержавшаяся на средства общинного фонда. В Талмуд-Торе изучались еврейская Библия (Танах), некоторые трактаты Талмуда, мидраши и различная раввинистическая литература. В Восточной Европе такие школы предназначались для сирот и бедных детей. Свидетельство об окончании этой школы давало право на поступление в высшую школу – йешиву. Юденраты не могли организовывать и содержать такие школы, поскольку школы в гетто допускались только частные – как начальные, так и профессиональные.

20 Местечко на Украине на железнодорожной линии Львов – Броды.

21 Автор пишет здесь о себе в третьем лице. Такой прием издавна существует в еврейских автобиографических повествованиях (им пользуется, например, и Иосиф Флавий в «Иудейской войне»).

22 Здесь – еврейская община. Кагала как такового уже не было в это время, но в свое время его деятельность не ограничивалась одними религиозными вопросами. Для даяна, вероятно, кагал оставался метафорой структуры, представительной для всей общины.

23 Букв.: «Покаяние». Предсмертная покаянная молитва, которую можно читать одному или вместе с другими. Читается в посты, особенно в Йом-Кипур, но некоторые особо религиозные евреи читают ее каждый день и ввели обычай читать «Видуй» перед смертью. Главным в молитве является обращение «Воистину, мы грешили», после чего молящиеся каются в своих грехах.

24 Из дневника ясно, что 18 ноября 1942 г., – в день прибытия еврейского населения из Макова-Мазовецкого в гетто Млавы. Последнее было пустым и разграбленным, а его жители уже депортированы. Для евреев из Макова это был не более чем промежуточный лагерь, в котором формировался транспорт в Аушвиц.

25 Дополнительными сведениями не располагаем.

26 Гаон (иврит) – ученый, мудрец, почтенный. Слово употреблялось как своего рода почетный титул для раввина.

27 Имеется в виду массовое убийство евреев в Белостоке, оккупированном вермахтом 26 июня 1942 г. 27 июня солдаты, схватив во время облав более 1000 евреев, согнали их в Центральную синагогу и подожгли ее. Спастись удалось лишь нескольким евреям.

28 Слоним был оккупирован 25 июня 1941 г. 17 июля немцы арестовали 1200 мужчин-евреев и расстреляли их на окраине города. В августе 1941 г. нацисты согнали евреев Слонима и близлежащих местечек в Слонимское гетто. Около 9000 чел. было уничтожено 14 ноября 1941 г., еще около 10 000 – между 29 июня и 15 июля 1942 г., когда гитлеровцы окружили гетто и подожгли его. Во время второй акции часть еврейской молодежи оказала героическое сопротивление палачам: около 500 чел. сумели покинуть город и скрыться в лесах, где многие впоследствии присоединились к партизанам. К середине июля 1942 г. в Слониме оставалось лишь около 300 евреев, но и они были уничтожены в декабре 1942 г.

29 Автор имеет в виду грузовой вокзал города Аушвица.

30 Задачей этой группы заключенных была транспортировка остающегося после селекции багажа новоприбывших узников на склады «Канады».

31 Людей, которых отобрали на смерть, с рампы грузового вокзала к газовым камерам обычно перевозили грузовиками. Но в отдельных случаях эти перевозки осуществлялись и в автобусах.

32 Транспорт с маковскими евреями из Млавы прибыл в Аушвиц 6 декабря 1942 г. Из мужчин селекцию прошли 406 чел., получившие номера с 80262 до 80667 (Czech, 1989. S. 196–107).

33 Серж Шавиньский (см. Приложение 2).

34 Другие команды звучали так: «Внимание! Шапки долой!», «Шапки надеть», «Рабочую команду собрать».

35 В этом месте в рукописи – шесть абсолютно нечитаемых страниц (с порядковыми номерами 100–105, согласно пагинации APMAB).

36 Молитва, составленная из двух отрывков из «Второзакония» и начинающаяся словами: «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь – един» (Второзаконие. 6:4). Эта молитва – своего рода «Символ веры» иудаизма. Благочестивый еврей должен читать ее трижды в день, а рабби Акива (сер. II в н. э.) прочел ее перед смертью, после чего возник обычай читать ее в смертный час, как последнее исповедание веры в единого Бога.

37 Начиная с этого места текст в оригинале – на листках формата № 2.

38 В рамках «Акции 1005» по заметанию следов преступлений СС выкапывались и сжигались в огромных ямах трупы удушенных в бункерах жертв. Человеческий пепел при этом сначала накапливался в специальных траншеях возле этих ям, но позднее он был выкопан и оттуда и убран. Сами ямы после того, как ими перестали пользоваться, были очищены и засыпаны, сверху их накрыли пластинами газонов, тут же были посажены деревья.

39 По всей видимости, имеется в виду уничтожение членов первого состава «зондеркоммандо» в Биркенау, состоявшееся в начале декабря 1942 г.

40 Начиная с этого места текст в оригинале – на листках формата № 3.

41 Этими словами заканчиваются поддающиеся хоть какому-то прочтению записи, сделанные на втором, отдельном листе формата № 3, вложенном в записную книжку.

В содрогании от злодейства

Случаи

Когда прибыли транспорты из Бендзина и Сосновца1, среди них обнаружился пожилой раввин. Тесный круг людей, все они знали, что их ведут на смерть. Раввин зашел в раздевалку, как и в бункер2, с танцем и песней. Он удостоился своей смертью освятить Имя Бога3.


Два венгерских еврея4 спросили одного еврея из зондеркоммандо: «Должны ли мы говорить «Видуй»5?» Тот ответил, что да. Тогда они достали бутылку водки, выпили «Лехаим!»6 с большой радостью. Затем они стали всеми силами уговаривать того зондеркоммандовца, чтобы он выпил с ними. Он почувствовал себя глубоко пристыженным и не хотел пить с ними. Они его не отпускали: «Ты должен отомстить за нашу кровь, ты должен жить, а потому… «Лехаим»?!» – и долго ему сочувствовали: «Мы тебя понимаем…» Он выпил. При этом он был столь глубоко тронут, что ужасно расплакался. Он вбежал в большой крематорий и долгие часы плакал там горючими слезами: «Друзья! Достаточно уже сожжено евреев! Давайте мы все восстанем и вместе пойдем на Освящение Имени!»


Была середина лета7, привезли 101 человека из венгерской еврейской молодежи на расстрел8. Они разделись догола во дворе крематория II. У всех была выбрита посередине головы полоса, от одной стороны к другой. Затем пришел убийца обершарфюрер Мусфельдт9 и приказал, чтобы они перешли на крематорий III. Из ворот одного крематория к другому проходит открытое шоссе длиной в 60 метров. Он выставил всю свою коммандо вдоль шоссе стеречь голых евреев, чтобы не разбежались по дороге. Так их гнали совершенно голыми, как овец, ударяя палками по головам. Погонщиком был сам начальник коммандо10 вместе с немцемкапо11. На другом конце их загоняли в маленькую комнатку, били и по одному выталкивали на расстрел.


Доставили группу евреев из лагеря12, истощенных и иссушенных. Они разделись во дворе и один за другим заходили на расстрел. Они были страшно измучены голодом и требовали, чтобы в тот момент, который им еще оставалось жить, им дали кусочек хлеба. Принесли много хлеба. Их глаза, бывшие тусклыми и выпученными от изнуряющего голода, сверкнули диким огнем от радости изумления, и обеими руками они хватали кусочек хлеба и глотали с аппетитом, идя по ступенькам прямо на расстрел. Они были настолько изумлены и удовлетворены хлебом, что сама смерть для них стала гораздо легче. Вот как немец может замучить людей и контролировать их психику. Стоит особо подчеркнуть то, что все они прибыли в лагерь из дома всего несколько недель назад.


Был где-то конец 1943 года13. Привезли 164 поляков из окрестностей, среди них 12 молодых девушек. Все – члены подпольной организации14. С ними прибыла шеренга эсэсовцев. Одновременно привели для газации несколько сот голландских евреев из лагерей15. Молодая полячка обратилась ко всем присутствующим, уже голым и в газовом бункере, с короткой, зажигательной речью о гитлеровских убийцах и о притеснении и закончила: «Мы не умираем, мы обретем бессмертие в истории нашего народа. Наша инициатива и наш дух живет и процветает. Немецкий народ гораздо дороже заплатит за нашу кровь, чем он только себе представляет. Долой варварство и гитлеровскую Германию! Да здравствует Польша!» Затем она повернулась к евреям из зондеркоммандо: «Помните! Что ваш святой долг – отомстить за нашу невинную кровь. Расскажите нашим братьям-полякам, что с большой гордостью и глубокой осознанностью мы идем навстречу нашей смерти». Тут поляки, исполненные впечатления, преклонили колени и воодушевленно произнесли известную молитву. Потом они поднялись и вместе запели хором польский национальный гимн16. Евреи запели «Хатикву». Жестокий общий жребий сплавил вместе в проклятом уголке лирические тона этих столь разных гимнов. С глубоко трогательной сердечностью они излили свои последние чувства и свою утешительную надежду на будущее их народов. После этого они вместе запели «Интернационал». Посреди пения приехала машина Красного Креста, и внутрь бункера вбросили газ. Они возвысили свои души до экстаза в момент пения, в мечте о братстве и улучшении мира.


Был конец лета 1944 года. Привезли транспорт из Словакии17. Все они ясно себе представляли, что, несомненно, идут на смерть. Несмотря на это, они держались спокойно. Разделись и вошли в бункер. Входя из раздевалки в газовую камеру, одна голая женщина произнесла с упованием: «А может быть, для нас все же еще свершится чудо?»


Это было в конце лета 1943 года. Доставили транспорт евреев из Тарнува18. Они расспрашивали, куда их ведут. Им сказали, что на смерть. Все уже были раздеты. Чудовищной силы тяжесть овладела всеми. Все погрузились глубоко в свои мысли, в тишину, надломленным голосом говоря «Видуй» о грехах своего прошлого. Все чувства были приглушены, и всех охватила и приковала к себе одна мысль: напряженный самоанализ перед смертью. Посреди этого зашла еще группа евреев из Тарнува. Молодой человек поднялся на скамью и попросил, чтобы все его внимательно выслушали. Неожиданно стало мертвенно тихо. «Братья-евреи! – воззвал он. – Не верьте, что вас ведут на смерть. Невозможно помыслить, что может случиться такое, чтобы тысячи невинных людей вели вдруг на ужасную смерть. Это исключено, на свете не может быть такого жестокого, дрожь наводящего злодейства. Те, кто сказал вам это, определенно имеют какую-то цель…» – и т. п. до тех пор, пока он их совершенно не успокоил. Сразу же после того, как вбросили газ, этот проповедник морали и глубоко убеждающий человек совести протрезвел от своей наивности. Его аргументы, с которыми от так энергично успокоил своих братьев, остались иллюзией самообмана. Но он поумнел слишком поздно.


Был Пейсах 1944 года19. Прибыл транспорт из Виттеля20, Франция. Среди них – огромное количество значительных еврейских личностей. Один из них был Боянер-Ребе, р. Мойше Фридман21, благословенна память праведника. Один из величайших ученых авторитетов польского еврейства, редкий патриархальный образ. Он разделся вместе со всеми. После этого вошел оберштурмфюрер22. Ребе подошел к нему и сказал ему на немецком языке23, взяв его за лацканы: «Ваш страшный, подлый мир убийства, не думайте, что вы погубите еврейский народ. Еврейский народ будет вечно жить и никогда не исчезнет с арены мировой истории. Вы же, жестокие убийцы, очень дорого заплатите. За каждого невинного еврея вы заплатите десятью немцами. Вы будете стерты и исчезнете не только как власть, но более того – как самобытный народ. Близок день мести. Забытая кровь будет взыскана. Наша кровь не найдет до тех пор успокоения, пока пламенный гнев не выльется на ваш народ и не истребит вашу звериную кровь». Он говорил с ярой страстностью, с мощной энергией. Затем он надел свой капелюш24 и вскричал в неистовом восторге: «Шма Исроэль!»25 Вместе с ним все присутствующие прокричали: «Шма Исроэль!» И мощное вдохновение глубокой веры пронизало всех. Это был очень духовный момент, которому нет сравнения в человеческой жизни, он утвердил вечную духовную сущность еврейства.


Это был кошойский26 транспорт, примерно конец мая 1944 года. Среди различных евреев обнаружилась пожилая ребецн27 из Страпкува28, еврейка 85 лет. Она произнесла громко и отчетливо: «Прежде всего вижу я конец венгерских евреев. Правительство дало возможность большим частям еврейских общин бежать29. Общины спросили советов у ребе, и те дружно их успокаивали. Белзский ребе сказал, что Венгрия будет томиться пустым страхом. Пока не пришла горькая минута, когда евреи уже не могли себе помочь. Да! Воля небес была от них сокрыта, но в последнюю минуту сами они бежали в Эрец-Исрόэл30, спасая себя, а народ остался как овцы на убой31. Ребόйнэ шел-όйлем!32 В последние минуты перед моей смертью прошу тебя, чтобы они были прощены за великое Осквернение Имени!33»


Была зима, конец 1943 года. Доставили транспорт одних только детей, вырванных курсирующими машинами из материнских домов, когда отцы были на работе в Шауляе, что в Ковненской Литве. Начальник послал коммандо в раздевалку, чтобы раздели маленьких детей. Девочка около 8 лет стоит и раздевает годовалого братика. Подходит один из коммандо, чтобы его раздеть. Девочка произносит: «Прочь, еврейский убийца! Не смей прикасаться своей рукой, измаранной в еврейской крови, к моему замечательному братику. Теперь я – его добрая мама. Он умрет на моих руках и вместе со мной». При этом стоит мальчик лет семи-восьми. Он произносит: «Ведь ты же еврей! Как ты можешь заводить в бункер таких чудесных детей на газацию, тебе же еще жить. Неужели банда убийц тебе действительно дороже, чем жизни стольких еврейских жертв?»


Было начало 1943 года. Набился полный бункер евреев. Один еврейский мальчик остался снаружи. К нему подошел унтершарфюрер34 и хотел забить его до смерти палкой. Он его страшно избил, и кровь лилась со всех сторон. Вдруг избитый мальчик, который лежал уже без движения, поднялся и своими детскими глазками спокойно оглядел безмолвствующего страшного убийцу. Унтершарфюрер цинично рассмеялся в голос, вынул револьвер и застрелил его.


Гауптшарфюрер Молль, бывало, выставлял 4 мужчин одновременно, одного за другим в шеренгу, и одним выстрелом простреливал всех. Того же, кто наклонял голову, он живьем заталкивал в пылающую яму с трупами. Того, кто не хотел заходить в бункер, он брал за руку и ее выкручивал, валил на землю и топтал после того ногами. Бывало, он перед каждым транспортом становился на скамейку, скрещивал руки на груди и держал речь, совсем короткую: «Здесь заходят в баню, а здесь выходят после нее и разделяются по рабочим местам». Тех, кто сомневался в правдивости его слов, он жестоко избивал, создавая тем самым среди остальных дикий хаос спешки, в которой терялась ориентация.


Обершарфюрер Форст35 вставал перед многими транспортами у двери раздевалки и трогал каждую проходившую мимо молодую женщину за половые органы, когда они голые заходили в газовый бункер. Бывали также случаи, когда немцы-эсэсовцы любых рангов вставляли пальцы в половые органы молодых красивых девушек.


В конце лета 1942 года прибыл транспорт из Пшемысля36. У молодежи из полицейских были спрятанные в рукавах ножи. Они хотели броситься с ними на эсэсовцев. Их убедил этого не делать их предводитель, доктор, который надеялся благодаря этому войти в лагерь со своей женой и хлопотал об этом у обершарфюрера, который его обнадежил. Он их успокоил. Они разделись, и его (после того) заставили зайти вместе со всеми в бункер вместе со своей женой.

Садизм!1940–1941 гг.

Это был лагерь в Белжеце37, совсем рядом с русской границей, где ужас садизма превзошел Аушвиц.

Например, бывало, ежедневно брали евреев копать узкую, глубокую могилу и сталкивали их вниз – одного человека на могилу. После этого принуждали каждого хефтлинга38 оправляться внутрь могилы на голову жертвы. Тот, кто не хотел этого делать, получал 25 ударов палкой. Так на него испражнялись в течение всего дня до тех пор, пока он не задохнется от вони.

Русские пограничники по другую сторону границы39 умоляли евреев использовать каждый возможный момент и перебегать на другую сторону колючей проволоки к русским. Интересно, что того, кто делал так в момент, когда эсэсовцы видели, они не имели права подстрелить, потому что пуля упала бы по ту сторону границы. Тогда немцы СС вставали как можно ближе к колючей проволоке и стреляли вдоль нее в еще торчащую руку или ногу, пока человек лезет. Если же русская стража протестовала, эсэсовцы кричали вдогонку: «Нога… или рука еще на нашей территории!»

Работа тогда состояла в том, чтобы выкопать длинный, глубокий, прямой ров40 в качестве линии границы. Позже, когда немцы проникли глубоко в Россию, в лесу выстроили 8 больших бараков, расставили столы и скамейки и загнали туда евреев из Люблинского, Львовского и других воеводств и убили их током41.

Также был пункт в Вершовицком лесу, рядом с Травниками42, недалеко от Пьясков43, где выкопали глубокие могилы посреди леса и после этого пригнали машины, набитые евреями. Они подняли кузова и выбросили из себя евреев прямо внутрь могил, в чем они были, одетыми. Там их расстреляли и засыпали.

В Белжеце тоже погибли многие украинцы. Я убежден, что сейчас это уже достаточно широко известно. Я отмечаю это еще, так как об этом мне рассказали те же люди из нашей «команды», которые видели это своими глазами44. Они были еще и в Майданеке45, рядом с Люблином, когда они вырезали целую деревню, огородили колючей проволокой и выстроили внутри бараки. Порядок там стал такой, что зимой, в ноябре – декабре 1941 года, построили бараки, каждый день утром нужно было кататься в снегу совершенно голыми вместо того, чтобы мыться. После этого заходили в холодный барак одеваться. Затем шли на работу. 4 человека должны были нести огромный деревянный щит или массивное бревно, при этом они должны были бежать трусцой, и голландский инженер бежал за ними и бил плетью по ногам.

В бараки сгоняли русских военнопленных, которые получали в качестве еды только одну картофелину и немного супа, без хлеба, и целые дни тяжело трудились под надзором эсэсовцев. Тех, кто терял силы посередине работы и не работал интенсивно, сбрасывали в большую отхожую яму, прикрытую сверху досками с многочисленными дырами для справления нужды всего лагеря, – подводили туда и бросали внутрь отхожей ямы. Каждую ночь эсэсовцы входили в тот или иной блок и совершенно иссохших, изможденных русских пленников забивали палками до смерти. Они не оставляли ни единого живого человека в блоке. Все были настолько ослаблены, что не оказывали никакого сопротивления. Утром входила группа из 100 евреев, которые утаскивали мертвых и их хоронили. Как только блок становился пустым, быстро доставляли свежих пленных.

Если кто-либо провинился, его подвешивали за ноги вниз головой. Бывали случаи, когда люди висели до 8 часов, пока не умирали. На каждой перекличке, когда люди вставали плотно один за другим, в шеренгу стреляли из автомата.

3000 нагих46

Начало 1944 года. Было облачно, снежно, дул холодный ветер, земля смерзлась. Прибыла первая машина к крематорию III, плотно загруженная голыми женщинами и девушками. Они не стоят в машине тесно рядом друг с другом, как всегда, нет, они в большинстве своем не могут стоять на ногах, они измождены, они лежат неподвижно, одни на телах других, совершенно обессиленные, они кряхтят и стонут. Машина останавливается, поднимает кузов и сбрасывает человеческую массу так, как сгружают массу жвира47 на шоссе. Те люди, которые лежат спереди, падают вниз на твердую землю, их головы и тела при падении разбиваются до такой степени, что они теряют всякую способность двигаться. На них падают сверху остальные, и они еще и задыхаются и придавливаются от огромной тяжести, напирающей на них. Слышатся […] стоны. Те, кто еще […] без того, чтобы выкатиться из выброшенной кучи. Становятся на ноги […], начинают карабкаться […]

Земля, они дрожат, их ужасно трясет от холода. Медленно они доползают до бункера, который носит название «раздевалки»48 и к которому ведут ступеньки вниз как для того, чтобы войти в подвал. Остальным помогли спуститься члены коммандо49, быстро взбежавшие поднимать жертвы в их беспомощной слабости, и осторожно выталкивают раздавленных, едва дышащих, из этой кучи наружу. Их быстро вводят. Многие уже не могут переставлять ноги, их берут на руки и вносят. Они уже давно в лагере, им уже известно, что здесь в бункере – последний этап на пути к смерти.

Все же они очень благодарны, со взглядами, полными мольбы о жалости, они качают головами, выражая свою благодарность, показывая руками, что им тяжело говорить. Они очень дрожат, они замечают слезу сострадания, подавленность […] на лице того, кто ведет их вниз. Их трясет от холода, все же […] уже введенным позволяют посидеть и вводят остальных. Внизу – […] холодная комната. Знобит и трясет от холода. Вносят угольную печурку, но только немногие из них придвигаются так близко, чтобы чувствовать тепло, исходящее от печурки. Остальные сидят в полном отчаянии, опечаленные, с головой ушедшие в горе. Холод пробирает до костей, но они уже настолько ушли в себя и озлоблены на жизнь, что думают с отвращением о любом телесном наслаждении. Они молча сидят далеко в стороне.

Одна ведет сама с собой разговор, другие лежат, ослабев […] Молодая девушка […] прибыла из Бендзина в конце лета. Она осталась одна из большой семьи. Все время она тяжело работала, плохо питалась, мерзла, но все же она была здорова и хорошо держалась, надеялась выжить.

Восемь дней назад в определенный день не выпустили на работу всех еврейских детей. Приказали: «Евреи, шаг вперед!» Тогда выбрали целый блок еврейских девушек без исключения […] никто не задумывался, выглядишь ли ты хорошо или плохо, больна ты или здорова […] и отставили в сторону. После этого их повели к блоку 2550. Там им приказали раздеться догола для осмотра, здоровы ли они. После раздевания всех загнали голыми в три блока, по 1000 человек в блок, сжатыми вместе, и тогда заперли их на трое суток, не принося ни капли воды и ни кусочка хлеба. Три страшных голодных дня. На третью ночь им выдали на 16 человек 1 кусок хлеба весом 1,4 килограмм. «Если бы нас в этот момент застрелили, убили газом, все стало бы хорошо. Многие совершенно разомлели, многие – наполовину разомлевшие, все лежали, прижатые друг к другу, на спальных нарах, изможденные до неспособности пошевелиться. Смерть была бы нам безразлична, если бы нас на четвертый день вывели из блока. Изможденных увели в лазарет, остальным опять дали нормальную лагерную еду и держали на положении отдыха, пока они не встанут […] взяли […] чтобы жить.

На восьмой день, то есть пятью днями позже, нам опять приказали раздеться догола, затем заперли блок, нашу одежду сразу же убрали, после долгих часов голыми на холоде, на улице, нас погрузили на машину и здесь выбросили на землю. Это – самый мрачный конец нашей последней ложной иллюзии. Как же мы были прокляты в животе наших матерей, когда нашей жизни выпал такой суровый конец».

Последние слова она уже не закончила, ее голос был заглушен льющимися слезами. […] Вырвалась молодая женщина.

Они всматривались в наши лица, чтобы рассмотреть, есть ли сострадание к ним. Один51 из зондеркоммандо встал в стороне и наблюдал за глубокой пропастью одиночества этих беззащитных, истерзанных душ. Он не мог контролировать себя и расплакался.

Одна молодая девушка отзывается: «Ах! До чего я дожила перед своей смертью! Слова сочувствия, забытая слеза о нашем страшном жребии здесь, в лагере убийства, где мучают, бьют, терзают и убивают, смотришь на безграничные злодейства и несправедливости и становишься отупевшим и оцепеневшим к большим бедам, вымирает любое человеческое чувство, падает брат или сестра на твоих глазах, а ты не провожаешь его даже вздохом… Найдется ли еще человек, которого тронет наша горькая судьба, который выразит сочувствие слезами, а? Какое чудесное явление! Что-то противоестественное!52 Скоро же сопроводит мою смерть стон, слеза живого еврея. Есть еще тот, кто будет оплакивать нас, а я думала, что мы исчезнем с лица земли как беспризорные сироты. Я нахожу в молодом человеке некоторое утешение. Среди одних бандитов и жестоких людей я перед смертью разглядела человека, который чувствует».

Она отвернулась в сторону, прислонила голову к стене и тихо, но глубоко трогательно расплакалась. Ее сердце согрелось. Вокруг стояло и сидело еще много девушек с опущенными головами, очень озлобленные, молча, они смотрели с глубоким отвращением на подлый мир и особенно на нас. Одна говорит: «Я ведь еще так молода, я ведь еще ничего не узнала в жизни, почему мне приходит такая смерть? Почему?» Она говорила очень долго надломленным, отсутствующим голосом. Сильно застонала и продолжила: «Так бы хотелось еще жить». Она закончила свои слова с ностальгической мечтательностью и подняла глаза в пустоту, пронзив воздух дико сверкнувшим страхом смерти […].

С саркастической улыбкой присела ее подруга и задумалась. Она сказала: «Наконец, наконец, пришел счастливый час, о котором я так много мечтала, сердце переполнено болью и страданиями, поглощающими в мире грабежа и жестокости, нижайшей подлости и мерзкой развращенности, безграничного злодейства, жизнь становится такой тесной, такой тяжелой, такой невыносимой, что я рассматривала смерть как избавителя, как освобождение; тяжелый пожирающий кошмар, задавливающий меня, исчезнет навсегда. Мои измученные мысли найдут покой, вечный отдых, как любовь сладка смерть, которая спустя столько беспокойных ночей стала долгожданной». Она говорила вдохновенно и с пафосом и чувством собственного достоинства. «Я сожалею только, что я сижу так… одиноко, но чтобы смерть была слаще, нужно также пройти и через позор».

В стороне лежит молодая девушка, изможденная, и стонет53 тихо: «Um…ie…ram, um…ie…ram…»54 Ее глаза сверкают каждый раз, когда […]

Мать сидит вместе с дочерью, обе говорят […] по-польски… Она сидит неподвижно, говорит так, что ее едва слышно от слабости. Голову дочери она прижимает к себе, крепко придерживает ее. «В один час мы обе гибнем, какая трагедия! Ты, дорогая […] ты, моя последняя надежда! […] И ты угаснешь? […]» оставаться сидеть […] задумавшись в […] с отсутствующим взглядом! Широко разорванные, которые были заброшены […] вокруг себя […] еще долгую минуту, потом пришла в себя и заговорила дальше: «Мое горе о тебе так велико, что я обмираю от одной мысли». Она опустила свои заломленные руки, и голова дочери упала на ее колени. Молодая девушка вздрогнула и отчаянно вскрикнула: «Мама!» Она уже больше не могла говорить. Это были последние ее слова.

Отдали приказ вывести всех на дорогу к крематорию […] Я быстро исчезаю, дальнейшему ходу событий я уже не был свидетелем, потому что я принципиально никогда не присутствовал при прогоне евреев на смерть: могло случиться, что эсэсовцы принуждением использовать […] своих убийственных целей к крематорию.

Долгие часы ехали машины, которые вышвыривали из себя людскую массу, переворачивая их на землю. Когда их окончательно собрали, всех загнали в газовый бункер. Громкие крики отчаяния и горькие рыдания были необыкновенными, страшное замешательство от […] выражение в чудовищной, горькой […] боли, всевозможные сдавленные голоса наслаивались друг на друга и прорывались из-под земли так долго, до тех пор, пока не приехала гуманитарная машина55 Красного Креста и не положила конец их боли и горю…56 Вбросили 4 коробки газа через маленькие дверцы наверху, которые прочно, герметично закрыли.

Скоро стало спокойно. В таинственной тишине они испустили дух.

600 мальчиков57

Ярким осенним днем привели 600 еврейских мальчиков возраста от 12 до 18 лет, одетых в полосатую58 лагерную одежду, очень легкую и изорванную в клочья. Ботинки или деревянные кломпы59. Дети выглядели такими красивыми, такими светлыми, так хорошо сложенными, что они светились сквозь лохмотья. Была вторая половина октября 1944 года. Их вели 25 до зубов вооруженных эсэсовцев. Они поднялись во двор, и начальник коммандо отдал приказ: раздеться во дворе. Дети разглядели дым из труб и быстро сориентировались, что их ведут на смерть. Дико перепугавшись, они начали бегать кругом по двору, туда-сюда, вырывая на себе волосы, не зная, как спастись. Многие разразились страшными рыданиями, поднялся чудовищный стон.

Начальник коммандо со своим помощником сильно избивали растерявшихся детей, чтобы они раздевались. У него даже сломалась палка во время удара, он достал вторую и продолжил прорубаться в головы. Сила своего добилась: дети разделись из-за инстинктивного страха смерти. Голышом и босиком, они прижались один к другому, чтобы защититься от ударов и еще не сошли вниз60. Бритый мальчик подошел […] нам, рядом […] начальником коммандо, чтобы он позволил ему жить. Какую бы работу ему ни предложили, он готов выполнять – пусть самую тяжелую. Ответом стала пара ударов по голове тяжелой палкой. Многие мальчики стремительно подбежали к евреям из зондеркоммандо, упали им на шею, умоляя: «Спасите меня!» Другие разбежались по большому двору, как бы убегая от смерти. Начальник коммандо призвал на помощь унтершарфюрера с его резиновой дубинкой.

Молодые, чистые детские голоса время от времени усиливались до горьких, тяжких стенаний. Громкие рыдания разносились очень далеко; мы были совершенно оглушены и подавлены этим отчаянным рыданием. С довольной улыбкой, без тени сострадания стояли эсэсовцы и с гордой радостью победы с помощью жестоких ударов загоняли их в бункер. На ступеньках стоял унтершарфюрер в […] стояли, они не бежали по приказу на смерть, добавляя каждому страшный удар резиновой дубинкой. Отдельные мальчики, несмотря на все это, еще бегали, смешавшись, тудасюда, ища спасения. Эсэсовцы преследовали их, догоняли и пороли до тех пор, пока те не покорялись положению, и, наконец, загоняли их внутрь.

Их, эсэсовцев, радость была неописуемой.

Неужели у них никогда не было детей?


[Таблица транспортов с узниками, сожженными в крематориях Биркенау между 9 и 24 октября 1944 года]61


Заметки

14-го октября 1944 года приступили к демонтажу стен крематория IV. Работники из зондеркоммандо.


20-го октября привезли для сожжения 2 небольшие таксувки74 и одну тюремную машину с документами хефтлингов, картотеками, освещающими смерть, обвинительными актами и т. п.


Сегодня, 25-го ноября, начали демонтировать крематорий II. После этого на очереди крематорий III. Интересно, что сначала вынимаются вентиляционный мотор и трубы и отсылаются в лагеря: первый в Маутхаузен75, второй – в Гросс-Розен76, т. к. это еще пригодится для отравления газом в бόльших масштабах, ведь в крематориях IV–V в основном такого механизма не было, это наводит на подозрение, что в этих лагерях будет отдано распоряжение об организации таких же пунктов уничтожения евреев.


Я прошу, чтобы собрали все мои различные по времени, спрятанные описания и заметки с подписью «Й. А. Р. А.»77. Они находятся в различных коробочках и слоях на дворе крематория III, как и два больших описания: одно под названием «Депортация». Оно лежит в захоронении костей у крематория II, как и еще одно описание под названием «Аушвиц». Оно лежит среди перемолотых костей в юговосточной стороне того же двора. После этого я переписал его, дополнил и закопал отдельно среди пепла у крематория III – упорядочили это и опубликовали все вместе под названием:


«В СОДРОГАНИИ ОТ ЗЛОДЕЙСТВА»

Сейчас мы идем в Сауну, 170 оставшихся человек78. Мы уверены, что нас ведут на смерть. Они отобрали 3079 человек для того, чтобы остаться в крематории V.


Сегодня 26 ноября 1944 года80.

Перевод с идиша Дины Терлецкой

Примечания Павла Поляна и Дины Терлецкой



1 Окончательная ликвидация гетто в Бендзине и Сосновце (а также в Домброве-Горнице) состоялась 1–3 августа 1943 г., причем евреи оказали серьезное вооруженное сопротивление. При его подавлении погибло около 400 евреев. В акциях по подавлению сопротивления участвовали и эсэсовцы из Аушвица, премированные за это дополнительным выходным днем (см.: Szternfinkiel, 1946. P. 59). Всего из Сосновца в Аушвиц прибыло 8 транспортов – 1, 3 (трижды!), 5, 6, 10 и 12 августа. С ними прибыло около 21 тысячи человек, из них селекцию прошел менее чем каждый пятый: 4044 человека, из них 1892 мужчины и 2152 женщины. Транспорт из Бендзина был один – 2 августа: из примерно 2 тысяч евреев селекцию прошли 385 человек, из них 276 мужчин и 109 женщин.

2 Имеется в виду т. н. «Белый домик», или бункер-1, – газовая камера, устроенная в деревенском доме. Собственно газовые камеры и крематории к этому времени еще не были построены.

3 Традиционная позитивная заповедь «освящать Божественное Имя» основана на библейском стихе, где Бог обращается к народу Израиля с повелением: «И не бесчестите святого имени Моего, дабы Я был святым среди сынов Израилевых, Я, Господь, освящающий вас» (Лев. 22:32). С точки зрения одного из классических комментаторов Библии РАШИ (акроним «Рабейну – учитель наш – Шломо Ицхаки», 1040–1105, Труа, Франция), это указание расширительно толкуется следующим образом: еврей должен быть готов отдать свою жизнь, но не осквернить имени Творца, и когда он так поступает, освящается имя Бога в мире. Из этого выводится категоричная заповедь освящать Божественное Имя как обязанность жертвовать всем, включая собственную жизнь, во славу Божию. Особенно ярко проявляется в ситуации выбора между жизнью через отказ (даже фиктивный) от веры в Его существование и единственность – и мученической смертью.

4 Массовая депортация венгерских евреев в Аушвиц началась в мае 1944 г. Первые транспорты с ними прибыли на новую рампу в Биркенау 16 мая, а последние – 11 июля 1944 г. В тот же день, 11 июля, были ликвидированы и последние 4000 евреев из Терезина.

5 Дословно: «исповедание» (иврит), покаянная (здесь – предсмертная) молитва, содержащая «унифицированный» список всевозможных грехов, при произнесении каждого из которых человек ударяет себя в грудь. Грехи перечислены в порядке и количестве букв алфавита, что дополнительно символизирует грех нарушения всех возможных заповедей Торы, от «А» до «Я».

6 Дословно «За жизнь!» (иврит) – традиционный еврейский тост.

7 Лета 1944 г.

8 По всей видимости, это была особая группа, состоявшая из участников Сопротивления. В противном случае их бы не казнили, а пропустили через селекцию на рампе, которую большинство юношей благополучно бы прошли.

9 См. Приложение 3.

10 См. Приложение 3.

11 Карл Конвоент, капо бригады, прибывшей в Биркенау из Майданека, немец по национальности.

12 То есть тех, кто не прошел внутреннюю селекцию уже в самом концлагере Аушвиц.

13 Предположительно 18 или 19 ноября.

14 В октябре – ноябре 1943 г. произошли аресты в очагах польского движения Сопротивления в Кракове, Катовице и в районе Аушвица.

15 17 ноября 1943 г. в Аушвиц прибыли 2 транспорта с евреями из Голландии. Первый – 1150 человек из лагеря Херцогенбуш и второй – 995 человек из лагеря Вестерборк. Из них 553 человека селекцию не прошли и были удушены газом.

16 «Mazurek Dąbrowskiego» («Мазурка Домбровского» или «Марш Домбровского»), написанная предположительно Юзефом Выбицким (Józef Wybicki) в 1797 г., стала государственным гимном Польши в 1926 г.: «Еще Польша не погибла, // Если мы живы. // Все, что отнято вражьей силой, // Саблею вернем!..» и т. д.

17 Новые еврейские транспорты из Словакии, в частности из Кошице, стали вновь поступать в Аушвиц не в конце лета, а в октябре 1944 г., после подавления восстания в Словакии.

18 После ликвидации гетто в Тарнуве 2–4 сентября 1943 г., сопровождавшегося сопротивлением жертв, большинство евреев были депортированы в Аушвиц.

19 В 1944 г. Пейсах пришелся на промежуток с 8 по 15 апреля.

20 Привилегированный лагерь для евреев, имевших заграничные паспорта нейтральных стран (в частности стран Южной Америки и др.). С мая 1943 по апрель 1944 г. там находился поэт Ицхак Каценельсон, депортированный в Аушвиц в апреле 1944 г.

21 Реб Мойше (Мошеню) Фридман (1881–1943), раввин из Кракова, представитель знаменитой хасидской династии Боянеров из Черновиц.

22 Предположительно обершарфюрер СС Э. Мусфельдт.

23 Фраза начинается по-немецки (первое предложение, в идишной транскрипции), после чего текст возвращается на идиш.

24 Традиционная хасидская шляпа, ее простой, «будничный» вариант – из твердого фетра, без заломов тульи и изгибов полей.

25 Важнейшая еврейская молитва; по сути, символ веры иудаизма. Состоит из трех библейских стихов: Втор. 6:4–9, 11:13–29 и Чис. 15:37–41 и читается ежедневно утром и вечером, а также и в случае смертельной опасности и перед смертью.

26 От Кошау (идиш «Кошой») – немецкое название восточнословацкого города Кошице (по-венгерски Косо, Касса).

27 Жена ребе.

28 Страпкув – местечко в Восточной Словакии, откуда был депортирован 1081 еврей, в основном в Аушвиц. По сведениям Б. Марка, страпкувская ребецн ведет свой род, вероятно, от известной династии раввинов и ребе Халберштам.

29 Сведений о попытках венгерского правительства до периода немецкой оккупации, т. е. до 19 апреля 1944 г., спасти евреев, нет. Части евреев удалось бежать через Турцию в Палестину и Румынию.

30 «Страна Израиля» (иврит) – словосочетание библейского происхождения, традиционно в еврейской культуре, обозначающее Палестину.

31 По-видимому, имеется в виду лидер венгерской еврейской общины доктор Рудольф Кастнер, руководитель еврейских штадланов, или «ходатаев» (иврит), представлявших общину в целом перед нееврейскими властями.

32 Ребόйнэ шел-όйлем (иврит) – «Властелин мира», традиционная молитвенная формула обращения к Богу.

33 Категория иудаизма, противоположная упомянутому «Освящению Имени». Строжайший запрет на осквернение Божественого имени основан на его прямом упоминании в Библии (Лев. 21:6).

34 На крематориях работало несколько унтершарфюреров (В. Эмерих, Й. Горгес, Р. Эрлер, Ф. Фризе, Й. Пурке и др.).

35 Скорее всего правильно – обершарфюрер СС Питер Фосс (Фост у Градовского), начальник крематориев в Аушвице-Биркенау до мая 1944 г.

36 Первая массовая депортация евреев Пшемысля произошла 27 июля – 3 августа 1942 г. Из 12 500 депортированных часть была привезена в Аушвиц. Возможно, автор ошибается в дате, так как пшемысльский транспорт прибыл только в сентябре 1943 г.

37 Польск. Belżec (Люблинское воеводство). В 1941–1940 гг. – трудовой лагерь, с марта 1942 г. до марта 1943 г. – лагерь уничтожения. Убито около 600 тыс. чел., главным образом евреев.

38 Идишская транскрипция немецкого слова Häftling – узник.

39 Речь идет о ситуации между 17 сентября 1939 г. и 22 июня 1941 г.

40 Часть будущей системы противотанковой обороны.

41 Так думали в то время. Сейчас достоверно известно, что способом массового умерщвления в Белжеце была газация – удушение выхлопными газами мощного авиационного двигателя.

42 Травники (Люблинское воеводство) – трудовой лагерь, филиал концлагеря Майданек. С конца июня 1941 г. под управлением СС.

43 Пьяски (Пьяски Лютерски, или Пьяски Великие) – город в Малопольше, Люблинское воеводство, повят (средняя административно-территориальная единица в Польше) Свиднице. Во время войны в местное гетто свозили евреев из Люблина и Германии (в частности из Бамберга в Баварии). Все они были уничтожены в Белжеце.

44 Имеются в виду члены «зондеркоммандо» – советские военнопленные.

45 Майданек – концентрационный лагерь и лагерь уничтожения, функционировал с октября 1941 г. по июль 1944 г. Из приблизительно 300 тыс. чел., уничтоженных в Майданеке, на евреев пришлось не менее 2/3. Изначально Майданек создавался в июле 1941 г. как рабочий лагерь СС для военнопленных (то же самое было и в Аушвице).

46 Находилось в составе рукописи З. Левенталя. 1–15 января в женском лагере в Биркенау погибли 2661 узниц, из них 700 после селекции в газовых камерах. По всей видимости, это были узницы, заболевшие тифом. Женский лагерь был закрыт на карантин еще в ноябре 1943 г. и наглухо изолирован, что существенно затруднило связь с лагерем Сопротивления. Для восстановления связи был придуман и проведен семинар медицинских работников в Аушвице-1 (Czech, 1989. S. 707. Со ссылкой на: APMAB. Mat. RO. Bd.7. Bl.486).

47 Жвир (польск.) – крупный песок, песчаник. Написано на идише, в транскрипции.

48 Крематории II и III имели «раздевалки» – подземные помещения, где жертвы раздевались, прежде чем войти в газовые камеры.

49 Имеется в виду «зондеркоммандо».

50 Лазарет. Фактически барак для доходяг, или так называемый «Блок смерти», в женском лагере Биркенау (в зоне BIa). Оттуда узников – после еще одной селекции – отправляли в газовые камеры.

51 Ср. тот же мотив у З. Градовского.

52 Последние четыре слова приведены в искажении по-немецки: «Was a wunderliche Erscheinung! Etwas unnatürliches?» в идишской транскрипции. Образующаяся при этом попытка «высокого штиля» придает фразе особый сарказм.

53 В тексте – польское слово «йеньчет» («стонет»), транскрибированное на идиш.

54 «Умираю, умираю» (польск.). Единственный случай, когда Л. Лангфус прибегает к латинице (не считая списка эшелонов, целиком составленного по-польски – см. ниже).

55 Обычно серьезный и патетичный, Лангфус здесь позволил себе иронию.

56 В газовые камеры на крематориях II и III газ «Циклон Б» вбрасывался через дверцы в потолке, а на крематориях IV и V – через окошки в боковой стене.

57 Находилось в составе рукописи З. Левенталя.

58 В оригинале: «пасекартиге», т. е. полосатый. Первая часть слова – идишская («пасек», полоска), вторая – немецкая (образование прилагательного «-образный»).

59 Имеется в виду деревянная, колодкообразная обувь узников, служившая дешевой заменой кожаной обуви; на идише «klompes» (ср. нидерл. klomp, лит. klumpes, англ. clog и т. п.).

60 Во внутренние помещения раздевалки и газовой камеры на крематории II.

61 Находилось в составе рукописи З. Левенталя.

62 Таблица транспортов с узниками, сожженными в крематориях Биркенау между 9 и 24 октября 1944 года. Таблица в отличие от остального текста написана по-польски. Непронумерованная последняя строка приписана автором вертикально справа сбоку. Упоминаемые в таблице крематории 1, 2 и 4 у нас имеют нумерацию II, III и V.

63 Женский лагерь, или зона BIIc, называемая сокращенно «Лагерь C». Лагерь насчитывал 32 блока.

64 К транспорту были добавлены 123 женщины из «коммандо» Альтенберга, привезенные из Бухенвальда, и 132 женщины из Венгрии из лагеряфилиала Хасаг, Лейпциг (Hasag, Leipzig).

65 В 131 еврейские женщины из транзитного лагеря и 2836 – из лагеря BIIc.

66 805 немецких евреев, которых в тот же день привезли из Берлина. Из них было зарегистрировано только 5 узников (Czeсh, 1989. S. 908).

67 В тексте дано написание с ошибкой (Bunau). «Буна» – чешское фабричное учреждение от немецкой фирмы «Й.Г. Фарбен-Индустрия» в Моновице, несколькими километрами восточнее от Аушвица. Производили синтетический бензин и искусственную резину, т. н. «Буна». Лагерь назывался «Буна» или «Моновиц», а также «Буна-Моновиц». Это был самый большой вспомогательный лагерь т. н. системы «Аушвиц III». В августе 1944 г. количество узников в нем достигло ок. 10 000, на 95 % евреи из различных стран Европы. Лагерная администрация СС симптоматично проводила (досл. «рассылала», «посылала сквозь») селекции в то время, когда неспособные к интенсивной работе отправлялись в газовые камеры.

68 В упомянутый день из Будапешта прибыл в лагерь 431 еврей; из них 18 мужчин и 113 женщин остались в лагере.

69 Это были политические арестанты из лагерной тюрьмы, т. н. Бункера, в блоке № 11 в Аушвице.

70 Дети из Дихеррнфурта (Dyherrnfurth) рядом с лагерем, который перешел в подчинение концентрационному лагерю Гросс-Розен.

71 Из лагерного госпиталя – 117 и 77 – из транзитного лагеря (Durchgangslager).

72 В Глейвице (Силезия) находился один из 39 лагерей-филиалов Аушвица.

73 24 октября 1944 г. из гетто в Терезине прибыл транспорт с 1715 евреями. После селекции 215 женщин и несколько сотен мужчин были отправлены в лагерь, а оставшиеся – в газовую камеру.

74 От польск. «taksowka» – машина такси. Заимствованное польское слово, написано еврейскими буквами, с идишским окончанием для славянских слов.

75 Маутхаузен (Австрия, близ Линца) – в 1938–1945 гг. нацистский концентрационный лагерь.

76 Гросс-Розен, сейчас Рогожница (Польша) – в 1940–1945 гг. нацистский концентрационный лагерь.

77 См. в. статье «Раввин в аду».

78 На самом деле этой селекции и ликвидации подверглось не 170, а 100 человек.

79 30 узникам из «зондеркоммандо», отобранным для обслуживания крематория V, удалось выйти из лагеря 18 января 1945 г. с первым транспортом узников, который немцы эвакуировали из Биркенау.

80 Последняя запись. Очевидно, Лейб Лангфус попал в число тех 100 членов «зондеркоммандо», которых в этот же или на следующий день и ликвидировали.

Залман Левенталь