Можно сказать, что потребительское общество начинается там, где кончается «Гаргантюа». Оно возвысило примитивные правила раблезианского аббатства до изощренных системных принципов. Общество, организованное вокруг потребительской свободы, можно представить как утонченную версию Телема.
Толстые стены – неотъемлемая часть потребительского общества; равно как и их незаметность для обитателей. Если такие стены и попадают в поле зрения потребителей, то лишь как фон для пестрых, эстетических приятных граффити. Все действительно уродливое и противное оставлено за стеной: потогонные фабрики, рабочие без профсоюзов и страховки, убожество жизни на пособие, обладание неудачным цветом кожи, мучение от того, что ты никому не нужен и везде лишний. Потребители редко замечают эту – другую – сторону. Сквозь убожество городских гетто они проезжают в уютном и плюшевом салоне своих авто. Если они когда-нибудь и бывают в третьем мире, то ради сафари и массажных кабинетов, а не ради потогонных фабрик.
Стены эти не только физические. Восприятие увеличивает дистанцию и углубляет разделение между сторонами. Обитатели потребительского общества думают о посторонних иногда со страхом, иногда с осуждением; в лучшем случае, с жалостью. В обществе, организованном вокруг потребительской свободы, всякий определяется своим потреблением. Обитатели – это полноценные личности, потому что они практикуют рыночную свободу. Посторонние – не что иное, как неудачные потребители. Они могут вызывать сочувствие, но им нечем хвастаться и их не за что уважать; в конце концов, они провалились там, где столькие преуспели, и они еще должны доказать, что ответственность за неудачу лежит именно на жестокой судьбе, а не на их порочном характере. Посторонние – это еще и угроза и источник беспокойства. Они рассматриваются как ограничение свободы обитателей; они тяжелым грузом ложатся на выбор обитателей, взимая налог с содержимого их карманов. Они составляют угрозу для общества, так как их требования помощи предвещают новые ограничения для всех, кто может без помощи обойтись.
С другой стороны, потенциальная моральная оскорбительность стен замаскирована моральной нейтральностью тех обличий, в которых они предстают публике. Стены редко фигурируют как стены; обычно о них думают как о ценах на сырье, как о марже прибыли, как об экспорте капитала, как об уровне налогообложения. Нельзя хотеть бедности для других, не чувствуя себя моральным ничтожеством; но можно хотеть снижения налогов. Невозможно хотеть продления голода в Африке, не испытывая к себе отвращения; но можно радоваться падению цен на сырье. Сразу и не увидишь, что именно все эти столь невинно и технически звучащие вещи делают с людьми. Равно как не увидишь и самих людей, с которыми они это делают.
Последнее по очереди, но не по важности: почему посторонние недовольны своим положением? Потому что им отказано в той самой потребительской свободе, которой наслаждаются обитатели. Выдайся им шанс, они бы ухватились за него обеими руками. Потребители не враги бедняков; они служат моделями хорошей жизни, образцами, которым человек пытается подражать изо всех своих сил. Бедняки мечтают о более выигрышных картах, а не о другом типе игры. Бедняки страдают, потому что они несвободны. И конец страданий они воображают как приобретение рыночной свободы. Не только позиция посторонних, но и воображаемые выходы из нее определены условиями внутри мира потребителей.
И так мы возвращаемся к исходному пункту. Сила основанной на потребителе социальной системы, ее замечательная способность завоевывать поддержку или по крайней мере обессиливать несогласие глубоко коренится в успешном очернении, вытеснении на периферию или за пределы поля зрения всех альтернатив себе за исключением вопиющего бюрократического господства. Именно этот успех и делает потребительское воплощение свободы таким могущественным и эффективным – и таким неуязвимым. Именно этот успех заставляет всякое размышление о других формах свободы выглядеть утопическим и нереалистичным. Более того, поскольку все традиционные требования личной свободы и автономии были усвоены потребительским рынком и переведены на его собственный язык товаров, то потенциал давления, сохранившийся в таких требованиях, становится еще одним источником витальности для консюмеризма и его главенства в жизни индивида.
Разумеется, основанная на потребителе система не ограждена от вызовов извне. Общества, где подобная система более или менее надежно установлена, пока что остаются (и останутся в обозримом будущем) привилегированным меньшинством по отношению к остальному миру. Все они перешли тот порог товарного предложения, за которым потребительские приманки становятся эффективными факторами социальной интеграции и управления системой – но они добились этой привилегии благодаря непропорционально большой доле мировых ресурсов и подчинению экономик менее удачливых стран. Отнюдь не ясно, может ли консюмеризм существовать в мировом масштабе иначе как привилегия. Можно доказывать, что сегодняшняя привилегия – это завтрашний всеобщий паттерн; можно доказывать с равной силой, что потребительское решение системных проблем некоторых обществ не вполне случайно сопряжено с выдаиванием ресурсов из других обществ. Какое бы доказательство ни победило, пока что консюмеризм остается привилегией, а в этом качестве – объектом зависти и потенциального вызова. Механизмы, которые делают потребительское решение сравнительно защищенным от антагонистических сил внутри данного общества, не работают в мировом масштабе – или по крайней мере не работают равно эффективным образом. Те, кто расплачивается за потребительскую свободу, или те, кто попросту проиграл в гонке, и не могут быть сброшены со счетов как дефектные потребители, и сами себя таковыми не считают. Они могут думать в категориях перераспределения – такого, в котором ставкой может служить сама та игра, в которой они чувствуют себя жертвами систематического мошенничества. Именно чтобы предотвратить такой поворот событий, богатые страны так усердно помогают мировым беднякам терзать друг друга. До тех пор пока они используют оружие, щедро поставляемое богатыми, чтобы увечить друг друга в бесконечных и бессмысленных битвах за местный престиж, вероятность вышеописанного вызова остается ниже опасного уровня.
Если отвлечься от внешнего вызова, насколько вероятно, что основанная на потребителе система будет реформирована изнутри? Как мы видели, шансы такой реформы, судя по всему, невелики, учитывая самоподдерживающую способность системы, которая открыла настоящий «философский камень» в свободе потребителя. Поскольку бюрократическое регулирование прочно закрепилось как единственная внутрисистемная альтернатива такой свободе, то вероятнее всего, что тот тип поведения, который прибавляет энергии рыночным механизмам и тем самым воспроизводит свою собственную привлекательность, будет продолжаться, не ослабевая.
Но прежде чем сделать такой вывод, вспомним, что замечательная популярность свободы в ее потребительской форме происходит первоначально из ее роли паллиатива или суррогата. Первоначально потребительская свобода была компенсацией за утрату свободы и автономии производителя. Отлученный от производственного и коммунального самоуправления, индивидуальный порыв к самоутверждению нашел отдушину в рыночной игре. Можно предположить, что – по крайней мере, отчасти – сохраняющаяся популярность рыночной игры происходит из ее фактической монополии в качестве орудия самопостроения и индивидуальной автономии. Чем меньше свободы существует в других сферах социальной жизни, тем сильнее массовое давление в сторону дальнейшего расширения потребительской свободы – какими бы ни были издержки.
Это давление может ослабеть, только если другие сферы социальной жизни будут открыты для применения индивидуальной свободы; в частности, сферы производства, коммунального управления, национальной политики. Некоторые социологи указывают на множество социальных движений, которые – независимо от заявленных целей – требуют большего участия народа в ведении местных дел или в решении ключевых вопросов государственной политики. Некоторые другие социологи сосредотачиваются на местных инициативах, признаках растущего интереса к коммунальной свободе от бюрократического вмешательства и обновленного порыва к свободе, не ограниченной индивидуальным потреблением. Социологи считают такие тенденции интересными и важными, поскольку они могут разорвать заколдованный круг бюрократии и потребительской свободы, введя третью, до сих пор пренебрегаемую, альтернативу: индивидуальную автономию, достигаемую посредством коммунальной кооперации и укорененную в коммунальном самоуправлении.
Свобода как способность управлять собой, в отличие от свободы как «оставленности в покое» правительством, была мечтой тех революционных движений, которые возвестили западному миру начало его современной истории. Французская революция 1789 года стремилась сделать так, чтобы те, кто был «ничем» – а таким и было третье сословие (то есть подавляющее большинство нации, лишенное эффективного влияния на ведение общенациональных дел) – стали «всем» – силой, свободно решающей все вопросы общественной важности. Отцы-основатели Американской революции пытались в своей Декларации независимости «обеспечить пространство, в котором может возникнуть свобода» – свобода, опять-таки, понятая как полноценное и всеобщее участие в общественных делах. Комментируя ранний опыт революционной Америки, Алексис де Токвиль писал о «свободе ради свободы», оправданной чистым удовольствием от способности говорить, действовать, дышать. Таким образом, стремление к свободе, которая не есть право быть не потревоженным общественными делами, а, напротив, неограниченное и восторженно применяемое правом заниматься ими, – не ново. Оно сопровождало современные общества с самого их начала. Однако оно всегда оставалось мечтой – в лучшем случае «утопическим горизонтом». Реальная история современных обществ приняла другой оборот. Она вела к «уходу» и прочь от «голоса». Она сократила публичную сферу до размеров того места, куда адресованы просьбы и жалобы. Она сделала личную автономию и безразличие к общественным делам взаимозависимыми и взаимообусловленными вещами.