[42].
Для большинства тех людей, которые, живи они полтора века назад, скорее всего вступили бы в беспощадную конкурентную борьбу за богатство и власть, теперь дорога к приятной жизни пролегает через максимальную конформность по отношению к институционально закрепленным целям, правилам и образцам поведения. Чтобы преуспеть, они должны пожертвовать тем, что сам себя сделавший герой предпринимательского капитализма считал неотъемлемой частью свободы. Точно также они должны примириться с гораздо большей порцией угнетения, нежели та, на какую согласились бы их предприимчивые предки. Они должны принимать приказы, демонстрировать готовность подчиняться, кроить свои действия по мерке, заданной их начальниками. Как бы высоко они ни поднялись в богатстве, власти или славе, они по-прежнему сознают, что «за ними смотрят» – что их наблюдают и контролируют, как надзирателей среднего звена в паноптиконе Бентама. Традиционная капиталистическая модель свободы – не для них. Их тяга к свободе должна искать другие выходы, находить новые формы. На территории, где добывается богатство, почти не осталось не застолбленных участков. Однако отсюда не обязательно следует, что свободе не предоставлено никакого альтернативного пространства.
Тяга индивида к самоутверждению оказалась вытеснена из сферы материального производства. Зато небывало широкое пространство для этой тяги открылось на новом «пионерском фронтире» – быстро расширяющемся, по-видимому, безграничном мире потребления. Кажется, что в этом мире капитализм наконец открыл секрет философского камня: с точки зрения потребителей, потребительский мир (в отличие от сферы производства и распределения богатства и власти) свободен от проклятия борьбы с выбыванием и монопольной функции. Здесь борьба может продолжаться все дальше и дальше без всякого выбывания; и количество ее участников может не только не уменьшаться, но даже расти. И словно это само по себе еще не достаточно поразительное достижение, мир потребления как будто бы излечил свободу еще от одной болезни – небезопасности. Индивидуальной свободой, в ее потребительской версии, можно пользоваться не жертвуя той уверенностью, которая лежит в основе духовной безопасности. Эти два поистине революционных достижения легитимируют мнение, будто позднекапиталистическое общество в его потребительской фазе предлагает человеческой свободе большее пространство, чем любое другое человеческое общество, прошлое или нынешнее.
Замечательная свобода потребительского мира от самоистребительных тенденций всех прочих форм конкуренции была достигнута благодаря переносу межличностного соперничества из сферы богатства и власти (то есть от благ, предложение которых по самой их природе ограничено и которые поэтому подлежат процессу неудержимой монополизации) – в сферу символов. В мире потребления обладание благами – лишь один из призов в конкуренции. Борьба идет также за символы, за те различия и отличия, которые этими символами обозначены. И в этом своем качестве эта конкуренция обладает уникальной способностью умножать свои призы вместо того, чтобы понемногу их тратить в ходе конкурентной борьбы.
Еще за много лет до победы консюмеризма один из самых проницательных американских социологов, Торнстейн Веблен, разглядел этот потенциал символической конкуренции: «поскольку такая борьба – это, в сущности, состязание за респектабельность, основанное на завистливых сравнениях, то здесь невозможно даже приблизиться к окончательному успеху»[43]. Всегда неокончательная, всегда снабжаемая свежими стимулами и не дающая угаснуть надеждам, эта борьба может длиться вечно, черпая цели и энергию из собственного движения. Этот механизм само-продвижения и само-продления подверг подробному и проницательному анализу ведущий французский социолог Пьер Бурдьё[44]. Суть его выводов в том, что не сами социальные позиции, а различия между социальными позициями являются истинными призами в конкуренции, как ее определяет мир потребления; и «различия ситуаций и, самое главное, позиций на символическом уровне суть объект систематической экспансии»[45]. Число позиционных различий (потенциально) бесконечно. В принципе, его не должны ограничивать ни скудость естественных ресурсов, ни ограниченность наличного богатства. Все новые различия производятся в процессе соперничества между потребителями, и потому призы, выигранные одними участниками, не обязательно уменьшают шансы остальных. Напротив, они стимулируют остальных ко все более сильным и направленным усилиям. Участие в соперничестве, а не материальные трофеи, символизирующие моментальный срез игры, – вот что составляет награду.
Марк Гийом предположил, что на стадии консюмеризма «утилитарная функция» приобретаемых на рынке товаров уходит в тень, а на первое место выходит «знаковая функция»[46]. Теперь предметом желаний, поисков, приобретения и потребления стали знаки. Можно сказать, что товары служат предметом желаний не из-за своей способности укреплять тело или ум (делая их здоровее, богаче, полноценнее), но из-за своей магической способности придавать особую, отличительную и потому желанную форму телу или духу (особенный облик, служащий ярлыком принадлежности к правильному полюсу какого-то различия). Можно пойти дальше Гийома и предположить, что само различие между «утилитарной» и «знаковой» функциями уже не имеет смысла ввиду того факта, что именно знаковая способность составляет главную притягательность, более того – подлинную «утилитарную функцию» рыночных товаров.
Смещение сферы индивидуальной свободы от конкуренции за богатство и власть к символическому соперничеству создает совершенно новую возможность для индивидуального самоутверждения; возможность, которая никогда не сталкивается с угрозой неминуемого и окончательного поражения и потому уже не содержит с неизбежностью зерно фрустрации и самоуничтожения. Теоретическое представление потребительского соперничества как «на самом деле не подлинной свободы», как компенсации за удушение «реальной конкуренции», как продукта обмана или заговора крупных торговых компаний мало что изменит, независимо от того, истинно оно или нет. Само соперничество, сама вызванная им индивидуальная энергия, само созданное им разнообразие выбора – все они достаточно реальны. Ими наслаждаются, их берегут, их рассматривают как эквивалент самоутверждения и от них так просто не откажутся – и уж точно не отдадут взамен за регламентацию потребностей и рационирование удовлетворений. Теперь мы можем несколько модифицировать наши предыдущие, предварительные соображения об исторической судьбе первоначального брака между капитализмом и свободой индивида. Этот брак не завершился разводом. Напротив, он жив и благополучен. Произошло же с ним иное – и нечто вполне естественное в долгих браках: оба партнера претерпели ряд трансформаций, которые (как могло бы показаться тем, кто долго не видел партнеров после их свадьбы) изменили их до неузнаваемости. Капитализм сегодня не определяется конкуренцией. Он уже давно перестал быть «общедоступным», необозримым фронтиром, плодородной почвой для изобретательности, инициативы и простой мышечной силы. Теперь это высокоорганизованная система, управляемая и контролируемая из ограниченного (и постоянно сокращающегося) числа центров, каждый из которых оснащен все более мощными и дорогостоящими средствами сбора и производства информации. Капиталистическая конкуренция (кажется) приблизилась к цели всякой конкуренции – доработаться до полной собственной ненужности; покончить с собой. Эта цель оказалась достигнута по крайней мере настолько, что приход новых конкурентов становится крайне затруднен – и конкуренция в ее традиционной, раннекапиталистической форме становится идеей, непригодной для массового распространения.
Но изменился и другой партнер в этом браке. Самоутверждающийся индивид эпохи раннего капитализма, стремящийся установить собственную идентичность и добиться ее социального признания, все еще вполне жив – но решения своих проблем он ищет в иной сфере жизни и, соответственно, использует иные инструменты. Что-что, но сегодня свобода выбора (и связанный с ней самоутвердительный образ жизни) – это возможность, открытая для гораздо большей доли общества, чем во времена пионеров. Как бы усердно проповедники пути «из грязи в князи» ни пытались убедить нас в обратном, число людей, которые действительно могли применить свою свободу в капиталистической конкуренции, всегда было крайне ограничено. Эпоха пионеров и магнатов была также и эпохой, когда подавляющее большинство членов общества были пожизненно заточены в нижних эшелонах подобной паноптикону иерархии. Свобода была привилегией и, за исключением нескольких уникальных и всегда краткосрочных случаев (таких, как «западный фронтир» Соединенных Штатов), привилегией доступной для очень немногих. Нельзя даже быть уверенным, что (как это часто предполагается) общее число тех, кто воспользовался этой привилегией, обнаруживало тенденцию к расширению. Вполне возможно, что это число оставалось фактически постоянным и по-прежнему столь же велико (точнее, столь же мало!), как и в любую прежнюю эпоху. То, что ошибочно принимают за кончину смелого, упорного и пробивного «сделавшего себя» предпринимателя, – это двоякая перемена не столько в практике, сколько в идеологии капиталистического общества. Во-первых, пришлось наконец признать упрямую очевидность, и самосознание капиталистического общества смирилось с тем фактом, что уникальные биографии нескольких образцово успешных магнатов никогда не превратятся в универсальную модель личного успеха для масс. Во-вторых, заодно с исключительностью прежняя «предпринимательская» модель успеха утратила и львиную долю популярности. Появились другие, столь же притягательные и более реалистические модели, более пригодные для массового распространения.