"Концертный" – обтянутый коричневым дерматином чемоданчик с динамиком в крышке. Крутили на нем Седьмую симфонию Шостаковича
(вряд ли мне хватило терпения прослушать ее хоть раз всю от начала до конца, но знаменитый инфернальный марш, сцену нашествия, я любил и часто мычал); крутили Эллу Фитцджеральд
(немецкая серия "Джаз-портрет"), какую-то классическую испанскую гитаристку, а также пару номеров "Кругозора" – журнала квадратного формата, со сквозной дыркой по центру и гибкими, как резина, прозрачными грампластинками между страниц – канувшее в
Лету исключительно отечественное изобретение. И еще диск промежуточного размера, в две трети лонгплея, где читал свои стихи поэт Кирсанов. Я и сейчас способен повторить отдельные строки. "В тыл, к расстрелянному лесу, где разбитый дот, молодую догарессу старый дож ведет…" Было там, кстати, и охотничье:
"Разбросал свой мозг – лось". На снегу. И стихотворение "Смерти больше нет" – хотя вроде бы следовало из предыдущего, что это чистой воды вранье…
Семья напротив лихорадочно разыскивала пропавшую крышку термоса, дети полезли под лавки – но тщетно. На платформе, где они сошли, от названия сохранились только две буквы: "…ВО". Перрон обрывался в голое поле. Стоило электричке двинуться снова, крышка выкатилась откуда-то в проход, гордая, как Колобок.
– Нам через одну, – сказал Андрюха.
– Курева не купили, – сказал Андрюха.
Было бы на что.
– Этот мужик, – сказал Андрюха, – который нас пригласил, он пишет диссертацию. Диссертацию про перевязок. Зверек такой, типа хорька или ласки. И он их изучает, один во всем мире. Он мне объяснил: самое удивительное – это как они размножаются. Как только самка приносит приплод, приходит самец и всех новорожденных самочек, слепых еще, покрывает. А дальше они растут уже с зародышами. То есть зародыши развиваются с ними вместе, по мере их роста.
От станции шагали минут пятнадцать, сверяясь с планом, начерченным на разодранной сигаретной пачке. Тут и там по дороге, в тракторной колее из-под снега выворотилась красноватая глина. Клеенка на морозце ломко хрустела под рукой. Я в десятый раз давал себе зарок с первых же доходов приобрести новую вязаную шапку – на пару размеров побольше. У Андрюхи шапка была двухслойная и налезала глубоко, зато не было теплых носков.
Таким образом, завидовать друг другу мы не имели оснований.
Возле стоявших особняком коровника и трех бревенчатых домов дорога раздваивалась, и правый, короткий, рукав вел вдоль бетонного забора в поломанные, без створки, ворота. Сразу за воротами начинались навесы, как будто крытые рыночные ряды. У забора мы распаковали кусты, а рубероид и клеенку прикопали, чтобы не разнесло ветром и не стянул случайный прохожий. Я оценил Андрюху вооруженного – наружность вполне партизанская.
"Парни в вымокшей одеже додж ведут на дот…" Из сугроба при входе торчал обломок фанерной вывески с неподходящим пейзажу словом "студия". А лес виднелся только верхушками, далеко, в той стороне, куда тянулась потрескивающая над нами линия электропередач.
Андрюха оставил меня дожидаться в воротах и отправился искать своего директора. Я осматривался и кривил рот: ох, до рези, до слез, до куриной слепоты намозолил мне глаза тусклый, в одну краску – бурую, набор строений и предметов, одна и та же конфигурация российской тоски, что по зиме берет душу в кулак особенно тесно, встречая на любом хоздворе, у всякой дороги, через версту подкарауливая за вагонным окном: кореженое железо, какие-то обода, остов старого грузовика возле сварного гаража с промятым ребром, перевернутый прицеп, ржавые бочки… Впереди, под навесами, кто-то залаял, не собака. Прошла женщина в валенках с галошами, в ушанке и ватнике, выплеснула в снег у гаража пахучее ведро и бесцеремонно уставилась на меня. Я делал вид, что не замечаю, и смотрел на свои ботинки. Я все еще пытался убедить себя, что наша поездка – приключение веселое.
Вот эта аборигенша, например, надолго меня запомнит – нелепого, зябко напыжившегося, с ружьем на плече… Чуть погодя из глубины двора выступила и другая, совершенно такая же, принесла топор. С громом поколотив им, чтобы насадить прочнее, о капот грузовика, под которым скрывалась гулкая пустота, она на мгновение отрешенно замерла, будто, испытав тишину на прочность, теперь расслышала в ней горние зовы, и сообщила в пространство перед собой:
– Опять сегодня тошнит. Так-то! А ты говоришь – не беременна…
– Ага, – отозвалась первая. – От ветра.
– Нет, не от ветра. Я две недели с человеком была…
Почему я здесь? Почему не в Антарктиде?
Андрюха все не показывался. Небось давно сидит в тепле и точит лясы, – забыл обо мне. Я подошел к навесу. Крыша защищала составленные в два яруса средних размеров клетки, сейчас пустые и с чисто подметенными полами, – однако кислый запах зверя стойко держался вокруг. В следующем ряду уже воочию наблюдались три лисицы и некрупная рысь. Лисы, каждая в своем боксе, беспокоились, крутились юлой от стенки к стенке. Рысь застыла боком к проволочной сетке, чуть повернув голову, сторожила белый свет одним глазом – другой прикрыт, – желтым, как противотуманная фара. Зрачок в нем даже не шелохнулся, когда я приблизился. Мех у рыси на боку – пятно с детскую ладошку – тронула парша, метелки на ушах тревожно топорщились. Я начал догадываться.
Еще семь или восемь таких рядов отделяла от меня широкая площадка, целая площадь, в центре которой из некрашеных деревянных щитов был сооружен прямоугольный загон величиною с дворовую хоккейную коробку. На загон смотрел окнами длинный одноэтажный дом с белым крыльцом посередине фасада, похожий на сельскую поликлинику. Я ступил на крыльцо – и раскокал ружейным стволом лампочку, болтавшуюся на проводе без рефлектора. Сметая ногой осколки в снег, я спустил было ружье в руку, но подумал, что так буду выглядеть чересчур воинственно и могу ненароком испугать кого-нибудь неподготовленного. Бочком, осторожно, протиснулся внутрь: коридор, полдюжины обитых дверей – и ни звука. Наугад толкнул ближнюю и попал в тесный кабинетик: книжные полки, письменный стол у стены, а на стене – прикнопленный лист плотной бумаги с мбастерским рисунком головы животного, не иначе таинственной перевязки. Череп делился на пронумерованные части, совсем как разрез коровы со стеклянной таблицы в гастрономе. Я вернулся в коридор, попробовал другую дверь – заперто. Позвал, сперва шепотом, потом громко:
– Андрюха!
И тут, словно и на самом деле мне в ответ, голос его долетел с улицы.
– Ты пасть свою поганую закрой! – кричал на кого-то невидимого мой невидимый друг. – Поганую пасть…
О-го! События принимали тот еще оборот. Подобный тон Андрюха брал не часто. Значит, он разъярен, как вепрь, и способен наломать дров, не задумываясь о последствиях. Я обежал загон и свернул в проход между клетками. Спиной ко мне стоял человек без шапки, с зачаточной плешкой на затылке, в приталенном пальто с погончиками; над ним угрожающе нависал Андрюха, которого злость сделала словно на голову выше. Карабин Андрюха держал поперек бедер, то есть к стрельбе пока не изготовился (да и патроны остались у меня, в сумке), зато двинуть собеседнику прикладом было бы ему из этой позиции вполне сподручно. Я подался вперед, спеша вклиниться между Андрюхой и его визави; ружье съехало у меня с плеча и лязгнуло, когда я его перехватил, о железную стойку. Человек оглянулся, обнаружил новую фигуру, загородившую ему отступление, и шарахнулся, рефлекторно защитившись неожиданно узкой для его сложения и грубо вылепленного лица ладонью, вбок, к сетке (за нею выхудлый и какой-то линялый не ко времени волк встрепенулся и перешел в дальний угол); но уже через мгновение справился с замешательством и предпринял, в свой черед вырастая над Андрюхой, энергичную контратаку.
– По-твоему, я тебя об одолжении, что ли, прошу?! Да в охотобщество только свистни за такие деньги! Это я тебе – услугу! Это я купился как распоследний дурак на твои жалобы: затруднения у него, ему необходимо по-быстрому заработать…
Задницу собственную ради него подставляю… Меня с потрохами сожрут, если докопаются, кого я использовал. Ты ж никто. У тебя документы хоть есть на оружие?
– Мы на что договаривались?! – ревел Андрюха, но уже слегка пятился. – На охоту! На о-хо-ту. Это – охота?
– Вот не надо! Я тебе ничего красивого не обещал. Я назвал прямо: отстрел. Может, мне их в лес теперь для тебя выпустить?!
А там поселок, там школа-интернат… Потом у меня рыси на головы будут прыгать детям?!
Наверное, убедившись, что, если до сих пор не ударили, не станем и дальше, он перевел дух, обстучал о ладонь папиросу и заговорил спокойнее:
– Да потравят их все равно. И что – это лучше? Ядом – лучше?
Ветеринар мой туда же: усыплять жизнеспособных животных не стану! Уволился. Терять-то нечего: через месяц так и так сократят… А я его и не заставлял. Один раз всего обсудили с ним…
Он пустил дым и отправил папиросу, выявив в ней дырку, под каблук.
– У него совесть! А у меня, блядь, плевательница… Я специально деньги искал, чтобы пулей, а не отравой. Пулей-то все-таки погуманнее…
Я шагнул к Андрюхе и взял его за рукав:
– Пойдем! Все ведь ясно уже…
Однако у обоих много успело накопиться на языках, и перебранка еще продолжалась, теперь без первого накала и уклоняясь в подробности, которыми Андрюхин приятель обелял себя. Питомник принадлежал киностудии. Какой именно – прозвучало невнятно: не то детских, не то учебных фильмов. Помимо рысей и лисиц здесь содержали несколько волков, барсуков и енотов, десяток подрезанных лесных птиц, ручную косулю, кабана, даже росомаху. С осени средства на их питание почти перестали поступать.
Выкручивались как могли, кормили старым, залежалым, из просроченных запасов. Не хватало мяса и витаминов. Животные болели. Затем студию объявили акционерным обществом. Вникнув по-хозяйски в бюджет, акционеры приужахнулись и порешили от нерентабельных служб вроде питомника немедленно избавляться.