Свобода — страница 38 из 111

ки, – он мог наблюдать эту картину через стеклянный потолок – читала “Таймс”, болтала по телефону, демонстрировала весьма впечатляющие бедра и едва прикрытую растительность на лобке и то и дело махала ему, – он стал рьяным адептом профессионализма и протестантской добродетели, приходил ровно в девять и работал еще несколько часов после заката, надеясь покончить со стройкой на день-два раньше намеченного срока и свалить отсюда ко всем чертям.

Из Флориды он вернулся, питая равную неприязнь к сексу и музыке. Это чувство было для него внове, и ему хватило ума понять, что все происходящее связано исключительно с его душевным состоянием, но никак не с реальностью. Как схожесть женских тел никоим образом не отменяла их бесконечного разнообразия, так и по поводу однообразия кирпичиков, из которых строится популярная музыка, – всех этих мажорных и минорных квинт, ритмов в две и четыре четверти и рифмовки А-В-А-В-С – отчаиваться не было никакого смысла. Каждую минуту где-то в Нью-Йорке кто-то юный и целеустремленный пишет песню, которая хотя бы для нескольких слушателей – если повезет, для двадцати, а то и для тридцати – покажется свежей, как утро в первый день сотворения мира. С тех пор как закончились общественные работы во Флориде и пришло время распрощаться с большегрудой надзирательницей из департамента природопользования, Мартой Молиной, Кац не включал свой музыкальный центр, не прикасался ни к единому музыкальному инструменту и даже и не помышлял когда-нибудь пустить кого-либо к себе в постель. Почти каждый день его внимание привлекали какой-нибудь пассаж, доносящийся из репетиционной в подвале или даже (и такое бывало) из открытых дверей магазина вроде “Банана репаблик” или “Гэп”, или девчонка, которая могла бы изменить чью-нибудь жизнь, – но он перестал верить, что это могла бы быть его жизнь.

Затем пришел зябкий четверг – небо приняло мышино-серый казарменный цвет, мелкий снег приукрасил линию горизонта, размыв очертания волшебных башенок Вулворт-билдин[46], мягко нависшего под напором погоды над Гудзоном и темной Атлантикой вдали, и укрыв от Каца суету машин и пешеходов четырьмя этажами ниже. Благодаря царящей на улицах слякоти шум движения усилился, весьма удачно заглушая звон в ушах. Распиливая доски и устанавливая их между тремя каминными трубами, он чувствовал, что находится в двойном коконе, что снег и свой труд надежно скрывают его от внешнего мира. Полдень обратился в сумерки, а мысль о сигаретах так ни разу и не пришла ему в голову, а поскольку периоды между перекурами и были теми частями, на которые он мысленно делил свой день, казалось, что между обеденным сэндвичем и неожиданным появлением незваного Захарии прошло не больше четверти часа.

Мальчик был одет в толстовку с капюшоном и сидящие на бедрах узкие джинсы – подобные Кацу встречались в Лондоне.

– Как вам “Тутси Пикник”? – поинтересовался Захария. – Вставляет?

– Никогда не слышал, – ответил Кац.

– Да ладно!

– И все же.

– А “Флагрантс”? Крутые, да? Помните эту их песню на тридцать семь минут?

– Не имел удовольствия.

– Ладно, – Захария не терял надежды, – а как вам те психоделы из Хьюстона, которые писались у “Пинк Пиллоу” в конце шестидесятых? Некоторые моменты реально похожи на ваши ранние работы.

– Мне нужна та штука, на которой ты стоишь.

– Они, наверное, повлияли на вас, да? Особенно “Пешаварский рикша”.

– Подними-ка левую ногу.

– А можно еще вопрос?

– Сейчас я включу пилу, будет шумно.

– Всего один!

– Валяй.

– Это часть вашего творческого процесса? Возврат к старой работе?

– Не думал об этом.

– Понимаете, у меня одноклассники спрашивают. Я им сказал, что это все часть вашего творческого процесса. Ну типа вы возвращаетесь к своему внутреннему рабочему состоянию, чтобы собрать материал для нового альбома.

– Сделай одолжение, скажи своим друзьям, чтобы их родители звонили, если им нужны мои услуги. Беру заказы в районе между Четырнадцатой авеню и западом Бродвея.

– Серьезно, зачем вам это?

– Включаю пилу.

– Один последний вопрос! Клянусь, последний. Можно взять у вас интервью?

Кац включил пилу.

– Пожалуйста, – принялся умолять Захария. – У меня в классе есть девочка, она без ума от “Безымянного озера”. Если я запишу с вами маленькое интервью и выложу его в интернет, может, мне удастся с ней заговорить.

Кац опустил пилу и тяжело посмотрел на Захарию:

– Ты играешь на гитаре и еще говоришь, что у тебя проблемы с девочками?

– Ну, с этой конкретной – да. Она больше мейнстрим любит. Мне нелегко приходится.

– И она та самая единственная и неповторимая.

– Типа того.

– И вы учитесь в одном классе, – сказал Кац, непроизвольно подсчитывая в уме возраст. – И она не перескакивала через год, ничего такого.

– Насколько я знаю, нет.

– Как ее зовут?

– Кейтлин.

– Приведи ее завтра после уроков.

– Но она же не поверит, что вы здесь. Я поэтому и хочу взять интервью, чтобы доказать. Тогда она сама захочет вас увидеть.

Кац соблюдал целибат уже без двух дней восемь недель. Предыдущие семь недель отсутствие секса казалось естественным дополнением к отказу от наркотиков и алкоголя – одна добродетель поддерживала другую. Пять часов назад, взглянув вниз на эксгибиционистку Люси, он испытал безразличие, близкое к тошноте. Но теперь ему вдруг с кристальной ясностью открылась истина: он падет на день раньше восьминедельной отметки, пожертвует собой ради досконального изучения Кейтлин, проведет бесчисленные мгновения между сегодняшним вечером и завтрашней ночью, воображая миллионы слегка различающихся лиц и тел, одним из которых она может обладать, а затем вновь проявит свое мастерство и насладится его результатом – все это ради сомнительной радости сровнять Захарию с землей и поставить на место восемнадцатилетнюю поклонницу с ее пристрастием к “мейнстриму”. Не интересоваться пороком, оказывается, уже само по себе было добродетелью.

– Значит, так, – сказал он. – Придумывай вопросы, а я освобожусь через пару часов. Завтра покажешь мне результаты. Хочу проверить, чтобы не навыдумал всякой хрени.

– Супер, – ответил Захария.

– Ты меня вообще слышал? Я больше не даю интервью, но если я делаю исключение, мне нужен результат.

– Клянусь, она сюда придет. Она обязательно захочет с вами встретиться.

– Ладно, тогда иди и подумай над тем, как тебе круто повезло. Я спущусь около семи.

На город упала тьма. Началась метель, а вместе с ней – кошмарная ежевечерняя пробка в Гудзоновом туннеле. В трехстах ярдах от Каца пересекались почти все ветки городской подземки, кроме двух, да еще скоростного поезда. Это место по-прежнему было узловой точкой мира. Залитый светом прожекторов шрам на месте Мирового торгового центра, городская тюрьма, биржа, ратуша, “Морган Стэнли”[47], “Американ Экспресс”, глухие стены монолита “Верайзон”[48] и волнующий вид через гавань на статую Свободы, одетую в зеленый оксид.

Отважные женщины и стойкие мужчины, благодаря которым функционировал город, высыпали на Чабмерс-стрит, украсив ее своими маленькими яркими зонтиками, и потекли домой, в Квинс и Бруклин. На мгновение, прежде чем включить свет, чтобы продолжить работу, Кац почувствовал себя почти счастливым, почти понятным себе; но два часа спустя, собирая инструменты, он понимал, что заранее ненавидит Кейтлин. Что за странный и жестокий мир – ему хотелось трахнуть телку, потому что он ненавидел ее, и он понимал, что этот эпизод кончится так же плохо, как и множество ему подобных, и это будет значить, что весь его период чистоты был потрачен впустую. Отдельно он ненавидел Кейтлин за эту растрату.

И все же ему хотелось расквитаться с Захарией. У пацана была собственная комната для репетиций, кубическое пространство с поролоновыми стенами, усыпанное таким количеством гитар, какого Кац не имел за тридцать лет. Насколько можно было судить, этот мальчик уже был гораздо более крутым солистом, чем Кац когда-либо был – или мог бы быть. Но таких старшеклассников в Америки было с сотню тысяч. И что? Вместо того чтобы, обманув отцовские надежды, увлечься энтомологией или вторичными ценными бумагами, Захария послушно косил под Джими Хендрикса. Никакого воображения.

Мальчик ждал его в своей репетиционной комнате с эппловским ноутбуком и распечатанным списком вопросов. В тепле замерзшие руки сразу же заболели, из носа потекло. Захария указал на предназначавшийся ему складной стул.

– Может, вы могли бы сыграть одну песню до интервью, а в конце сыграть еще одну?

– Нет, – ответил Кац.

– Одну песню! Было бы так круто.

– Давай задавай свои вопросы. Все это и так достаточно унизительно.

В о п р о с. Итак, Ричард Кац, с момента выхода “Безымянного озера” прошло три года, а с момента получения “Ореховым сюрпризом” “Грэмми” – ровно два. Расскажите о вашей жизни после таких масштабных перемен.

О т в е т. На этот вопрос я отвечать не буду. Придумай что-нибудь получше.

В. Расскажите о вашем решении вернуться к ручному труду. Это связано с вашими музыкальными поисками?

О. И еще получше.

В. Ладно. Что вы думаете про революцию с МР3?

О. Ах да, революция. Приятно снова слышать это слово. Круто, что песня теперь стоит столько же, сколько пачка жвачки, да и хватает ее на столько же, а потом она теряет вкус, и приходится тратить еще один бакс. Эпоха, которая закончилась, скажем, вчера, – та эпоха, когда все притворялись, что рок бичует конформизм и консьюмеризм, а не является их помазанником, – в общем, эта эпоха меня изрядно раздражала. Для честности рок-н-ролла, да и для всей страны, очень хорошо, что мы наконец-то видим, что Боб Дилан и Игги Поп на самом деле всего лишь вечнозеленая жвачка.

В. То есть вы считаете, что рок утерял свою подрывную составляющую?