Свобода и любовь. Эстонские вариации — страница 11 из 25

случае, если был уверен, что расходы на угощение обернутся чистой прибылью.

Меня раздражало, что руководитель фирмы, составляя черновики, пишет на обеих сторонах листа. Белая бумага была бесплатной, подарком одного русского партнера, но Карла не мог отказаться от своей привычки. С той же скупостью, с какой он исписывал каждый листок от края до края, с лицевой стороны и с изнанки, он пытался использовать все — до последнего миллиметра, до последней нитки, до последней крошки, до последней капли крови.

Шеф позволял предметам или людям оставаться неиспользованными только если не видел, какую прибыль принесет их применение. Но едва почуяв возможность пожать плоды, Карла сжимал вещь или человека железной хваткой.

Однажды в фирме очутилась я — бесполезная доченька полезных знакомых. Но отныне я должна рисовать. Буквально штамповать картины.

Меня саму изумляло, как быстро рисование, бывшее для меня радостью, превратилось в проклятие, изнурительную и опустошающую каторгу.

Единственным спасением было уехать. Как можно дальше… К счастью, мои вояжи в Москву были теперь для Карлы рекламными поездками и он не возражал. Порой мне казалось, что он ждет выхода моего альбома еще нетерпеливее, чем я. Он считал, что я обязана протолкнуть свои рисунки еще в какое-то печатное издание. Каким образом? А это уж моя забота. Поезжай, организуй!…

И я ехала в наркотическом опьянении свободой.

Входя в вагон, я все чаще чувствовала, что моим настоящим домом становится поезд. Крошечная Эстония не вмещала в себя поезда — оттого, наверно, мои знакомые эстонцы предпочитали ездить автобусами — даже если это вдвое дороже и автобус набит под завязку. Гуманные водители, плюя на правила дорожного движения, подсаживали земляков, так что половина пассажиров ехала стоя. Но эстонцам все равно нравилось колесить по своей стране в таких привычных душных бензиновых колымагах. Поезда пронизывали родную землю насквозь и исчезали вдали, на чужой территории, на опасной почве, уносясь в места, достойные лишь отчуждения и отрицания.

Правду мои соотечественники впрямую не высказывали. Говорили, что в поездах стоит вонь — признак присущей чужакам неряшливости, невоспитанности и вульгарности. Совместные трапезы в купе отвергались как неуместные — при поездках на короткие расстояния в автобусе они были немыслимы. Говорите, и в автобусе может попасться попутчик, который всю дорогу будет жевать бутерброд с колбасой, провоняв своим завтраком весь салон? Что вы, этого не может быть, потому что этого не может быть никогда! Скорее уж вы встретите человека, ослабевшего от усталости и голода; он в столице до полного изнеможения бился за интересы маленького городка…

Утомление от непосильной работы входит в натуру эстонца. Молчаливых пассажиров часто окружает аура загадочной и благородной усталости от дел, а иногда и тонкий сигаретный аромат, но никогда — ядреный дух дешевой колбасы, невежливая назойливость пищевых запахов. Эти запахи заставляют общаться, витая над местом соседа, разрушая естественную для эстонцев склонность замыкаться в себе и во всем привычном, что тебя окружает. Еда — это еще более вульгарная и пошлая навязчивость, чем попытка завязать разговор. Тут хоть можно отбиться холодной вежливостью. А как отобьешься от атаки ароматами? От общения через запах? В конце концов, ест он свое, колбасу никто не запрещал, как, впрочем, и хамство. Это ужасно, это мучительно…

Разумеется, мои родители тоже избегали ездить поездом, хотя он курсировал между нашим городком и столицей в очень удобные часы. Мать уверяла, что после дальней поездки в поезде она чувствует себя словно побывавшей в цыганском таборе. Поезд считался непременным признаком оккупации. Все подозреваемые в угнетении малого народа ездят поездами. Отец не жаловался, но его замечания о пассажирах поездов дальнего следования были еще более меткими и обидными.

Как же мне было признаться, что ночные скорые поезда стали моим домом? Мне, представительнице малого народа, которой полагалось брезгливо избегать таких поездов как неуместных на моей крохотной родине. Я молчала, боясь, что знакомые осудят. Богатые эстонцы-нувориши летали самолетами. В Америку, на Канары: туда, где теплые волны ласково лижут песок… Те, кто победнее, паромами отправлялись в Швецию и Финляндию. Поезда были осуждены общественным мнением как бесполезные и неэстетичные. О замызганных вокзалах пытались забыть, словно в Эстонии их и не было.

Я узнала поезда как следует, когда изворотливые эстонские карьеристы давно их позабыли. В столь недалеком советском прошлом услужливые чиновники за ночь доезжали до Москвы, этого средоточия карьерных вожделений. А за другую ночь — срочно — домой. Они, эстонцы по своей сути, уже тогда не могли ночевать в столице ненавистной империи и не умели найти там друзей. Но это не было причиной не ездить, так как только такие поездки помогали удерживаться на вершине служебной лестницы и наслаждаться привилегиями. Люди этого типа предельно искренни. Сейчас они ненавидят русских больше, чем кто-либо — со всем накалом страсти. Они сами себе никогда не признаются, что причина ненависти — не оккупация, которой они сами своими поездками в Москву усердно способствовали. Когда-нибудь они точно так же станут ненавидеть финнов и шведов, а пока что с улыбкой сносят от них все унижения. Богатый и властный всегда сумеет унизить корыстолюбивого выскочку. Выскочку, который ради карьеры готов проглотить все что угодно. Однако тот, кого по-дружески унижают, лелеет в душе месть — сказочную и недостижимую, в вожделенный час, когда колесо истории повернется самым невообразимым образом и поменяет местами унижающих и унижаемых. К сожалению, эти поворотные пункты превращают в хищников не только подлых и низких; в такой миг ломаются зачастую и благородные души. Даже самые лучшие внезапно заражаются коварством — во имя некоей невнятной новой цели, которая уже не раз являла себя на протяжении столетий и никакой новизны в себе не несет.

Некогда любимый поезд карьеристов теперь уступлен отверженным — тем, кто не сумел рассортировать друзей, исходя из принципа корысти и национальной чистоты. Сегодняшний ночной вагон лицемерие и фальшь ненавидит. Теперь карьеристы не населяют купе, пропитывая их своим духом. Позже, в Берлине, меня поразило, насколько образ мышления восточных немцев схож с эстонским. Не зря остзейские бароны столько веков формировали своих крепостных по собственному образу и подобию. Поляки не забыли живших в России друзей, а преуспевающие восточные немцы навещать “друзей” прекратили. Лицемерие и простодушие глубоко связаны между собой — немцы все же называли “друзьями” людей, которые им теперь ничуть не были нужны, коль скоро их нельзя использовать как орудие коммунистической карьеры.

Может, и я, останься я в родном городке, научилась бы скрывать от себя самой еще более утонченное лицемерие новой жизни, где иноязычных почти что и не попадалось. В Таллинне же меня повсюду окружали не говорящие по-нашему люди без родины. Они не ассимилируются, не уступят — их слишком много. Даже четверти населения было бы много, или трети, но их больше. И поэтому эстонцы, отторгая их, не могли заставить их выучиться эстонскому; напротив, эти люди старались всячески принизить государственный язык, утешая себя тем, что нужны-то как раз русский и английский…

В поезде Таллинн — Москва я находила не столько гигантов бизнеса, сколько товарищей по судьбе, чьи супруги или возлюбленные жили во враждующих городах. В двух столицах — нового карликового государства и бывшей гигантской империи. Каждая старалась быть как можно столичнее, несмотря на обидные щелчки по носу, получаемые от истории. Таллиннцы издевались над не утихающими претензиями москвичей и — в противовес прежним величальным песням — описывали в путевых заметках столицу России как самый омерзительный, загаженный, нищий, разоренный и преступный город на свете. Москвичи были поражены бунтом прежде любезных, покорных, услужливых, лакействующих и угодливых поданных. Презрение карликовой нации не могло ранить гигантскую империю, ведь не ранит же мамонта укус комара. И все же русские чувствовали себя задетыми, обведенными вокруг пальца, униженными. Прежнюю покорность раба они принимали за верность. Лесть — за признания в любви.

В поезде, который раз от раза становился все грязнее, помимо молодых русскоязычных дельцов встречались лишь те, кто не в силах был на алтарь отечества возложить своих любимых. Слишком искренние, слишком подлинные — даже для себя самих. Те, кто не смог принести страшную жертву клочку земли от Чудского озера до Финского залива.

— Любовь — всегда иллюзия, — горько улыбалась мне очередная сирота любви. — Я эстонка, родом из Выру. Мой муж — московский еврей. У него было много друзей среди эстонцев. Теперь оказалось, что они никогда его другом-то и не считали. Но никто же не просил их клясться в любви, никто не уговаривал ездить в Москву! Больно разочаровываться в целом народе — это почти то же самое, что разочароваться во всем человечестве. Почему вражду к русским эстонцы считают необходимой частью своего патриотизма? Как схоже выражается патриотизм разных наций! И как часто в истории мера его определялась мерой антисемитизма! Хотя сама по себе любовь к родному дому — одно из лучших человеческих чувств. Но ведь самым лучшим прикрывают и самое дурное…

Попутчица исповедуется мне, и слезы льются по ее лицу.

Остановившимся взглядом она следит за мелькающими в окне деревьями и не догадывается утереть слезы. Мне хочется бежать, исчезнуть, попросить прощения, потому что боль моей собеседницы переливается, впитывается в меня — и мне никак от нее не избавиться. В каждом поезде — по крайней мере одна такая история, иногда больше. Я не хочу страдать вместе со случайными попутчиками! У меня своих душевных мук достаточно!

Только в поезде я узнаю, что прекрасно умею слушать. Мне расхваливают внимательность эстонцев, их умение слушать. А мое — особенно. Других эстонцев в вагоне встретишь нечасто. Бизнесмены летают в Россию самолетами, а бедные и неудачливые эстонцы чураются инородцев еще больше, чем их преуспевшие соотечественники. Богатство зарубежных эстонцев, их самодовольные улыбки и зимний загар, приобретенный во Флориде, заставляют свирепеть. Но ненависть обращается не на этих смуглых счастливцев, а на оборванных пришельцев.