Потом, когда к телам подошли, оказалось, что у пленного русского нет ни единой раны. Он умер сам. От напряжения лопнуло сердце. Податливое мертвое тело казалось серой оболочкой, пустой и никому не нужной.
Глаза, полностью выцветшие, смотрели прямо в небо, но ничего не отражали.
Негр в медблоке умирал долго и мучительно. Он слышал, как тренькают сообщения в планшете, но прочитать их уже не мог. Боль от расколотого черепа разливалась по всему телу. Сил хватало только на то, чтобы едва сгибать пальцы, погруженные в натекшую кровь. А сообщения все тренькали и тренькали. Это был омерзительно нудный звук, но поделать уже ничего было нельзя.
– Ядерная атака на Восточное побережье США. Предположительно в ряде штатов, в том числе и округе Колумбия, сработали заранее заложенные атомные фугасы.
– Системой NORAD зафиксирован массированный пуск российских ракет. Атомная опасность! Атомная опасность!
А это уже не планшет. Это из рации идет циркулярное сообщение скороговоркой.
– Внимание! Всему персоналу занять места в укрытии. Воздушная тревога. Воздушная тревога.
Где-то уже летит тяжелое злое железо. В траншеи, в яму к пленным кубарем прыгают латиносы и азиаты, негры и местные, светловолосые янки и брюнеты из Калифорнии. Во все стороны от лагеря мчатся через поля джипы и бронетранспортеры. Успеют? Может, кто и успеет.
Игорь тоже прыгает в яму вместе со всеми, вместе с пленными, вместе с янки в сером пикселе, вместе с юными отморозками из Новой полиции. Прижимается всем телом к ровному откосу, закрывает голову обеими руками, стискивает собственное лицо между локтями, пытается стать как можно меньше. Близко-близко перед ним ползет по земле толстенькая волосатая гусеница, никуда не торопится, заползает ему на штанину, изгибается. С отвращением он стряхивает ее, бьет кулаком, разбрызгивая зеленые внутренности. А снизу лезет еще одна, потом еще. Гул в небе становится громче, разрывает воздух небрежным движением. Игорь, все еще втискиваясь в землю, с трудом поворачивает голову набок и смотрит вверх одним глазом. В небе над ним высоко кружит беззаботная бабочка с яркими крыльями.
Летит в небе злое железо, несет в себе пламя, гром и смерть, летят рядом упакованные в контейнеры тысячи стальных флешет, готовых устремиться вниз, пронзить пространство рядом с бабочкой, поднимающейся все выше и выше.
Сашу разбудили только тогда, когда стали трясти всерьез. Он разлепил веки, будто склеенные ото сна. Ничего не понял. Явно был день, но почему день? Лицо, склонившееся над ним, было совершенно незнакомо. Круглая толстая харя, залысины, коричневые волосья мелкими завитками. Лицо разевало широкий рот и издавало звуки.
– Я еще в вертолете? Или меня убили? Кто ты такое?
– Гуманитарщики приехали, говорю тебе! Гу-ма-ни-тар-щики! Да просыпайся ты уже, иди встречай! Ты ж сам весь мой мозг ложкой выел про них. Саня! Слышишь?!
Морда была Гаврюхина. Он вспомнил. Но это было не в Сочи. Совершенно определенно не в Сочи.
Это был не вертолет. Не медблок. Не яма. Так. Спальник подо мной. Руки, ноги… все целое. Он сел, потер лицо ладонями. Потом поднялся, вышел на воздух из завешанной одеялом комнаты. Располага была непривычно пуста.
Солнце садилось. Его уже не было видно, но красный отсвет из-за деревьев бросал на облака розовые пятна. Далеко за поселком резко бабахнул миномет. Потом еще раз. На севере, далеко за линией железки, горели в Бахмуте развалины, пуская чадный дым в низкое небо.
У дальнего конца длинного двора суетились возле белой «газели» бойцы в зеленом пикселе.
Бесшумно и неторопливо пролетела бабочка, черно-оранжевая, будто георгиевская лента. Покружила над Сашей, села на провода, которые тянулись с узла связи. Сложила и расправила крылья, снова сложила. Повернулась и принялась бесстрастно рассматривать его выпуклыми черными глазами.
То, что было и что есть сейчас, существовало одновременно. В глазах бабочки отражались и ядерные всполохи, и закат солнца жаркой сочинской ночью. Отражался и он сам, капитан Егоров, всем своим небритым лицом, бросивший престижную службу и ушедший в ополчение в мае 2014 года.
Они чувствовали друг друга как единое целое. На этом месте только они вдвоем были абсолютной реальностью. Он кивнул ей. Бабочка качнулась на месте, повернулась боком и взлетела, описывая широкие круги в стремительных сумерках.
Он знал это и раньше, всегда знал, но никогда не произносил вслух. Эти слова были абсолютной истиной, они были истинны и непреложны. Он поднял голову и произнес негромко, провожая взглядом исчезающую яркую цветную точку в воздухе:
– Мы будем жить вечно.
Потом набрал в грудь воздуха и заорал на весь двор:
– Мы! Будем!! Жить!!! Вечно!!!
Захохотал от счастья.
От белой «газели» в его сторону обернулся Гаврюха, услышавший что-то знакомое, из старой, прежней жизни. Так счастливо мог смеяться когда-то только один человек на свете, его старый друг Егоров Саша.
Совсем близко кружила одинокая бабочка, медленно поднимающаяся в широко распахнутое небо.
Двор был пуст.
Глеб БобровКрамово причастие. Киноповесть
Глава 1
В полной темноте слышно тяжелое дыхание, прерываемое иногда надсадным кашлем. Раздается лязг открываемой металлической двери, и в темноту врываются мельтешащие блики ручных фонарей. В сполохах видны тени, волокущие безжизненное тело голого окровавленного мужчины. Они распахивают решетчатую дверь, швыряют узника в камеру. Грохот запоров. Тени исчезают. Слышны лишь стоны и хрип. Кромешная тьма.
Следом за последним лязгом запоров слева раздался голос:
– Чувак… ты живой там вообще?
– Не знаю, – просипел в ответ новенький.
– Шевелиться можешь?
– Да… рукой. Как больно…
– Ну, больно. Раз больно – значит, живой. Есть чему болеть… и упираться. А как ты хотел? Как хомячок: пожрать, посрать и сдохнуть? Не… такое тут не прокатит.
– Ы-ы-ы…
– Да ты плачь, если что, не зажимайся. Тут не то что всхлипывают – тут в голосину рыдают. Нормально это здесь…
– Чего замолк? Живой? – опять раздался голос.
– Можешь подойти? – спросил новенький.
– Кто – я?! Ты шутишь, чувак?
– Чего?
– Не знаю… Хребтину таки добили, видать, когда принимали. Руки уж потом отморозил, ничего не чувствую.
Помолчали.
– Тепло здесь…
– Бойлерная под нами. Трубы проходят, – ответил обитатель камеры.
– Повезло, значит.
– Ага… очень! Хотя… можно сказать и так.
– Не понял? В смысле? Где я?!
– Ты точно хочешь это знать?
После минутной паузы новичок ответил:
– Наверное, уже нет…
– Ото ж… Ты сам-то кто?
– Я? Наверное, дебил… А ты?
– Да, собственно, тоже… Коль уж так слился-то по-глупому, – тяжело вздохнул голос.
– Это как?
– Надо было своих дожидаться, а я… вот, очканул култышкиной судьбы да выползать начал.
– Куда?
– С места боя – выползать.
– Ополченец, что ли? – спросил новенький.
– Ага. Хорунжий… Был. В «самсоновской» сотне.
– Хорунжий – это как ротный?
– Угу. Как «кусок»… В смысле – прапорщик. Полувзводом командовал: один пулемет, два гранатомета, семь калек и ни одного кадрового – шахтеры-пекари-токари и я один с дипломом «Обработка металла давлением». Невероятно полезные на войне корочки.
– А что за култышка?
– Култышка? А… Ну, да месяц назад, еще когда за ЦОФ на Горняке бились, случай был такой неприятный. Там нацики поперли как-то в ночную. Скорее так – разведку боем учинить. Ну, их вначале соседи из мехбата встретили – две «бэхи» спалили, а бэтээр ихний зачадил да назад откатиться успел. Нацгадов частью сразу положили, а остатки потом уж мы по утряни, что зайцев в пролесках, гоняли вдумчиво. Да недосмотрели, в аккурат на стыке меж казачками и мехбатом, в посадке один и затихарился. Зимний маскхалат спас, а может, отрубился, раненый, и звука не давал. Ну, наши и протопали мимо, как прочесывали. Он там потом, бедный, двое суток еще доходил на морозе.
– Умер, что ли?
– Да если бы… – ответил голос. – Когда мы решили в обратку нациков за полужопья потискать, вот там разведка мехбата его и нашла. Дотащили до врачей, те на «скорую» да в реанимацию. Откачали, короче. Только обе ступни и кисть руки пришлось-таки ампутировать.
– А… я слышал за этот случай. Его обменяли через несколько дней. Сержант спецназа, кажется.
– Ага, «спецнасер». Ему потом еще и вторую кисть оттяпали. И ногу повторно – уже до колена. Вот такая култышка от человека осталась: до конца жизни кто-то будет мотню тебе расстегивать и зад подтирать каждый раз…
– Ну а тебе чего?
– Мне – ничего. Когда мне прилетело в поясницу и шесть часов в снегу пролежал под чадящей броней, любуясь на полголовы Кизимы и вывернутые кости Лосяры, то как-то решил ползти, чтобы, шо тот сержантик, не поморозиться. Ну и выполз… прямо к нацикам на бруствер.
– Понятно… Долго пытали?
– Меня? А на кой?! Когда приняли, вначале не поняли, шо за нахрен… пока из-за пазухи кубанка не вывалилась. Ну, тут вместо «здрасте» дали пару раз: берцем с носака все зубы справа вынесли да отсушили прикладом по почкам пару раз. Вот, видать, неудачно в поясницу и попали, как раз по ране. Что-то и хрустнуло там. Меня как колом раскаленным прошило от затылка до пят; никогда в жизни такой боли не испытывал – аж дугой выгнуло. Затрясло, в глазах лимонно-оранжевым взорвалось все, а дальше помню, что на полу в бусике трясусь и рук за спиной, в наручи забитых, уже не чую. Соляры надышался и опять провалился. Так, отрубов с десяти, и довезли меня сюда – в «центральный следственный».
– Меня тоже с пакетом, вымоченным в соляре, таскали все время. Блевал прямо себе в рот, пока было чем.
– Прием серьезный устроили?
– Когда задержали или здесь?
– Вообще…
– Да как сказать-то? Взяли нас под Лесогоровкой, водила попер, не зная броду, через посадку, ну и напоролись. Его почти сразу уняли. Меня уронили раз несколько, а потом пинками доволокли к их блокпосту, а уж оттуда – вонючий пакет на голову, скотчем на уровне глаз затянули, и понеслось-поехало, как харей по щебню. Думал – кранты, а как сюда довезли, то понял, что вначале со мной бережно и заботливо цацкались.