Зато как много, как хорошо говорилось о работе, о деле… И спорилось. Точно с чужим…
А ночи – ночи на их балконе, загадочные огни далекой деревни, эта вода, в которой купались лунные лучи…
Пусть на балконе и жена его, и чужие, ненужные люди… Разве они их чувствовали, сознавали?
Были только они и только эта знойная чаровница – южная летняя ночь…
Откинется Наташа на плетеное кресло, закроет глаза и ясно, отчетливо ощущает, что он здесь, близко… Стоит лишь протянуть руку. Но протянуть руки не смеет. А желание растет, волнует. Знает, чует, что и он весь тянется к ней, томится… Откроешь глаза и под лунным лучом поймаешь его краденый взгляд, улыбку…
Засмеешься… От счастья, от полноты счастья, которому нет слов, нет выражения…
Сидишь до полуночи. Говоришь. Молчишь. Споришь. А душа трепещет, ликует… И ждет, и верит, что впереди только счастье… только новые радости…
Ну, пора и домой.
Вздохнет Наташа, не потому, что грустно, а просто от полноты радости, и начнет прощаться…
– Мы вас проводим.
Провожают гурьбою по молочно-белой от лунного света дороге. Он тут. Близко. Чуть касается плечом. И это беглое прикосновение волнует и радует, как ни одна изощренная ласка наедине.
У калитки гостиницы прощание. Лишнее пожатие руки, и снова беглый, говорящий обмен улыбками…
Навстречу Наташе из гостиницы несутся знакомые звуки «Хайоваты». Молодежь танцует.
Сквозь листву сада Наташа видит, что окна в зале гостиницы широко распахнуты и что там «импровизированный бал». Мелькают оживленные, раскрасневшиеся юные личики… Светлые платья. Раскатистый смех. И настойчиво повторные звуки «Хайоваты». И милая рожица братишки. Рожица детская, но в крахмальном воротнике и галстуке.
И весь он взволнованно-счастливый, влюбленный в свою «даму» с пышным бантом в косичке. У ней вздернутый носик и лукавые глазенки. Она знает, что в нее «влюблены», и она чувствует себя «женщиной».
Наташа долго стоит в саду под окнами. Ей сейчас не хочется быть на людях. Сердце слишком полно. А ночь так дивна, так неповторимо хороша… Взмахнуть бы крыльями и полететь туда, в то темное, зовущее, звездное небо… Или побежать с горы, быстро-быстро… До самого их дома, вбежать и броситься ему на шею… Или…
Глупые, смешные, сладко-волнующие, необдуманные, обрывочные мысли, желания…
Пахнет ночными южными цветами удушливо, остро…
За ярко освещенными окнами гостиницы кружатся, движутся, сливаются… И знакомо-повторно звучит в ушах радующий мотив «Хайоваты».
Короткое, красочное лето. Короткое, далекое, как сон…
Неужели только тогда и было счастье?! Неужели больше не было радости, настоящей, трепетной, подъемной?
Наташа силится вспомнить. Но, вспоминая, морщится. Память подсказывает только больное, мучительное… Часы обид, часы страданий.
И вдруг просияла.
Вспомнила, вспомнила!..
Это было весной. Она писала тогда свою последнюю большую работу. Писала лихорадочно, без отдыха, до самозабвения.
И вдруг его телеграмма.
На этот раз она полетела на свидание с ящиком книг. И поселилась почти за городом, в детской комнате, заслоненной от мира цветущими акациями. Теперь она не сидела часами, ожидая его неожиданных набегов, она работала спешно, с увлечением. И когда он приходил, ее щеки горели, а в глазах был «писательский туман».
Тогда, в тот месяц, было счастье. Что давало счастье – его любовь? Или… или ее писание? Тогда не думалось, не спрашивалось. Было просто хорошо, подъемно, радостно… И бытие ощущалось всеми фибрами, радостно, как бывает только в юности, в детстве…
Ночью она вставала, чтобы распахнуть окно. Пахло акациями. Луна рисовала сквозь листву причудливые узоры на полу, на столе с неубранной чайной посудой…
И казалось: жаль уснуть, жаль перестать ощущать эту переливающуюся от сердца радость.
Особенно памятна ночь незадолго до ее возвращения оттуда, душная, знойная.
Наташе казалось, что только в эту ночь, залитую зелеными тенями, пропитанную сладковатым запахом акаций, она поняла, что такое вершина человеческого счастья, достижения… Что такое «бытие»…
Наташа, перегнувшись из окна, потянула к себе перистую ветку акации и сорвала пахучую, нежно-белую гроздь.
Ах, хорошо, вкусно… Сладко.
Хотелось засмеяться, хотелось потянуться, хотелось разбудить Сенечку и сказать ему, как она любит его, как она счастлива…
И Сенечка неожиданно проснулся.
– Наташа… Где же ты?
– Сенечка, милый… Какая ночь!.. А эти цветы… Сенечка, ты слышишь, какой аромат? – Она склонилась над ним, неся гроздь акации.
– Слышу. Это как аромат твоей души… Нежный и пьянящий.
И губы его коснулись ее пальцев, несущих цветы акации.
И Наташе показалось, что от счастья задрожало и куда-то поплыло ее сердце…
Нет, была не одна боль в прошлом, было и счастье, ценное, неповторимое хрупкое счастье.
И неужели прошло? Ушло? Неужели его больше не будет? Никогда…
IV
За последние недели у Наташи накопилось особенно много спешного дела, требовавшего внимания, напряжения всех сил. От его исхода многое зависело. Как всегда, вокруг живого дела сгруппировались и живые, преданные ему люди.
Рабочая, деловая атмосфера стала давать Наташе новое удовлетворение. Она ощущала себя винтиком в общем, дружно завертевшемся механизме. Она была нужна. И эта нужность сказывалась в более теплом отношении к ней друзей-соратников. Наташа стала «оттаивать», и смех ее неожиданно звонко несся вдоль темного коридора скучной, деловой квартиры. А соратники улыбались:
– Наша Наталья Александровна повеселела.
– Должно быть, влюбилась, – деловито решил ее ближайший сотрудник и, не отрываясь от работы, осведомлялся: – Вы влюбились, Наталья Александровна?
– Влюбилась, в кого? Уж не в вас ли, Ванечка? Только вас и вижу…
– Ох уж и хитрые эти женщины. Недаром еще Шекспир сказал… На меня же, видите ли, свалить хочет. Нет, брат Наталья, меня не проведешь. Не на таковского напали. Я все вижу.
И Ванечка, вскидывая своей непослушной гривой, бросал из-под очков на Наташу лукаво-грозные взгляды. А Наташа смеялась и дразнила Ванечку. Она любила Ванечку по-особенному, тепло: в его золотых очках, в его походке с развальцем ей чудилось что-то общее с Семеном Семеновичем.
Наташа спешила домой. Было поздно. Устала, ныла спина, горели уши, горло пересохло. Но на душе было покойно, удовлетворенно. Первые трудные шаги их дела были пройдены, оно налаживалось, катилось по рельсам.
Поднимаясь к себе, Наташа мечтала о капоте, о горячем чае и о новом журнале с нашумевшей статьей единомышленника. Она даже подумала: как хорошо быть свободной, одинокой женщиной и после трудового дня иметь моральное право по-своему, для себя, провести остаток вечера. Если б Сеня был тут, ей, наверное, пришлось бы бежать по его делам, спешить на свидание с ним на другой конец города или у себя хлопотать над скучным ужином…
А сейчас: горячий чай с сушками и… журналы.
Блаженство…
В душе рождалось забытое приятное чувство: радость «бытия».
– Никто не был, Дарья Ивановна? – обычный вопрос квартирной хозяйке.
– Утречком один книгу передал. Потом еще телеграфист приходил.
– Телеграфист? Зачем?
– Телеграмму занес.
Телеграмму… Сердце тревожно дрогнуло. Какие глупости! Наверное, деловая.
На письменном столе, рядом с возвращенной книгой, телеграмма и знакомый квадратный серенький конверт с таким милым, волнующим почерком.
У Наташи задрожали руки, ноги. Пришлось сесть.
Муфта скользнула с колен, и портмоне, выкатившись, звякнуло об пол.
Что открыть раньше? Телеграмму? Письмо?
В телеграмме стояло: «Выезжаю 28 в Г. Жду тебя. Телеграфируй… Встречу. Семен».
Руки, державшие телеграмму, беспомощно опустились. На лице Наташи выражение растерянности.
Год тому назад такая телеграмма заставила бы Наташу, как девочку, закружиться по комнате. Наташа смеялась бы, задыхаясь от радости, целовала бы телеграмму…
– Сенечка, милый. Увижу, увижу тебя.
И дабы считать, сколько осталось до 28-го дней и ночей.
Как же это так… Семь месяцев, семь долгих месяцев ни строчки, ни звука. Она могла заболеть, могла изойти с тоски. Могла просто умереть. Он бы и этого не знал. Он ничего не знал, что ее касалось, как жила, что делала; не знал, в каком серьезном деле она участвовала, какие трудные моменты переживала.
Он ничего, ничего не знал. Не интересовался… И вдруг: «приезжай». Будто ничего не произошло; будто он своею рукой не нанес жестокую рану ее любви.
Опять быть рядом и чувствовать, будто рядом глухой, тот, кто не слышит ее, Наташу. Опять чувствовать, будто все время ходишь в профиль и Сеня видит тебя не всю, не ту, какая есть, а лишь контур, абрис, то, что ему хочется видеть…
Нет, нет… Эта телеграмма новый укол иголочкой в самое сердце, новое оскорбление… Этот раз она не размякнет, не попадется. Довольно…
Наташа закинула голову тем гордым жестом, за который ее дразнили, называя «ваше сиятельство».
Надо ответить. Сказать решительно: нет. И Наташа потянулась за пером.
Да, но куда адресовать? На дом ему? Невозможно, жена «заест». В Г.? Он приедет туда лишь 28-го. А если он едет туда только ради свидания с ней, только из-за нее? Какой это будет удар ему, бедному, милому Сенечке… Огорчится, как маленький… Раньше узнать: зачем едет в Г.?
Наташа рванула конверт письма. По мере того как она читала, таяло, умирало ее раздражение, отходила обида. Теплая нежность к нему, к Сенечке, этому большому человеку с детской душою, заливала сердце забытой радостью. Давно уж не писал он так ласково, любовно. Столько было тоски в его тяготении к ней, столько самобичевания. Он издали следил за ней все эти месяцы, собирал жадно малейшие слухи. Он знал, что она на трудной, ответственной работе, и радовался, что дело занимает ее, отвлекает… Он признавался, что «чувство сильнее разума, что вся борьба его безрезультатна». Нет дня, когда бы он не тосковал о ней, о Наташе.