Французские самолеты поразительны: в них бесплатно угощают вином и даже шампанским. Жадно глотаю этот традиционный напиток эстонских праздников, чтобы избавиться от своих душевных мук, сомнений, рефлексии.
Я явно перебрала и замечаю, что многие мужчины как-то очень настойчиво улыбаются мне. Смешно! Мужчины неисправимы: пессимисты считают каждую женщину шлюхой, а оптимисты надеются, что так оно и есть. Причем даже самые разумные мужчины в дороге вдруг начинают питать фривольные надежды. Все, что хоть как-то выходит за рамки повседневности, дает им надежду на новый анекдот из жизни. А я-то уж точно выхожу за рамки. Обожают-то они только самых близких женщин. Веря при этом всем анекдотам про женщин, которые сами и сложили в поездках.
Женщина должна быть “отрадой для взора” — для взора любого мужчины, который удостоит ее этого взора. Я предпочла бы носить паранджу как прикрытие от раздевающих взглядов. Я безошибочно ловлю спиной именно такие взгляды, ощущаю их всей кожей. Я слишком хорошо улавливаю эти излучения чувств, мыслей, самой сути человека. Мне этого вовсе не хочется, но я не умею отключить свою чувствительность, как отключают телевизор. И теперь в самолете мне остается только топить эти противные клейкие взгляды в шампанском.
Для первого посещения Парижа я перестаралась с этим напитком.
Когда Размик встречает меня в аэропорту, я уже безнадежно косая. Встреча с городом мечты, таким родным и круглым… Мои глаза словно в тумане, но округлости Парижа я замечаю мгновенно. Здесь все кажется округлым. Аэпорорт “Шарль де Голль” и здание Французского радио, мимо которого мы проезжаем. Даже задницы француженок кажутся слишком уж гладенькими — даже у седых дам коротенькие кругленькие юбчонки зачастую прикрывают лишь верхнюю часть бедра.
Я внезапно попала в круглую, совершенно круглую страну — здесь все в форме шара или окружности.
В Эстонии с незапамятных времен все круглое принято скрывать. Более мешковатые одежды я видела только в Финляндии и Швеции — гигантские кофты и просторные брюки, которые словно хоронят все округлые формы. В Эстонии это можно было приписать дурному влиянию советской власти: пиджаки и кофты делали женщину похожей на наши дома-коробки, такой же угловатой.
В первый же свой парижский день я поняла, что здесь даже старушки одеваются в манере, которую моя мать всегда считала крайне легкомысленной, свидетельствующей о сомнительном образе жизни. Впрочем, с точки зрения моего родного городка, все парижское выглядит легкомысленным.
Право же, забавно, как мы в своей провинции обожали Париж, который в действительности опрокидывает все наши представления о том, что достойно обожания и что недостойно. Столица Франции горда предметами и явлениями, которые мне с детства предписывали осуждать. Пальто и шубы здесь не кладут с немецкой аккуратностью на скамью, как учила меня мать. Их беспечно роняют с плеч, нимало не заботясь о том, где им случится упасть. Удивительно, что мой аккуратный жених Тармо не сумел избавиться от провинциальной мании обожествлять Париж, хотя все существо этого человека противоречило сути французской столицы. Разумеется, Тармо аккуратно складывал, разглаживал и развешивал свои пальто, пиджаки, рубахи, шарфы, шапки — все, что попадалось под руку. Мне казалось тогда, что его аккуратизм переходит в манию.
И если бы Тармо сумел оценить во мне хотя бы одну из черт, присущих Парижу, наверно, я бы по сей день оставалась счастливой и верной замужней матроной. Не зная, что именно Париж подарит моему существу право на жизнь…
И вот я во все глаза смотрю, как обычная француженка выходит на улицу, соблазнительно обтянув свои формы, — будто ей и невдомек, что женское тело табу и вызывает у мужчин скоромные мысли.
Ноги парижанок обычно обуты в черные туфельки на высоком каблучке, словно все они торопятся в театр, на концерт или на бал. Хотя сейчас всего лишь середина обычного рабочего дня. И на дворе ранняя весна — время, когда эстонки прячут свои ноги в бесформенные кроссовки, танкетки или в лучшем случае ботиночки на платформе. В Таллинне высокие каблуки встречаются редко, еще реже, чем в провинции. Говорят, они уже не в моде. Отчего же тогда они не выходят из моды в столице мира? На высоких каблуках бедра и икры парижанок кажутся, разумеется, куда соблазнительнее, чем на низких.
Я прячу ноги под сиденье. Моя обувь, которая еще в Таллиннском аэропорту казалась мне удобной и элегантной, здесь демонстрирует все свое безвкусие и провинциальность. Я вломилась в самолет, будто собиралась лететь в безлюдную тайгу. Меня гложет безумная ревность: конечно, Размик замечает, какой убогой кажусь я на фоне всех этих парижанок с их страстью к украшениям и умением обнажаться! Все, что у них напоказ, у меня скрыто, упаковано, убрано. Любая кривоногая и толстобедрая парижанка смело демонстрирует себя и проходит мимо с чувством собственной неотразимости. Этот город умеет ценить праздничных женщин, сама их одежда — уже праздник.
Невероятно, но Размик не видит, насколько я несовместима с этим городом. Он вообще ничего на свете не замечает. По удивительному совпадению именно сегодня у моего армянина открывается первая выставка в Париже.
До сих пор он успел только мимоходом спросить, как я долетела. И после этого говорит только о том, как трудно ему было готовить выставку. Париж город требовательный, надменный, безжалостный к приезжим …
— Ну да, эту безжалостность я замечаю, — ядовито откликаюсь я. — Ты изменился.
— Неужели? — Размик приятно удивлен тем, как быстро в нем появилось нечто парижское!
Быть может, жизнь в Париже и в самом деле праздник и, чтобы тебя не выбраковали, нельзя оставаться в стороне от него. В Париже надо уметь радоваться и быть счастливым. Нюансы несчастья и бродяжничества парижане улавливают лучше жителей других мегаполисов — слишком много сюда забрело безнадежных искателей счастья. Невозможно каждому сочувствовать, всем помогать. Париж заставляет прятаться в норы. Только совершенно опустившиеся клошары суют свою беду под нос обаятельным согражданам, не получая взамен ничего кроме равнодушной оскорбительной улыбки. Кто заставлял тебя рваться в город всесветных грез?! Париж в этом отношении беспощаден. Своей роскошной элегантностью и весельем он только подчеркивает несчастье.
… А Размик тем временем рассказывает мне, что его ребенок прихворнул. Словно в гости пожаловала одна из любезных армянских тетушек…
Я мазохистка или просто идиотка?…
Размик со своей темной шевелюрой и большими глазами в Париже кажется более своим, чем в Москве, где он выделялся в толпе как “черный”. Я же кажусь слишком “белой”, вернее — чересчур, приметно рыжеволосой. Еще в самолете один пожилой господин принял меня за немку и, узнав, что я впервые лечу в Париж, решил предостеречь от тщательно скрываемой французами недоброжелательности к немцам. Как долго живет, оказывается, потайная вражда оккупированного, но непокоренного народа к давнишним завоевателям! “Как будто в истории Франции не было кровавых периодов, дикости и резни”, — возмущенно втолковывал мне спутник, похожий на остзейского барона. Еще в полете я прослушала и свою первую лекцию о француженках.
В Америке обожают блондинок того немецкого типа, который когда-то был общенациональным идеалом Германии. Француженки же тощие — настолько тощие, что их при всем желании невозможно назвать привлекательными.
— Грудастые женщины улыбаются только на рекламных фото, — заявил сосед, одобрительно окидывая взглядом мои формы. — Да, в эстонских девушках в самом деле заметно влияние немецкой пышности, полезное влияние! Тела француженок не нуждаются в дополнительном изучении в сауне или в бассейне — на них и так все просвечивает, все декольтировано, большинство не надевает лифчиков.
Моя куртка достаточно мешковата, как и подобает порядочной “немецкой” женщине, но в этот момент мне захотелось, чтобы она скрывала все, на манер плащ-палатки. Избавиться от чрезмерно любезного пожилого господина было невозможно. Он и пальцем не касался меня, однако лицо его все багровело, и он шарил глазами по моему телу уже с хозяйской основательной требовательностью.
Когда я в аэропорту повисла на шее Размика, старый господин бросил на меня осуждающий взгляд. Он свое дело сделал, предостерег попутчицу насчет французских охотников за юбками, предложив взамен их легкомыслия германскую добродетель.
Я чувствую себя униженной как словесной похотью старого господина, так и тем, какими очаровательными оказались француженки. Я выбита из колеи лишним шампанским, рассеянностью Размика, болезнью его ребенка и выставкой. Этот человек, о котором я тосковала, грезила, к которому стремилась, рвалась, к которому, черт возьми, прилетела, мог стать моим единственным утешителем в Париже. Но именно в день прибытия все, волею случая, против того, чтобы мы встретились по-настоящему. Я здесь, но мы еще не встретились.
Кусаю губы.
Не хватало еще приехать в галерею зареванной.
Размик раскинулся на сиденье рядом с таксистом, гордо объясняя ему, как проехать к галерее, расположенной в узеньком переулке. Я успеваю заметить, что в окрестностях станции метро “Одеон” полно узеньких улочек и витрин, в которых красуются произведения искусства. Они ранят мне душу своим недоступным изобилием, таинственностью, притягательностью. Мне уже ясно, что Париж — действительно город художников. Единственный город, где ничто не оскорбляет взора. Взгляда художника! Уборщице здесь есть за что зацепиться, так как Париж на удивление замусорен и неряшлив. Особенно в сравнении с чистенькими немецкими городками.
В галерее присутствуют и русские эмигранты. И, естественно, происходит то, чего я и ожидала: меня тут же осуждают, как “эстонскую националистку”. Старый русский аристократ, чьи предки эмигрировали еще до первой мировой войны, превращает меня в объект внимания и снисходительных усмешек всего общества. Почему, мол, мы в Эстонии так безобразно обращаемся со своими русскими?
Пары шампанского все еще обволакивают мой рассудок, и я отвечаю: “Оккупацию забыть невозможно. Что же, в конце концов, лучше запоминается? Немцы дали миру Бетховена, Моцарта, Шиллера, Гейне… Но французы помнят скорее Гитлера, чем Бетховена. Несчастье томит сердце вечно. Так женщина не в состоянии забыть несчастную любовь…”