Свобода и любовь (сборник) — страница 35 из 55

Сначала Наташу пугали сообщения о попытках самоубийства Анюты. Потом их повторность вошла в обиход… Наташа не осуждала Анюту за ее «дикие выходки». Она ее жалела. Ей только было больно за него. Отнимать его драгоценное время, заполнять его душу вечными мелкими заботами, зачем Анюта это делает? Неужели не понимает его ценности? Надо же щадить его силы, время…

Наташа щадила… Наташа не несла ему своих забот, своих мук… Перед его горем, его муками она склонялась, исчезала, стиралась. Оставалась только ее раскрытая душа, полная благоговейной нежности к нему, к мыслителю… Перехватить его заботы, взять их на себя, помочь нести его крест…

– Какая ты сильная, – говорил он, вздыхая. Ты можешь стоять одна в жизни… Не то что бедная Анюта… Анюта без моей опоры погибнет.

Наташа улыбалась ему, как ребенку. Она знала, что с ним она не может, не должна быть «слабой»… Надо нести жизнь за двоих. Надо «быть его опорой», утешением, лучом радости, только радости… Довольно горя, слез, нудных мелких забот там, возле Анюты. С ней, с Наташей, всегда должен быть праздник.

Но иногда в Наташе подымался бунт. Особенно в дни неудач. Почему он жалеет, всегда жалеет, только Анюту? Никогда ее, Наташу. Ведь и она же мучается, борется… И жизнь вовсе не такая простая. На ней лежит дело. Трудное, ответственное. Другие это понимают. А Сеня нет.

– Ах, Сенечка, милый, как я сегодня устала. – Наташа решается достучаться до его внимания, заставить его воспринять себя, не «просто любимую», а ее, Наташу, с ее муками, ее заботами.

– Они, оппозиционеры, повели эти дни на меня настоящую травлю… Ты слышал о революции?

– Ну, брось. Охота тебе волноваться из-за пустяков. Мелкие людишки. Ты лучше скажи мне, как нам-то быть?

Анюта опять больна. Доктор требует покоя. Надо бы взять няньку в дом… А наши финансы… Ты же знаешь, в каком они положении. Ах, Наташа, когда я смотрю на Анюту, как она себя изводит, как все отдает мне, детям, я себя чувствую таким эгоистом, таким преступником, таким негодяем…

Могла ли Наташа думать о своих заботах, когда ему, обожаемому, светлому, было так скверно, так трудно жить?…

Иногда в редкие минуты покоя, Семен Семенович будто спохватывался, что Наташа всегда «дающая», а он «берущий», только берущий.

– Я знаю, Наташа, что наша близость тебе дает одни муки… Я эгоист, я и тебя не умею любить как следует. Ты устанешь от меня. И, пожалуй, разлюбишь… Наташа. Что тогда со мной будет?… Ты и не знаешь, что ты для меня.

– Знаю, Сенечка, знаю… Если б не знала, разве могла бы мириться, терпеть.

– Я не умею тебе этого показать, Наташа, но я твой лучший друг, я хочу, чтобы это ты чувствовала… Мне иногда кажется, что ты не вся тут, со мной… Что ты уходишь от меня… Не все говоришь. Мне это больно. Самое ценное, Наташа, это наша близость.

– Да, да, Сенечка. Наша близость, понимание… Ах, как я рада, что и ты так думаешь… Мне иногда страшно, что тебе не это надо… И тогда так холодно, так больно, так грустно… Я не хочу, чтобы ты любил во мне только женщину.

– Глупенькая…

– Ты прав. Я как-то за последнее время спряталась от тебя… Почему? Не знаю. Но я этого не хочу. Не хочу. Сенечка, я хочу тебе все говорить, все-все…

– Ты должна все говорить… У тебя что-нибудь на душе. – Подозрительно внимательный взгляд. – Ты что-то от меня скрываешь.

– Нет, нет… Просто не всем делюсь. Подумаю, а не скажу… Мучает это, а молчу.

– Что же тебя мучает?

– Ну, вот хотя бы это… Ты знаешь, Антон Иванович часто стал ходить ко мне… Придет и сидит, и сидит… Часами. И смотрит как-то нехорошо… Знаешь, такими «мужскими» глазами. Противно… А не пускать к себе не могу. У нас же общая работа сейчас… И потом, он такой одинокий… Жалко его.

– При чем тут общая работа? Совсем не понимаю… А уж жалость твоя, извини, странная: сидит часами, смотрит влюбленными глазами; а она жалеть… Мало ли до чего ты его пожалеть можешь! Если смотрит «противными глазами» – тогда мужчин просто выгоняют. Конечно, если тебе нравится, что он за тобой ухаживает…

– Сенечка! Что ты… Ну, можно ли так меня понять!

Наташе и досадно, и смешно. Ревновать ее. Глупый, милый. Как он не понимает, что для нее он все еще «боготворимый», что в ее мыслях, в ее душе безраздельно царит он, что его сутуловатая фигура ученого ей кажется милее, трогательнее всех красавцев мужчин.

Кто может сравниться с Семеном Семеновичем, с этой кристальной душой, с этой ясной логической головой мыслителя? Ревность Семена Семеновича была наивная, «детская», как звала ее Наташа. Иногда она ее смешила, иногда больно задевала, колола. Приревновать к скрипачу в концерте и дуться всю дорогу домой, договориться до того, что она «свободна». Кажется, он приревновал ее раз даже к трамвайному кондуктору, с которым она пошучивала.

– Да что же, я, по-твоему, не могу равнодушно мужчину видеть? – смеялась она над ним в хорошую минуту, а он, успокоенный ее ласками, виновато, по-детски улыбался и целовал ее пальцы…

Но Наташа знала, что в такие минуты он не забывал о ее прошлом, о том, что у ней были романы до него.

– Ты сама говорила, что любила того, черноглазого… Как ты его любила? Больше, чем меня?

– Больше, больше, гораздо больше… Если б любила больше, разве бы разорвала так легко… Ты же знаешь. Ты же видел… Ты все еще не веришь, что я тебя люблю, Сенечка? Ты умный и смешной.

– Видишь ли, я часто думаю: те, другие, они были «ухаживатели», кавалеры. Я не умею быть таким, как они.

– Так ведь это и хорошо. Это же и есть самое ценное в тебе, Сенечка. Потому ты и такая прелесть, что ты не такой.

– Прелесть. Нашла «прелесть», – он усмехнулся, смущенный, но довольный.

А Наташа, стоя перед ним на коленях, опять и опять высчитывала все его качества, все те свойства, за которые она его любит, так любит… И все-таки его ревность оставляла на душе осадок, неловкость какую-то. Она не могла понять: как же так? Пока ничего между ними не было, пока были просто друзья, он первый осуждал тех, других, бывших до него, за муки, какие они доставляли ей, за недоверие. Он возмущался, он бранил их… Тогда он умел найти для нее слова утешения, если она терзала себя упреками за «былое», за необдуманный шаг, за «порыв»… Тогда она выплакивала перед ним те оскорбления, какие наносили ей другие, те, бывшие до него, тогда он берег ее душу, щадил ее… Тогда, в те далекие, навсегда ушедшие дни, она говорила с ним, как говорила бы с женщиной, с подругой. Она и потом иногда в шутку звала его «моя Сенечка», но это имя было лишь отзвуком прошлого, отошедшего…

Тот Семен Семенович мыслитель, друг, почти «подруга», каким он был для Наташи, пока между ними еще «ничего не было», и «ее Сеня», ее нелегальный муж, это были два разных человека. Так стало казаться Наташе в эти семь месяцев разлуки.

Было и еще другое в их отношениях, что Наташа стала осмысливать только после разлуки, только перебирая, оживляя прошлое.

Сеня не только не слышал ее души, Сеня не умел беречь ее даже как женщину. Да, да, как женщину.

Он со своей чуткой, нежной, детской душой, он – «сама жалость» к Анюте – он, добротой которого так часто злоупотребляли, был странно, непонятно, груб с Наташей-женщиной. Никто, никто до него так не оскорблял ее, оскорблял нехотя – она это знала. И потому прощала. Но обида жила, не забывалась. Горькая, больная. Это началось с первой ночи. Тогда, в той гостинице, куда их на ночь привезли друзья. Друзья ушли… А Наташа осталась одна. И душа ее вся трепетала от счастья, от сознания, что она любима «им». Боготворимым. Это было счастье, это было настоящее громадное счастье.

Наташа не спеша готовилась ко сну. Стук в дверь. Но раньше, чем Наташа успела ответить, Семен Семенович уже вошел и запер дверь на ключ.

Наташа так и застыла с зубной щеткой во рту, полном порошку.

– Какая ты смешная. Точно мальчонка.

И, не обращая внимания на смущение Наташи, он загреб ее в свои объятия.

– От тебя пахнет мятой.

– Постой, пусти… Дай хоть зубы выполощу.

Наташа сама не знала, что говорить. Ей просто было неловко, хотелось высвободиться.

Но он целовал жадными, зовущими, ищущими поцелуями ее губы, вымазанные порошком, шею, оголенные плечи…

От первой ночи у Наташи так и осталось воспоминание мятного порошка, неприятно хрустящего на зубах, и его слишком спешно-жадных ласк.

В ту первую ночь ласки его ее не заражали; было слишком непривычно, неловко, чуждо…

Но когда он, утомленный, заснул на ее плече, Наташу охватила умиленная нежность к нему, и благоговейно, чуть касаясь губами, она целовала его высокий лоб, эту драгоценную милую голову мыслителя.

И часто потом в его объятиях она ощущала не телесные радости, не утомление страсти, а радость просветленную, благоговейную радость. Так отдавались в храмах жрецам верующие язычницы. Они отдавались своему богу. Для него Наташа была женщина, первая женщина, которую он познал силой страсти.

И он требовал ответа на свою страсть. Он хотел, чтобы она любила в нем не бога, а мужчину.

III

Иногда в эти долгие месяцы разлуки Наташа проверяла себя: разве их любовь несла одну боль, одни страдания, огорчения, обиды? Были же и светлые моменты, была же и радость, бьющая через край, радость, от которой можно было задохнуться.

Разве не было знойных, душных вечеров в первое лето их любви среди чужой, театрально-пышной южной природы? Он с семьей жил у озера. Она с братишкой-гимназистом на горе, в гостинице. Тогда еще соблюдались приличия, она бывала в его семье, встречалась с женой… Он этого хотел. Ради Анюты… В то лето, среди театрально-пышной природы, вне привычной обстановки, оторванной от дела Наташе совсем легко было общаться с Анютой… Точно вернулись прежние времена, когда между ними еще «ничего не было» и когда было счастьем войти в его дом и чувствовать себя «желанной гостьей».

В то лето они снова пережили «весну любви». Видались много, часто, но всегда неизменно на людях. И в этом была своя особая, скрытая прелесть, обострявшая желания, окрашивающая тревожной надеждой, сладкой мукой ожидания каждый новый начинающийся день… Были краденые, беглые пожатия руки, спешные, много говорящие взгляды, были полуулыбки, слова, которые понимали они одни, было томление от непрерывной близости и невозможности утоления…